11 апреля 2008 12:31
Автор: Дмитрий Агалаков
ПРАЗДНИК (рассказ)
Путешествие через весь город на трамвае — занятие скучное. Особенно, если город большой, а трамвай едет медленно. И еще делает остановки и стоит у светофоров. Лениво поют рельсы. За окном — осень, утро. Не какое-нибудь — праздничное. Только здесь, у черта на куличках, — вдали от главной площади города, где, наверное, уже сходятся колонны демонстрантов, — этого не видно. В микрорайонах, по которым ползет мой трамвай, все сиро, буднично.
Несмотря на все мое отрицательное отношение к отмирающей идеологии, люблю демонстрации. Первомайскую и ноябрьскую. Это карнавал (и если бы я не был уморен бессонной ночью, проведенной в больнице, с отцом, то обязательно поставил бы в конце этого слова восклицательный знак). Конечно, здесь не танцуют самбу полуголые мулатки с кокошниками из павлиньих перьев. Но зато ты встречаешься с людьми, которых не видел тысячу лет, пьешь водку из пластмассовых стаканчиков в сплоченных рядах прямо посредине улицы — на трамвайной линии (попробуй такое сделать в будний день), открываешь новые компании, знакомишься с милыми дамами, попадаешь в чьи-то дома, где опять пьешь водку, портвейн и пиво, не страшась последствий...
Я вхожу во двор около девяти утра, уставший, разбитый, готовый плюнуть на все, особенно на праздник, и завалиться спать, когда слышу:
— Дмитрий Валентиныч!
Оборачиваюсь. Это — Виктор...
Имя «Виктор» произносится с ударением на втором слоге — на французский манер, и никак по-другому. Виктор подходит ко мне среди утонувшего в осени двора, его кленов и тополей.
Плохо знающие этого человека считают его чудаком. Хорошо знавшие — сумасшедшим. Те, кто пытается его понять, — как минимум героем романа. Фамилия у Виктора — «Ставронский». Он говорит, что принадлежит к старинному польскому роду, и не захудалых шляхтичей, а самых настоящих князей, и родовой замок его предков до сих пор стоит где-то под Краковом. Всю жизнь Виктор работает на заводе радиомехаником и неудержимо пьет. Глаза его лихорадочно блестят, оттенок кожи — коричнево-оливковый. Когда он ведет диалог, то окатывает вас целым фонтаном слюны. Походка Виктора неподражаема: он весь точно на шарнирах, и походит на одну из тех кукол, которыми руководит невидимый режиссер, отчаянно дергая их за нити. Одевается Виктор не то чтобы небрежно — просто в обноски. Курит «Беломор», по две пачки в день, и пальцы его всегда коричневые от табака. Раз в год он появляется во дворе с обручальным кольцом и фантастической историей о женитьбе на красавице-латышке. (Во всем прибалтийском по старым временам сквозит особый шарм.) Приходя к Виктору в гости, можно нарваться на бойкий вопрос в лоб: «Видел сейчас блондинку, длинноногая такая?» На хозяине рваные тапки, трико с коленями, подметающими пол, майка в десяти местах прожжена окурками. Отвечаешь: «Нет». Виктор разочарованно цокает языком, снисходительно говорит: «От меня».
Ставронский — младший ребенок в семье. Его отец, летчик-испытатель, погиб за день до рождения сына. Самый старший брат — московская шишка, генерал-лейтенант, особо важная персона в Министерстве вооруженных дел. Это на самом деле. Сестра — ничем не примечательная женщина. Выгуливает каждый день безродную лохматую собачку в нашем дворе. Младший — Виктор... Его поездки в Москву к брату — особая статья. Он приезжает из столицы важный, не подступиться. Повеса, герой, супермен. Особенно памятна история с иностранками. В первом акте этой трагикомедии участвуют: сам Виктор, сын его брата — «племяш» и две «хорошенькие» (и, конечно, «молоденькие») англичанки. Знакомство в ЦУМе. Несколько слов «по-аглицки». Тачка. Хата, между прочим, трехкомнатная, и на Арбате, — собственность «племяша». Виски, джин. И «по койкам». Рассказ Виктора сопровождается множеством нецензурных выражений. По этой причине адюльтер можно опустить. Куда интереснее второй акт, а именно — утро. На сцену выходят очень колоритные фигуры политической арены недавнего времени. Из телефонного разговора генерал узнает, что его ближайшие родственники провели ночь не одни. Все бы ничего, но беззаботный «племяш» проговаривается: он упоминает, что девушки были подданными чужой страны, причем страны капиталистической (а соответственно принадлежавшей не к Варшавскому договору, но к НАТО). «И вот тут, ты, слушай, — Виктор неожиданно матерится, затем начинает хохотать, в очередной раз окатывая собеседника слюной, взвизгивая, всхлипывая, заикаясь, — и вот тут начинается полный атас! Через полчаса слышим под окнами — тормоза. Влетает брат. «Виктор, — говорит он мне, — ты же старший. О чем ты думал? Ты же знаешь, какое у меня положение, какой у меня чин... А что скажет Иван Иванович?» (Иван Иванович Селеверстов — особо легендарная личность. Обойти эту фигуру в повествовании никак нельзя. Я видел его на фотографии в погонах генерал-полковника рядом с братом Виктора. По версии последнего, Селеверстов и его брат женаты на родных сестрах. И еще, генерал Селеверстов — правая рука премьер-министра Рыжкова. Не раз Виктор с гордостью рассказывал, как генерал Селеверстов заставлял его ползать по гостиной брата по-пластунски, зажимать зубами два конца проволоки и обещал присвоить ему чин младшего лейтенанта. С не меньшей гордостью Виктор рассказывал и о том, как генерал Селеверстов пил водку. Он мог на спор употребить пол-литра из пивной кружки, а потом пройтись по краю ковра. «И хоть бы хрен, — добавлял Виктор. — А лицо у него — пунцовое»). Виктор продолжает: «Так вот, брат говорит: «А что скажет Иван Иванович? Ты как хочешь, но я должен его поставить в известность». И тут же звонит. Я думаю: «Ё-моё, началось!» Через полчаса двери выносит Селеверстов. И прямо с порога: «Витька, хрен моржовый!» По столу, знаешь, бьет прямо кулаком. «Подлец ты такой растакой. Тайны государственные выдаешь?! А что скажет Николай Иванович, если узнает? («Какой Николай Иванович?» — спрашивает неискушенный слушатель. «Как какой? — хитро улыбаясь, добивая бычок и подергивая коленом, говорит Виктор, но на этот раз не спуская глаз с наивного собеседника. — Рыжков!») Я буду звонить. И звонит. Через час — на пороге сам Николай Иванович. «Витька, — говорит он, — под трибунал пойдешь, сукин сын...» «Мамочки, — думаю я, — звиздец мне».
У Виктора были многочисленные прозвища — «адмирал», «генеральный секретарь» или просто «генсек», «партайгеноссе». Последнее ему особенно нравилось...
Я не видел Виктора уже недели две.
— Знаешь, откуда я приехал? — спрашивает он.
— Нет, — отвечаю я.
— Из Николаева.
— А что ты делал в Николаеве?
Виктор загадочно улыбается, показывая желтые зубы; подергивает коленом:
— А как вы думаете, Дмитрий Валентинович?
— Без понятия.
— Командировка. Срочная. Меня послал завод... Подводная лодка.
— Что — подводная лодка?
В разговоре с Виктором существует главное правило игры: ничему не удивляться. Не спорить. Принимать все сказанное им «де факте».
— Я ее ремонтировал.
— В Николаеве не нашлось никого, кто смог бы починить подводную лодку? — отступая от правил игры, спрашиваю я, — понадобилось выписывать человека из Самары?
На лице Виктора некоторое изумление: этот вопрос застигает его врасплох. Но он тут же находится:
— Я должен был чинить тот агрегат, который выпускает наш завод.
— А какой агрегат выпускает ваш завод? — допытываюсь я.
Виктор опять в замешательстве. Но недолго:
— Это связано с радиоаппаратурой.
Виктор знает, что я ничего не смыслю в радиоаппаратуре и поэтому, обрадованный своей находке, успокаивается.
— Ну и как, успешно?
— Да, — четко отвечает Виктор. — Обещали премию. Директор завода обещал. Я, говорит, тебя повышу в должности, Ставронский.
— И какую должность он тебе обещал? (Наверное, я просто изверг).
Лицо Виктора темнеет, он в недоумении.
— Зам. начальника цеха.
— Молодец, — говорю я. — Так держать.
— Ладно, Дмитрий Валентинович, я к сестре, — поспешно говорит Виктор, напоследок орошая меня слюной, наверное, в отместку за лишние вопросы, — зайду к тебе вечерком.
«Отлично, — думаю я, — это будет настоящий подарок всей семье». Вслух говорю:
— Валяй. Только будь трезвым.
— Буду, — звучит как клятва.
И Виктор спешит в другой подъезд.
Через пятнадцать минут, едва переборов себя, чтобы не завалиться спать, наспех перехватив яичницу и две чашки крепкого кофе (все очень оперативно приготовлено бабушкой, пока я бреюсь), хлопаю дверью...
Выхожу из двора: улицы почти пусты, редкие пешеходы спешат по Красноармейской — туда, где медленно, по-черепашьи, продвигается в сторону главной площади города вооруженный транспарантами людской поток.
Улицу выстилают рваные воздушные шарики, пестрые бумажки, флажки.
Шагаю вперед — людская река приближается, колышется впереди меня. Но не двигается с места: что-то впереди мешает ей. Я уже различаю лица...
Небо над городом кажется огромным...
Останавливаясь, я нечаянно вспоминаю сегодняшнее утро...
...Я стою на парадном больницы — у парапета. Вокруг меня осень — поздняя, но все еще ясная, без холодов; листва на деревьях больничного парка угасает, но неторопливо; хочется обо всем забыть, отыскать в городе одну, свою, скамейку, и, задрав голову, смотреть на обрывки синего неба. И не вспоминать ни о чем. Рука машинально ныряет в карман пальто. Последние два часа я только и ждал этого. Цепляю губами сигарету, встряхиваю коробок, ловлю пальцами спичку; чиркнув — громко, прикуриваю; затягиваюсь — жадно, глубоко. И выдыхаю — почти сладко, с облегчением... Эти восемь дней мне здорово хочется напиться, но я не могу себе этого позволить, а сигареты выручают. И здорово выручают... Как все просто: здесь, совсем рядом, на больничной койке лежит мой отец. Он не может произнести ни слова, потому что парализован. И хотя, как говорят врачи, дело идет на поправку, никому не известно, что останется от человека, который привык быть сильным.
Я смотрю на часы — восемь утра. Десять минут назад меня сменила мать. Ночь осталась позади, а вместе с ней — палата на шесть человек; спертый воздух — от запаха лекарств и дыхания чужих людей; узкая самодельная раскладушка.
Потом — аллея, ведущая вдоль больничных корпусов. Трамвайная остановка. Путешествие на другой конец города — домой. До девяти вечера я предоставлен самому себе...
...Протискиваюсь через запруду. Иду вдоль тротуара, озираясь, — ищу строительный институт. Там меня ждет закадычный друг — Геннадий Палыч...
— Познакомься, — говорит Геннадий Палыч, — это — Марина (белокурая пышка, весьма аппетитная, правда, немного крупновата и очень много косметики), это — Катя (брюнетка, нос с аристократической горбинкой, длинный плащ расстегнут, худощава, длиннонога) и Эля (маленькая, удачно слепленная, вся в тертом-перетертом, но очень добротном коттоне: джинсы в обтяжку, рубашка свободная, рыжая кожаная куртка; русые волосы — короткая стрижка. «Это — мое», — думаю я.) С Эдиком и Вадимом ты знаком. — Я пожимаю руки однокурсникам Геннадия Палыча. — А это — Владимир.
Я пожимаю руку и Владимиру. На его шее намотан белый шарф — наверное франт. Когда выдается момент, я спрашиваю у друга:
— Эля — свободна?
Геннадий Палыч пожимает плечами:
— Кажется, да.
Мы идем на набережную.
Я подстраиваюсь к своей избраннице. Но еще не уверен точно, одна ли она. Проверить не трудно. Один вскользь заданный девушке вопрос — и мы уже втянуты в разговор, который сопровождается вежливым выуживанием сведений друг о друге. Своего рода игра. И в этой игре помогают классики. Нам обоим нравится Набоков, правда, разные романы: ей — «Машенька», мне — «Пнин». Я беру Элю за руку — за кончики пальцев. Она улыбается. Эля из тех маленьких женщин, которых хочется трогать, брать на руки, целовать. Просто-напросто не отпускать. Она миниатюрна, изящна. Похожа на девочку, но оформившуюся на зависть любой женщине. Ее серые глаза могут быть серьезными и очень веселыми...
Мы — на набережной. Занимаем одну из последних пустых лавок. Волга – свинцовая, противоположный берег серый, пустынный. Здесь же, на этой стороне, гуляния во всю Ивановскую. Гармонь, то и дело пускающая фальшивые ноты, удачно соревнуется с песнями группы «АББА».
Водка, купленная по талонам, исчезает со сверхъестественной быстротой. Очень скоро я не замечаю никого вокруг. Эля удобно расположилась на моих коленях. Пока я держу ее только за талию. Она сжимает мои руки. Иногда оборачивается ко мне. Я уже люблю ее глаза, ее губы. Кто-то из компании уходит и опять возвращается. Появляется портвейн.
Потом я всех приглашаю к себе домой...
У Дома актера мы с Элей отстаем. Целуемся около дерева — долго, так долго, что действо почти превращается в секс. Нам обоим это очень нравится. Мы продолжаем занятие, пока за нами не возвращается Геннадий Палыч.
— Знаете что, Дмитрий Валентиныч, — говорит он, — постыдились бы...
Он идет впереди нас шагов на десять.
— А почему Гена зовет тебя Дмитрием Валентиновичем? — спрашивает Эля.
— Наверное потому, что я зову его Геннадием Павловичем, — отвечаю я.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать четыре.
— А мне двадцать три.
Я не могу скрыть удивления. На вид ей не больше девятнадцати. Да какое там, — всего шестнадцать. Впрочем, все сходится. Тут тебе и ее глаза — взрослой женщины, и Набоков...
Мы опять останавливаемся и целуемся. Как говорится в народе, взасос. В эти минуты кажется, что лучше нашего поцелуя со мной никогда и ничего не было на свете. И может быть, не будет.
...Нас дожидаются на полпути — у продовольственного магазина. Компания усмехается, потягивает лимонад...
Мы опять отстаем, до моего дома — меньше двух кварталов. Вот и старый доходный дом купца Челышева — шестиэтажный, кирпичный, протяженностью в целый квартал.
И тут я вспоминаю события недельной давности. Другой конец города. Утро. Больница. Мы выходим с матерью из такси. Мы не спали всю ночь: первый раз отец не пришел домой. Идем через коридоры. Мне кажется, что все происходит с кем-то — не со мной. Еще одни двери с рифлеными матовыми стеклами. Еще один коридор. Перед последними дверями у меня кружится голова. Я боюсь идти дальше. Говорю нелепость: «Может, я подожду тебя здесь?» Кажется, мать меня не понимает. «А если сегодня ты видишь отца в последний раз?» Она врач, сильная женщина. Господи, а я, наверное, тряпка! Или я никогда не терял близких людей? Хочется засунуть голову в песок, спрятаться... «Его нашли на перекрестке улиц Красноармейской и Садовой», — через минуту говорит медсестра моей матери. Я стою рядом с каталкой — на ней лежит отец, обросший щетиной с проседью, лежит неподвижно. Он смотрит в потолок, его глаза пусты. «Ваш муж лежал у самого тротуара, — объясняет медсестра. — Вначале подумали, что пьяный. Милиция. А потом вызвали скорую. Говорить он не мог. Мы по губам едва разобрали ваш домашний адрес... Да, с ним был портфель и сумка, в ней осталось несколько яблок».
Конечно, яблоки: отец собирался зайти на рынок.
Держа Элю за руку, я оглядываюсь. Отец сходит с трамвая, прихрамывая — старая травма, переходит улицу... Я представляю себе его — огромного и такого беспомощного — здесь; отца объезжают машины, обходят люди; рядом — две сумки; и яблоки в осенней грязи лежат у водостока...
...Челышевский дом остается позади, вырастает мой. Это — целый айсберг, исполин.
— Здесь я родился и вырос, — сообщаю я.
— Здорово, — откликается Эля.
— Этот дом построили немцы в тысяча девятьсот сорок восьмом году. Сталинское барокко. Признан единственным историческим архитектурным памятником той эпохи. — Уточняю. — В нашем городе. Назван Офицерским.
— Я же говорю — здорово, — с пониманием кивает она.
Наконец, мы входим во двор. Эля держит меня за руку.
— Первый подъезд налево, — сообщаю я всем, — четвертый этаж.
Мы дружно поднимаемся. Я открываю дверь, пропускаю всю команду в свою комнату. Гости озираются с трепетом. Моя обитель — вопль андеграунда. Вызов социалистическим канонам в оформлении интерьера. В соседстве с гипсовым бюстом Юпитера и печатной машинкой «Любава» здесь поднимаются до самого потолка две колонны пустых пластмассовых ящиков — из-под «Жигулевского» пива. А в этом доме потолки более трех метров! Одна колонна красная, другая — черная. В середине — шведская стенка. Мол, пиво пей, но о спорте не забывай...
Я заглядываю в комнату к бабушке, говорю:
— У меня гости.
Бабушка отрывается от газеты, смотрит на меня из-под очков и, не произнося ни слова, опять погружается в чтение.
...На моей постели спят вповалку два героя — Эдик и Вадим. Владимир, который так и не захотел расстаться с белым шарфом, смотрит на меня осоловелыми глазами. Кати, с аристократической горбинкой на носу, нет. Она исчезла. На столе — недопитая водка.
Захожу на кухню. В середине — на табурете — сидит Геннадий Палыч. На его коленях — Марина, она обнажена по пояс. Ее молочно-белая грудь в плену у моего друга. Их движения замедленны. Оба меня не видят. Геннадий Палыч — потому что сидит ко мне спиной, Марина — потому что ее глаза закрыты. «Здесь не хватает только моей бабушки», — проносится у меня в голове, но я об этом почти тотчас же забываю.
В моей руке — рука Эли. Она послушно идет за мной в ванную комнату.
— А бабушка? — говорит она, закрывая за нами дверь.
— Бабушка за нас будет рада, — уверенно отвечаю я.
Усаживаюсь на край ванны, но меня уже тянет назад — к кафелю, в водоворот из чугуна, покрытого белой эмалью, с желтой дорожкой ржавчины. Рука моя скользит. Эля тянет меня на себя, спасает от падения.
— Тише, ты так разобьешься, — говорит она.
— Ни в коем случае, — отвечаю я.
И уже тащу рубашку из ее джинсов, туго стянутых ремешком.
— Подожди, — говорит она, — нужно расстегнуть ремень...
Пытаюсь расстегнуть ремень. Но у меня это не получается. Она целует меня. Я продолжаю попытки, но тут сознание меня оставляет...
Просыпаюсь в своей комнате. То, что я вижу, чудовищно: все неузнаваемо. В центре комнаты, на ковре, гора битого стекла. Нет, это не образно. Буквально — гора из битого стекла вырастает в середине ковра. Не тарелки и не кружки — осколки от бутылок: «чебурашек», белых — из-под водки, темно-зеленых от портвейна. Горлышки, донышки. И пепел, много пепла...
Я не верю своим глазам. И сразу вспоминаю: площадь, Геннадий Палыч, гости, набережная, назойливая гармонь и «АББА»; женские руки, Эля...
Никого.
Встаю и, покачиваясь, выхожу в коридор. Далее — на кухню. Там — дымовая завеса. В середине кухни стоит Виктор, напротив него моя бабушка. Меня они не замечают. Виктор что-то говорит. Лицо его серьезно, в глазах муть. Что там муть — глаза Виктора почти слепы. Он курит свой «Беломор» и выдыхает дым в лицо собеседнице. Бабушка слушает Виктора. Она слушает его так внимательно, точно он поверяет ей государственную тайну. Впрочем, это не исключено. Дым разбивается о лицо бабушки, ползет по ее бровям, поднимается к потолку. А Виктор все говорит. И я не понимаю ни слова из этого загадочного речитатива...
Проходит несколько минут, прежде чем бабушка замечает меня. И уже вслед за ней на мне останавливается невидящий взгляд Виктора.
— Опаньки, — выдыхает он, — а это кто? — Но уже очень скоро лицо его расцветает. — А-а, Дмитрий Валентиныч, приветствую вас...
Как я узнаю потом от Геннадия Палыча, гора битого стекла на моем ковре — заслуга Виктора. Первым делом, как только пришел, он выпил весь портвейн. И водку. И оттого очень развеселился. Никого не слушая, он жонглировал бутылками — и ни разу ни одной не поймал. Потом он встал и решил позвонить своей сестре. Предусмотрительный Геннадий Палыч не отставал от него ни на шаг. В коридоре, у тумбочки, Виктор поднял телефонную трубку, покачнулся и, не удержавшись на ногах, угодил головой в бабушкину дверь. Распахнув ее беспощадным ударом настежь, ввалился в комнату. Он лежал на ковре неподвижно, зажав в руке трубку и пуская слюни; Геннадий Палыч стоял над ним, вцепившись в телефонный аппарат, который успел вовремя подхватить. И не мог выговорить ни слова, даже извиниться. Опустив газету, бабушка посмотрела на них обоих, потом спросила: «Это Витька, что ли?» Выпуская трубку из рук, Виктор поднялся и вышел. И направился не куда-нибудь, но опять в мою комнату. И снова — звон методично бьющегося стекла...
Чудачества Виктора на этом не закончились.
В квартире туалет и ванную объединяет маленький предбанничек.
Далее свидетельствует бабушка.
К концу торжества она осторожно выходит из своей комнаты, открывает дверь в предбанничек и видит, как пошатываясь, то и дело упираясь головой в косяк, Виктор прудит точно на стену. Бабушка не сразу понимает что происходит, а потом с искренним изумлением спрашивает: «Витя, что ты делаешь?!» Продолжая свое занятие, пытаясь быть убедительным, Виктор роняет жизнеутверждающую фразу, позже ставшую крылатой: «Так праздник же!». И вновь въезжает головой в стену, продолжая начатое.
Далее — черная дыра. Для всех участников. Пространство и время исчезают...
— Тебе к отцу не пора? — отходя от Виктора, усердно слюнявившего окурок «Беломора», «добивающего питулю», спрашивает бабушка. — Только уберись сначала в комнате. И давай-ка Витьку забирай. Уводи его. Он пьяный давно. Черт-те что тут несет — про подводную лодку.
— Про подводную лодку, — повторяю я. И тут же киваю. — Точно — ему обещали премию и повышение.
— Шеф, — говорит Виктор, — я выхожу.
И он выходит. Его четвертый микрорайон — один из центральных районов города, самых респектабельных — лучится неоном. Однажды Виктор поддался настояниям сестры и, оставив ее семье двухкомнатную квартиру в нашем доме — квартиру их матери, переехал в однокомнатную. Как сказал один из наших приятелей: «В таком районе так загадить хату надо было постараться». Что скрывать, мы помогали Виктору «загаживать» его жилплощадь. Года два, а то и три новая берлога «партайгеноссе» была «штаб-квартирой» нашей компании. Это были настоящие Великие Дионисии. Выражение, относящееся к пиву, «сто берем — тридцать льем (в смысле — мимо)», — стало расхожим. В нем была удаль и гусарская расточительность. Остроумец Леша Матвеев говорил, что ковер Виктора можно нарезать на мелкие кусочки и продавать как спиртовой концентрат.
...Просыпаюсь около парадного больницы. Кругом — ночь. Нет, это мне так кажется в первую минуту. На самом деле вечер, просто сейчас осень — темнеет рано.
Расплачиваюсь, выхожу из машины. Окна больничного корпуса горят, видны занавески...
Вхожу. Слева — раздевалка. В холодной прихожей, холле, вдоль стен стоят кресла — точь-в-точь как в кинотеатре, только совсем ободранные. На одной из стен — два телефонных аппарата. Открываю еще одни двери. Вот он, больничный коридор, здесь — тепло. Врачи и медсестры. Больные — в дурацких пижамах и домашних халатах. Запах лекарств.
Палата...
— Я тебя уже заждалась, — поднимаясь со стула, разглядывая мое лицо, наверное помятое, говорит мать.
Здесь — тесно. Кроме отца, еще пятеро человек. Все — старики. И у двух из них сегодня посетители: у одного бабка, у второго дочь. Она называет свою развалину — высохшую, жалкую, с пустыми глазами, «папой». Мне хочется плакать. И кругом — по всей палате — банки, бульоны, фрукты.
— Как он? — спрашиваю я, глядя на укрытого одеялом, лежащего неподвижно, отца.
— Ничего, — отвечает мать, — сегодня он попробовал улыбнуться... Ты привез, что бабушка приготовила?
— Да.
Она рассказывает мне об уколах, которые делали отцу за день, о лекарствах, которые ему давали. В углу стоит самодельная раскладушка. В собранном виде. У моего дяди часто болела теща, он сделал эту раскладушку на заводе. В своем роде — произведение искусства. Узкая, чтобы умещалась в проходе между койками. И моя тетя, попеременно с дочерьми, ночевали на ней. Теперь на этой раскладушке сплю я; точнее, пытаюсь спать...
Мать уезжает домой. «Как она с ним управляется, не представляю», — думаю я. Отец по сравнению с ней — настоящий великан. В шестидесятом году, рассказывала мать, когда они поступили в медицинский, он был самым высоким на всем потоке.
Голова отца высоко лежит на подушке. Он дремлет. Или спит. Я только что напоил его из столовой ложки компотом, сваренным бабушкой, хотя в этих обстоятельствах «напоил» звучит слишком громко.
Находиться в палате невыносимо.
В моей пачке две сигареты. Нет, уже одна, — предпоследняя тает в пальцах. Я стою на лестнице у черного входа, заваленного стульями, и смотрю в разбитое окошко. Там, за этими зубчатыми осколками, засыпает город. Скоро полночь.
Слоняюсь по больничным коридорам...
В темном холле стоит фигура вождя — в человеческий рост, из гипса. Вождь выкрашен в черный цвет. Правая рука отбита, держится только на арматуре. Я подхожу в темноте к стражу-инвалиду. Оглядываясь (нет ли свидетелей моей фамильярности), осторожно протягиваю руку, беру его длань — огромную, холодную, неживую. Рука качается. Есть во всем этом что-то невероятное, фантастическое. Полное абсурда, смешного и горького одновременно. Отпускаю руку, отхожу.
Стенды, чахлый фикус в кадке...
Сажусь на стул в темном холле и закрываю глаза. Одна сигарета — на всю ночь. Я знаю, когда выкурю ее. Под утро. Или когда меня сменит мать, и я выйду на парадный больницы.
Там будет осень, новый день...
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]