06 мая 2008 10:54
Автор: Вадим Карасев
ГАМЛЕТ, СТРАННЫЙ И БЕЗУМНЫЙ
Об авторе:
Карасева Вадима Николаевича – журналист, писатель, сценарист, режиссер документального кино.
Родился в 1957 году в городе Куйбышеве. Окончил в 1978 году филологический факультет Куйбышевского государственного педагогического института. Три года работал учителем русского языка и литературы в школе.
В журналистике – с 1981 года. Печатался в газетах «Волжский комсомолец», «Волжская коммуна», «Самарские известия», «Аргументы и факты», «Труд», «Советник», журналах «Огонек», «Все небо», «Самара и губерния», «Люди», «Союз» и других изданиях.
Член Союза писателей России. Его рассказы, очерки, повести, стихи печатались в журнале «Русское эхо», в газетах «Волжская коммуна», «Детский вопрос» и т. д. В альманах «Молодежная волна» и «Черный перелом» было опубликовано его историческое исследование о коллективизации в Самарской губернии, подготовленное на основе архивных материалов. В 1998 году в Самарском отделении Литфонда России вышла его книга «Сто портретов на фоне Самары» (интервью со ста самыми интересными людьми города). В 2004 году там же вышла его художественная книга «Городские сказки», в которой собраны его сказки и рассказы. В 2007 году выпустил книгу «На огненной черте» (очерки о тружениках порохового завода в Петра Дубраве). Подборка его стихов опубликована в сборнике «Самарский Парнас», который выходит в 2008 году.
ГАМЛЕТ, СТРАННЫЙ И БЕЗУМНЫЙ
Фантазия по мотивам пьес В. Шекспира «Гамлет» и «Буря»
Цветные облака
«Жизнь человека – молвить: раз». Так он сказал и поджег свою жизнь, как спичку. А спичка-то – не одна. Штук семь, по крайней мере. Чего печалиться о других, если своя уже сгорает…
Гамлет, Гамлет…Боже, каким его только не показывали на сцене… Гамлет – бледный неврастеник, Гамлет – интеллектуал, Гамлет – супермен, Гамлет – вялый толстяк, страдающий одышкой, Гамлет – узник, Гамлет – мистик, слушающий отзвуки иных миров, Гамлет - эгоист, Гамлет – народный мститель, Гамлет – поэт с гитарою в руках и еще множество других.
Даже если удастся не повториться и показать публике еще одного – что с того?..
Сергей зажег спичку, открыл газ, поставил чайник на плиту и стал думать о Гамлете.
Гамлет был неуловим, как облако.
«Не правда ли, это облако похоже на верблюда? - О да, принц, на верблюда. - Или нет, это скорее ласточка. – О да, настоящая ласточка».
Однако от такого шанса отказываться просто глупо. Ну что же: Гамлет. Была тысяча, станет еще один. Воплотим. Газетная шумиха не помешает. Деньги не помешают.
Зазвонил телефон.
В трубке – голос главрежа.
- Ну что?
- Да.
- Учти, у тебя два месяца на постановку. Включаем в репертуарный план на будущий сезон. Провалишься – тебе здесь больше не работать. Сам понимаешь: неудачников у нас не любят.
- Да, понимаю.
Неудачников у нас не любят. Победителей у нас не любят. Середняков у нас не любят. Кого у нас любят?
Сергей попил чаю с бубликами и отправился на пляж.
Два месяца назад Сергей расстался со своей Офелией, которую звали Татьяной, и все еще привыкал к новому для себя ощущению свободы. Греться, как кот, на июльском солнышке, глядеть на курчавые облака и фантазировать, готовясь к новой постановке.
Гамлет и все прочие мертвецы из бессмертной пьесы… Они кажутся реальнее живущих. Их страсти разлиты по миру. Кажется, эти люди осязаемы. А протянешь руку – пустота.
Закрыть глаза, а, открыв, увидеть:
Лиловое облако – Гамлет.
Голубое – Офелия.
Желтое – Лаэрт.
Бурое – Полоний.
А рядом сочится красное облако – Клавдий, и к нему прилепилось фиолетовое – Гертруда…
И все они плывут, плывут издалека, плывут, чтобы снова воплотиться на пару часов в нашем призрачном непонятном мире, воплотиться, а потом растаять.
Кто убил меня, не знаю
Рассказывает Призрак
Сколько душевных волнений – из нашего мира – в тот, давно покинутый. Пробираешься, будто сквозь туман.
А в том мире – и вправду туман. Ни зги. Жизнь ощущается на звук: плеск реки, щебетанье птиц, шум деревьев.
Невнятные силуэты различаются лишь на расстоянии вытянутой руки. Как будто призраки заселяют не наш мир, а тот.
Он ждал меня у обрыва. Мой мальчик.
Кажется, он совсем не изменился.
Вот только глаза… Словно вместо тех, детских, кто-то вставил чужие, колючие и в то же время усталые.
Он смотрел прямо на меня, он был рядом, в двух шагах.
Сын, Гамлет.
Хотелось обнять его, прижать к себе. Нельзя, нельзя.
Он сделал шаг навстречу. Он был на самом краю.
- Будь осторожен! – вскричал я. – Обрыв!
Он остановился и заговорил.
- Кто ты? Мой бред, галлюцинация? Или в самом деле – отец? И чего ты хочешь?
- Ничего. Посмотреть на тебя.
Гамлет потер лоб, словно вспоминая что-то.
- Оттуда просто так не приходят. Ты ведь явился, чтобы о чем-то предупредить. Ведь верно? Верно? О чем же? Что я должен узнать? Говори!..
Это был почти крик.
И он – тоже. И он – как все земные. Им бы докричаться до другого, нездешнего мира, докричаться и услышать отзвук, который они примут за ответ. А откуда я знаю, что ответить. Тем более – сыну. Неосторожное слово опаснее клинка.
И я молчал. Молчал и просто глядел на него, стараясь запомнить лицо.
- Значит, это все-таки бред, - сказал Гамлет.
- Нет, не бред, - возразил я, - но я не могу доказать, я даже не могу коснуться тебя рукой. Как жаль…
- Отец, скажи, почему ты умер? Ведь это было убийство? Да? Убийство?
Отчего умер… Человек всегда умирает от людей, от чего же еще… Как это объяснишь…
Мне представилась жизнь во дворце, какой она была в последние месяцы.
Дворец залит золотым светом. Запахи дорого вина и духов. Шарканья, шепоты. Вельможи, похожие на улыбающихся рептилий. Они улыбаются так, будто готовятся укусить. Вот Клавдий в своем красном плаще, улыбаясь, делает доклад об экономической ситуации. Ситуация нормализуется, ваша светлость. Мы делаем все возможное. Лукавит, лукавит. Каждая моя попытка реформы не встречает ни одного сомневающегося слова. Но все утопает в бумагах. «Ты слишком мягок», - говорит Гертруда. Наверное, наверное. Ощущение, что мир вокруг сжимается, он тяжелый, он давит, вот-вот сплющит дворец, и дворец рухнет, я только хрустну под его обломками.
Я пытаюсь вырваться за пределы. Все чаще выезжаю на охоту. Никакой свиты. Только ты, мой мальчик. Ты и наш кудлатый пес, Горацио. Горацио, заливисто лая и тряся ушами, бежит по ячменному полю вдогонку за зайцем.
Заяц стремительными зигзагами уходит и скрывается в перелеске. Я даже не пытаюсь догнать его пулей. Тот ушастый заяц – я сам. Вот только не знаю, кто мой охотник. Не знаю, мой мальчик, не знаю.
Вдалеке я слышу крик.
- Принц! Принц! Вернитесь!
Туман соткал из своих лоскутков три фигурки. Одна – собачья. Уши настороже, высунувшийся язык. Я бы узнал эту фигурку, если бы она была даже точкой в поле. Наш верный Горацио, философ добрый и веселый. В двух других фигурках я узнал офицеров – Марцелла и Бернардо.
- Принц! Вы слышите, принц? Вернитесь! – кричали они.
Помнишь, как мы с тобой хотели уйти из дворцового мира? Купить небольшой кирпичный домик на морском берегу. Чтобы там жили только четверо – ты, я, Горацио и Офелия. Офелия, ласковая девочка, она была мне как дочь.
Бог с ней, с властью. Эту лямку я оставил бы Полонию. Энергии у него еще много. А я что-то подустал тогда. И от трона, и от окружающих. И от Гертруды – тоже. Кто знает, когда бы она еще утолила жажду власти. И потом, эти переглядыванья с Клавдием… Так переглядываются заговорщики.
В домике у моря мы жили бы тихой размеренной жизнью, жили бы так, как живет природа. И может быть, стали бы ее малой частью, ее травинками. Ведь, в сущности, человеку так немного нужно. Так немного, сын, так немного… Сейчас я понимаю это куда яснее, чем раньше.
Мы подолгу гуляли бы вдоль берега, и волны ластились бы к нашим ногам; мы купались бы, и наш Горацио, отфыркиваясь, плыл бы навстречу – то одному, то другому, пытаясь вытащить из воды и спасти. А мы, смеясь, отбивались бы от него. А потом, озябнув, мы грелись бы у камина, играли в шахматы, беседовали.
В домике у моря я засел бы, наконец, за свои мемуары. А ты – за свою книгу. Может быть, за ту самую, начало которой мне так нравилось.
Помнишь? Где мореплаватели, потерпев крушение, высаживаются на остров. А остров – во власти волшебников, и с мореплавателями начинают происходить странные вещи.
- Да, да, - говорит Гамлет, улыбнувшись уголками губ. – Наверное, это была бы лучшая моя вещь. По крайней мере, природная веселость и остроумие проявились бы в ней в полной мере. Я так думаю… Но ты умер – умерла и книга. Я не могу вернуться к себе прежнему, пока не разгадаю тайну твоей смерти.
- А коль разгадаешь, думаешь – вернешься? Вряд ли, мой сын, вряд ли. Как жаль…
- Но что же с тобой случилось?
- Не знаю. Уснул. И во сне, я помню, видел наш домик на морском берегу. А потом уже оказался совсем на другом берегу – на том, где я хотел бы встретить тебя как можно позже. Как можно позже, мой сын.
Отдаленный крик петуха коснулся моих ушей. Пора.
Туман сгущается. Прощай, Гамлет.
Сначала тают три фигурки в отдалении. Потом и фигурка сына. Последнее, что я слышу, уже сквозь непроницаемую мглу – голос Горацио. Голос-зов. Будто он опять пытается меня спасти, а я тону в море…
Дороги на остров нет
Рассказывает Гамлет
Призрак отца растворился, и тут мой Горацио рванул ко мне так, что даже твердая рука Марцелла не удержала поводок. Пес подбежал, я наклонился, и он с разбегу ткнулся мордой в мое лицо. Его горячее тревожное дыхание… Он словно бы пытался спасти меня от чего-то.
«Ты видел, видел его?» - спросил я. Горацио запрокинул голову и жалобно завыл. Да, видел, без всякого сомнения.
Подбежал Марцелл; за ним, отдуваясь, - тяжелый Бернардо.
- Что случилось, принц? - спросил Марцелл.
- Вы видели его?
- Кого, мой принц?
Марцелл погладил Горацио, успокаивая его, и с недоумением оглянулся на Бернардо.
- Кого, мой принц? – спросил Бернардо, вытирая пот со лба.
- Покойного короля… Значит, вы его не видели…
- Здоровы ли вы, принц? – спросил Бернардо.
Горацио с возмущением стал лаять на него.
Марцелл опять погладил пса, успокаивая:
- Погоди, Горацио… Вы видели призрак отца? И он что-то рассказал вам?
- Вы меня разыгрываете, - встрял Бернардо… - Какие призраки? Вы что, верите в эти бабушкины сказки?
- Что он сказал? Что он сказал… Мне показалось, он назвал причину своей смерти. Это Клавдий. Он отравил его спящего. Я так и думал, я так и думал…
- Простите, принц, - возразил Марцелл, - но я буду прям. Ваша неприязнь к Клавдию известна. И вполне объяснима: кому же понравится увидеть свою мать в объятиях человека сомнительной нравственности… Но… Но не путаете ли вы голос своего возмущения с голосом покойного короля?
- Оставьте меня одного, - ответил я. - Но прошу вас: о сегодняшнем разговоре – никому ни слова. Да, Марцелл, позаботьтесь, пожалуйста, о Горацио.
Марцелл кланяется.
- Не сомневайтесь, принц. Для меня это будет в удовольствие.
Горацио покосил на него глазом, потом перевел взгляд на меня, как бы говоря: «Ты слышал, какого мнения он обо мне?» И все же, говорил его взгляд, жаль, что ты хочешь остаться один. Вспомни, как нам было весело…
Я опять склонился над псом. Его карие глаза, умные, понимающие. В глубине зрачков – озорные огоньки.
«Но как могло такое случиться, чтобы покойный король опять вернулся в наш мир?» – спросил его взгляд.
Что ж, друг Горацио, на свете немало такого, чего не снилось нашим мудрецам. И даже тебе, мой друг, даже тебе…
- Принц, вы уверены в том, что здоровы? – сказал Бернардо.
Я встал, сделал несколько шагов, разминая ноги.
Туман уже рассеялся. Роща за рекой сверкала в лучах утреннего солнца.
- Бернардо, а вы уверены, что сейчас утро? Может быть, утро уже перетекло в день? Где та граница, которая отделяет утренний час от дневного, а дневной – от вечернего? Все зависит от того, как посмотреть. Один видит, что над его страной сверкнул утренний луч, прорвав облако. Другой же уверен, что это последний луч перед закатом. В чем можно быть уверенным в наш неверный век?.. Власть, любовь, совесть – все стало товаром. Цену спросите у игроков на бирже. Завтра вдруг польет проливной дождь, поднимутся воды и затопят улицы… Или газеты напишут о грядущем неурожае… Или даже о том, что у нашего замечательного Клавдия вскочил прыщ на носу – и вы увидите, что не только одежда и еда, но и власть, любовь, совесть будут продаваться уже совсем по другой цене. Все зыбко… Весь мир не уверен в себе. Как же я могу быть уверен в своем здоровье?.. Я же – часть этого мира…
Мой взгляд опять встретился со взглядом Горацио. Он сидел, склонив голову набок, и внимательно слушал меня. В его глазах был упрек.
Жаль пса. Я снова склонился над ним.
- Единственное, в чем я могу быть уверен, - это твоя верность, мой добрый Горацио. Но я заболтался, как и все вокруг. Весь мир – в словах, как в паутине. И я - вместе с ним. До свиданья, Горацио, - я пожал его мускулистую лапу. – До свиданья, господа офицеры. И помните: о призраке – молчок.
Я отвернулся и пошел, почти побежал по направлению к саду, где надеялся встретиться с Офелией. Зачем? Я и сам не знал, зачем.
По дороге я обдумывал то положение, в котором оказался.
Появление отцовского призрака, его слова о Клавдии – это был камень, который судьба повесила мне на шею. Долг – это всегда камень…
Еще совсем недавно, еще, кажется, вчера мир был легкий и цветной, как мыльные пузыри, которые выдувает ребенок. И даже загадочная смерть отца почти ничего не изменила. Я жил своими фантазиями, я жил на острове, который сам создал и заселил близкими мне людьми. На нем нашлось бы место и для тени отца. Живой он или нет – какая разница, если для меня он живой, если я помню наизусть все его морщинки и все его шутки, если я знаю, ч т о он подумал бы по поводу каждого моего слова, каждого поступка... В конце концов, и при жизни мы могли прекрасно понимать друг друга, вовсе не общаясь. Для меня он не потерян. А для страны… Конечно, это был государственный муж ума необыкновенного. Но дворцовая жизнь в последнее время сильно тяготила его. Я же помню: тяготила. Эта жизнь была мертва.
Что и делать на этом свете, как не быть веселым, говорил он. Действительно, что и делать на этом свете, как не быть веселым.
О, сколько остроумия и озорства было в наших домашних спектаклях, в праздниках, которые мы устраивали прямо в саду; в фантазиях о жизни на том сказочном острове, который я выдумал и о котором так часто говорил с отцом, что, казалось, мы выдумали его вместе. Там моряки, потерпевшие кораблекрушение, встречаются с чудесами, и чудеса становятся реальней жизни… Мы создавали этот мир, мы раздували его, как ребенок – мыльный пузырь, и какое нам было дело до Клавдия и тех законов, по которым жил двор…
Но вот появилась отцовская тень, будто прилетев с того нашего острова. Наш мир и мир Клавдия оказались связаны в один узел. Мыльный пузырь лопнул. Само провидение призвало отмстить мерзавцу, а для этого нужно спуститься в жизнь двора, как в Аид. Нужно вляпаться в нее, замараться… Как же иначе…
Нужно постичь цепь событий, которые там происходят. Как же это скучно, боже ты мой…
…Офелия действительно была в саду. Сидела на скамейке и что-то вышивала.
Милая, кроткая Офелия. Я опустился перед ней на траву. Детское наивное лицо, светлые локоны.
Губы ее почти беззвучно шевелились, она что-то напевала полушепотом. Мы привыкли разговаривать без слов – глазами, легкими прикосновениями, улыбками, мы читали мысли друг друга, как книги. Слова бывают так грубы, так неуклюжи…
Я положил голову на ее колени. «Что ты там вышиваешь?» - подумал я. «Вот». Она развернула салфетку, и я не мог сдержать улыбку. На салфетке был пес, изображенный в профиль; язык высунут, что придавало псу несколько безумное и веселое выражение. Он был очень похож на Горацио.
- А что поешь?
- Послушайте.
Вот розмарин, дружок,
Разбудит память он.
А троицын цветок
На вас навеет сон…
Не хотите ли яблока, принц?
- Пожалуй.
Офелия встала; подойдя к яблоне, поднялась на цыпочки и сорвала крупный краснобокий анис. Обтерла яблоко салфеткой и протянула мне на раскрытой ладони. Художнику, который задумал бы написать сцену грехопадения, лучшей натуры не понадобилось бы.
Вот так и застыть бы, позируя перед невидимым мастером, замереть, уснуть и увидеть сон о моем острове. Сновиденье – лучший писатель.
Я взял яблоко из ее легкой прохладной ладони. Офелия, голубка, какое знание ты можешь мне предложить? Дочка Полония, все твое знание – как приспособиться к миру Клавдия, войти в него, пойти с тобой на царство и повторить судьбу отца.
Колокольный звон медленно плыл издалека. Равномерные удары колокола были, как удары сердца: бом-бом-бом…
Звонили в женском монастыре, звонили так, будто притягивали к себе. Что ж, ты готова к этому, Офелия?
- Вы не любите меня… - грустно промолвила она.
- Не знаю, моя певунья, не знаю. Сейчас – не знаю.
«Не знаю» - это все равно что «нет». Любил бы – так знал.
Я откусил яблоко и положил его на скамейку рядом с Офелией. Тут же прилетели две веселые синички и принялись клевать яблоко…
Когда я шел из сада во дворец, звуки колокола все еще были слышны…
А когда я двигался по дворцовой галерее, то увидел ее как будто впервые. Эти вензеля повсюду, эти напыщенные скульптуры, сверкающие золотом люстры, портреты великих в дорогих рамках, ковровые дорожки, цветы в изысканных вазах… Все это напоминало мне теперь высокопарные стихи мастеров классицизма; каждая строка бесконечно длинна и сверкает, как эта галерея. Это было похоже и на кушанья модных французских поваров, от которых у меня выворачивает нутро. Мне куда милей грубоватый народный стишок и простая крестьянская пища. Здоровее для желудка.
Я остановился перед портретом Клавдия.
Художник, пытавшийся облагородить облик вождя, не смог скрыть его истинную сущность, проглядывавшую в водянистых глазах и мелких крысиных чертах лица. Но при этом в портрете Клавдия была некая неопровержимость, как и в портрете любого политика-небожителя.
Гром прогремел за окнами, хлынул внезапный дождь, крыса выпрыгнула из портрета и помчалась прочь, скользя по ковру длинным тонким хвостом. Портрет на стене криво ухмыльнулся.
Дождь шумел, напоминая о вечности. Казалось, он будет долгим-долгим, будет лить до тех пор, пока не затопит весь дворец. Чтобы потом, отступив, поток дал пространство для новой жизни.
Но в этот шум вдруг ворвались нарастающие приглушенные голоса и шелест шагов.
Навстречу мне по галерее шел еще один Клавдий, в длинном красном плаще, в сопровождении своей свиты. Он двигался так, будто только что сполз с портрета, насытившись его величием. Каждый вождь сначала должен побыть портретом, иначе какой же это вождь.
Что странно: физиономии людей из свиты в эту секунду мне показались точно такими же, как у Клавдия. Будто с новоявленного короля сняли прижизненную маску и нацепили на каждого из его приближенных. Клавдии размножались, как крысы.
Ближе всех к королю был, конечно, Клавдий-Полоний. Но почти на той же доверительной дистанции от короля я увидел пресс-секретаря Озрика. Далеко пойдет мальчик. Неопытному в таких делах, ему, чувствовалось, трудненько было удержать на лице клавдиеву маску. Но видно было, что старается.
Я вспомнил о забавном эпизоде, который стал дворцовым анекдотом. Во время недавнего визита Клавдия в Англию королевский самолет здорово тряхнуло при взлете. Да так, что королевский «дипломат», набитый бутылками с его любимым рейнским вином, слетел с полки. Неделя без рейнского! В Англии наверняка угощали бы какой-нибудь бурдой… Но этого несчастья не произошло. Озрик, сидевший через два ряда, бросился со всего сиденья и уже в полете, как заправский вратарь, поймал заветный «дипломат», заслужив благосклонную улыбку короля и небольшую прибавку к жалованью в дальнейшем. А также право быть королевским имиджмейкером – выбирать ему галстук и прическу.
Вот и сейчас Озрик не сводил глаз с короля, взглядом лаская своего патрона и словно бы оберегая его от возможных неприятностей.
… Король и его свита нахлынули на меня, как волна настигает след на песке и в одно мгновение слизывает его. Не быть с ними, не быть, не быть – единственное, чего хотелось в эту секунду. Я не рожден играть в их игры. В другие – возможно. Но только не в эти. Боже, убереги меня от этого.
А Клавдий в знак приветствия уже сверкнул своей улыбкой.
- Ты все печалишься о покойном короле, Гамлет… Сочувствую, скорблю и я… (Хоть бы улыбку спрятал…) Но что толку убиваться о том, что неотвратимо… Ведь это грех, Гамлет, грех. Уныние – всегда большой грех. Раз мы не в силах изменить порядок вещей, значит, это угодно небесам.
Полоний, стоявший рядом, допустив до своего лица тень скорби, развел руками, как бы переводя слова короля на язык жестов.
- По моему лицу вы решили, что я в трауре, - ответил я. – И, может быть, подумали, что я лишь продолжаю отдавать дань ритуалу, и скорбь моя – игра… Вы вольны думать, что вам угодно. Но я волен в своих чувствах. И не желал бы отдавать отчет в них. Никому. Даже первому лицу в королевстве. А лучше сказать: тем более – ему.
Свита зашипела, загудела. Клавдий едва заметным жестом руки прервал этот голос подобострастия.
- Я не собираюсь лезть к тебе в душу, мой сын. И как только скорбь твоя уляжется, готов обсудить с тобой и дела государственные, и наши семейные дела.
И двинулся дальше.
Полоний задержался, доверительно тронув мой локоть.
- Принц, я думаю, вы помните, что у короля сегодня день рождения… Вечером – прием. Надеюсь, вы…
Я кивнул.
- Хорошо, с вашего разрешения я покину вас.
- Нет ничего, с чем я расстался бы с большим удовольствием.
Полоний засеменил вдогонку за королевской свитой.
- Кроме моей жизни, кроме моей жизни, - сказал я уже самому себе.
Жалкий старик. Его подчеркнуто строгий черный костюм и респектабельная физиономия с баками-котлетками и очками в золотой оправе – все это вступало в слишком откровенное противоречие с суетливыми манерами сановника.
Дождь за окнами прекратился так же внезапно, как и начался.
…Запах цветов из королевской приемной было слышно за десятки метров. Я зашел в этот цветник. Голова закружилась, и было от чего.
Розы алые, как кровь, розы бордовые и самые изысканные – черные, как душа злодея, сотни роз, в огромных букетах и корзинах, и в этом красно-черном море утопали бледные лица посетителей. Бедняги, видно, уже не один час дожидались в приемной своей очереди поздравить короля.
За дубовыми дверями были слышны звуки литавр и труб и громкие пьяные голоса.
Голова кружилась, как будто бы она потеряла опору; она кружилась сама по себе, как шмель, в жаркий день залетевший по своей дурости в комнату, а форточку захлопнули, и он все бьется, бьется о стекло, не в силах вырваться наружу.
Из окна открывался вид на реку.
И вдруг я увидел: из стены рядом с окном отделилась фигура отца. Я не знаю, это было на самом деле и мир запредельный опять настойчиво вторгался в мою жизнь, или все это было сном, или я бредил, или сходил с ума.
- Опять ты, отец… Зачем?
- Прежде, чем принять решение, мой сын, прислушайся к себе. К своему сердцу. Оно тебе подскажет.
- Это Клавдий? Клавдий?
Отец молчал. Отца не было. Лишь ветер из приоткрытого окна шевелил портьеру. Незримый маленький музыкант, забравшись в мою голову, бил в литавры.
- Принц, вам нехорошо?
Передо мной возникла физиономия Полония. Мне казалось, у самых щек его трепещут две розы, а черенки он держит в зубах. Да нет, просто щеки раскраснелись. Видно, уже принял, пройдоха.
- Принц, вам нехорошо?
Отчего же мне так нехорошо… Может, оттого, что я не понимал, не слышал, не чувствовал, что же мне подсказывает сердце. Раньше казалось – писать, соединять слова в головокружительные комбинации, чтобы тронуть чужие сердца. Теперь же – не знаю, не знаю.
В моей голове выстраивалась логическая цепь. Если я издам книгу об острове, который мне грезится, станет ли она более ценной, чем рукопись? Вряд ли. Слова, написанные на бумаге, и те же самые, только напечатанные – какая разница? Пойдем дальше. Что потеряют соединения слов, летающие в моем сознании, как бабочки, от того, что я пришпилю их к бумаге? Ничего. Что потеряет ядро замысла, если оно не рассыплется на отдельные фразы? Ничего, воплощение всегда только проигрывает. И что потеряю я, если сам замысел улетучится, как легчайший пух?
Такая малость, боже, такая малость...
- Принц, что с вами? Вы что-то говорили?
- Так, слова, слова, слова…
- Вас ждет король, мой принц…
… Да, да, я все-таки должен вляпаться.
И я перенесся в большой дворцовый зал. Сверкающие люстры, оглушительные звуки литавр и труб, густой цветочно-алкогольный воздух; рейнское вино, льющееся рекой, горы мяса; приглушенный говор придворных, какой бывает в театре перед началом представления; Клавдий и моя мать – во главе длинного праздничного стола. Она была тиха и немного смущена; а может быть, это только казалось.
- За здоровье короля! – раздался бодрый голос Полония, и все подняли кубки.
И я тоже поднял, подлец. Мне нужно было слиться с ними, наблюдать и ждать момента для удара.
Все выпили и замерли, как на картине, даже не закусив. Ждали королевского слова. И он, зная это, держал длинную актерскую паузу.
Пауза повисла в воздухе – тяжелая, как топор.
Гертруда смотрела на Клавдия – как мне казалось, с нежностью, смешанной с легким недоумением. И тоже ждала.
Мама, мама, чего еще ты здесь ждешь? Почему этот дворцовый воздух не душен тебе?
О, как я помню этот твой взгляд… С детства помню.
Я маленький, я на крутом берегу, и должен прыгнуть в реку. Первый раз в жизни. Мне боязно, страх сковывает тело. Я оборачиваюсь, и меня пронзает этот твой синий, нежный, недоуменный взгляд. Я собираюсь с духом, закрываю глаза и прыгаю солдатиком. Мое тело мгновенно пронзает толщу воды, минуту назад казавшейся угрюмой, чужой, враждебной. Так писатель, вооруженный вдохновением, одним рывком побеждает неприступность замысла. Я выныриваю, задохнувшийся, испуганный, счастливый, и высоко на берегу вижу твою фигурку. Ты машешь мне рукой и что-то кричишь. Как бы я хотел вернуть эту минуту!
Опустившись еще ниже в глубину памяти, я вижу, как вы оба, ты и отец, бережно и надежно поддерживаете мое тельце в воде, и я, барахтаясь, глотая воду и отфыркиваясь, учусь плавать, как сумасшедший, колотя ногами по упругой воде.
Твои руки ласковы и надежны.
Я помню их и тогда, когда ты укладывала меня спать и касалась ладонью моего разгоряченного лба; я болел, у меня был жар, и ты давала какой-то горький порошок и подслащала эту горечь румяным сочным яблоком и сказкой. У той сказки навсегда остался яблочный вкус.
Одному волшебнику, рассказывала ты, очень понравился один чудесный остров. Он взял и сгрыз его вместо яблока, а семечки выплюнул в море – на разведение новых островов. Это были необычные, сказочные острова. Невидимые музы играли там на флейтах величавую музыку, и, слушая ее, невозможно был делать пакости. Если только ты не совсем глухой.
Время от времени с острова на остров перелетали невидимые духи, эльфы гор и лесов, смешной куролесный народец. И когда над морем восходила луна и над водой расстилался неведомо откуда плывущий серебряный вечерний звон, эльфы водили хороводы и устраивали разные представления. А с первыми лучами солнца рассеивались в воздухе. Вот также растают когда-то все башни, дворцы и храмы. Весь шар земной растает, как сахарный, рассеется бесследно, как туман. «Из той же мы материи, что сны», - уже не говорила – напевала ты, и я засыпал, чувствуя на губах соленый привкус слез.
А продолжение истории – не знаю, то ли я услышал от тебя, то ли где-то прочитал, то ли оно мне приснилось – в детстве или потом, не знаю, не знаю... То ли я сочиняю ее, то ли она сама приходит ко мне, сотканная из туманов, звуков музыки, радуги над рекой, что раскидывается в полнеба после грозового обильного летнего дождя… То ли эта история всегда существовала в природе – как камни, как море, как земля…
История о том, как на одном из этих островов появился человек, в прошлом он был обыкновенным королем, его предал родной брат и, сговорившись с другим королем, изгнал его с родины. Этого человека посадили на утлое суденышко и пустили его в море на милость волн. Но он не погиб, суденышко прибило к острову, и на нем под самой высокой сосной человек нашел огромную книгу в красном кожаном переплете. Это была магическая книга. С ее помощью человек вызвал ватагу духов, и они примчались, перепрыгивая с облака на облако, как с льдины на льдину. А в это время мимо острова проходил корабль, и на нем были бывшие обидчики опального короля. И духи устроили так, что налетела буря, и корабль разбился о прибрежные рифы. Но люди с корабля не погибли, а оказались на острове, и они были во власти его обитателя, вооруженного магией… И с ними начинают происходить странные вещи. Странные, но куда более реальные, чем то, что у меня перед глазами.
А перед глазами был праздничный королевский стол, заставленный вином и яствами, королевские гости, застывшие, как восковые куклы; Клавдий, раскрывающий рот (как мне казалось, беззвучно) и внимающая Клавдию Гертруда.
Мать, когда ты перестала быть матерью? Ты погрузила меня в сказку об острове, но позабыла о ней сама. И позабыла еще раньше, чем ушел отец. Может, потому он и ушел, что ты забыла…
Я включил слух. Слова, выползающие из губ Клавдия, были обычные слова, какие произносит любой правитель.
В наше трудное время… Только объединившись, мы сможем... Сплоченность в наших рядах… Сорняк – из поля вон... Вертикаль власти... Благодарю, друзья, за поддержку. Уверен, что и впредь. Врага достанем везде. С божьей помощью – одолеем.
Наверное, я действительно схожу с ума. Я вижу, как слова, сгущаясь в воздухе, превращаются в оловянных солдатиков. Они спускаются, как будто бы на невидимых парашютиках, на длинный королевский стол и маршируют по нему, как на параде, огибая по пути кубки и тарелки. Литавры звенят в моих ушах, и в этот звон врываются аплодисменты и громкие человеческие голоса, голоса гостей – то ли одобряют сказанное королем, то ли приветствуют парад.
Аплодисменты становятся ритмичными, это уже не аплодисменты, а барабанная дробь, и солдатики маршируют, маршируют, левой, правой, левой, правой, ногу держать прямо, равнение на короля. Бравурная парадная музыка, в нее вплетается свист пуль и отдаленный грохот снарядов. И ряды солдат смешиваются, они падают, как подкошенные, валя друг друга; и вдруг становятся крысами, и крысы разбегаются врассыпную, оставляя дорожки в тарелках с деликатесами.
Одна серая крыска, вызывающе сверкнув на меня черным глазком-бусинкой, шмыгнула под самым моим носом, скользнув хвостом по яблочному пюре и разбросав по столу несколько его капель. Подлетевший официант, извинившись, тут же заменил эту тарелку на другую.
У меня сверкнула сумасшедшая догадка. Достав из кармана камзола футляр с часами, я тихонько открыл его под столом, вынул часы – они, казалось, звучали на весь дворец, как куранты, а может быть, на весь мир, отсчитывая оставшееся ему время – и ножом незаметно смахнул со стола в футляр несколько капель пюре. Стараясь выглядеть непринужденным, я спрятал в карман футляр и часы и принялся за сладкое, прислушиваясь к тому, что говорят вокруг. После пережитого напряжения гости, как водится, расслабившись, заговорили все одновременно. Говорили о последних победах королевской футбольной команды, о мужьях и женах, об автомобилях, о разных мелких интригах и, косясь на Озрика, - о работе. О работе – только хорошее. Всем известно, что мальчик стучит. А может, стучит и каждый второй, откуда знать.
Я ждал. И когда рейнское развязало гостям язык, я, наклонившись к уху соседа по столу Бартоломео, завел с ним разговор о том, о сем и, наконец, подвел его к дворцовым крысам: не кажется ли, мол, ему, что их прибавилось за последнее время и в их поведении есть нечто странное.
- Еще как кажется, принц, - подхватил разгоряченный и, казалось, задетый за живое Бартоломео. – Вот только третьего дня, - спохватившись, он перешел на шепот, - вот только третьего дня; это было как раз после выступления короля по поводу ужесточения налоговой политики; мой Ромео (вы же помните, принц, Ромео, моего красавца-кота?) наблюдал, как крысы играли в чехарду прямо в дворцовой галерее. А потом они вдруг стали пищать друг на друга и передрались; одна вонзила клыки в шкуру своей соплеменницы; Ромео, не утерпев, прыгнул и придушил негодяйку, но, сожрав ее, тут же стал мучиться животом. Я уж боялся, что бедолага отдаст концы, спас только настой на травах, его рецепт достался мне от моей бабушки… - Бартоломео сделал паузу, оглянулся. – И вы знаете, принц, когда все это началось? А началось это после того, как…
И тут Бартоломео осекся, прикусил язык. Поймав направление его взгляда, я понял, что неподалеку сидевший Озрик, с невинным видом обгладывавший куриную ножку, держит ушки на макушке и ловит тренированным слухом обрывки слов моего собеседника.
Бартоломео сразу же свернул разговор на успехи своего кота в амурных делах, а тут ко мне подкатил Полоний, склонился над ухом.
- Принц, король бы желал переговорить с вами наедине…
- К несчастью, это уже невозможно, - сказал я и выпил залпом свой кубок, - или почти невозможно. Впрочем, если вы имеете в виду Клавдия – пожалуй.
…И вот я в дворцовом зимнем саду, где Клавдий обычно принимает гостей.
Роскошный зимний сад, оглушенный птичьими трелями, умножаясь в зеркалах, похож на сад Эдема. Или на сад моего острова, где поют сойки, цветут яблони, где шустрые мартышки перепрыгивают с лианы на лиану, а вдалеке бродит пугливый единорог. И в эти райские кущи вставлено черное кожаное кресло, в котором утопает расслабленный и раскрасневшийся именинник.
Завоеватель острова, убийца короля.
Как же он там говорил, в сказке? «Плохо, что ль, на мне сидит державная одежда? А слугами мне стали слуги брата. А совесть? Что за божество такое – совесть?.. Стой меж мною и престолом хоть двадцать совестей – засахарю и вместе с кашей съем…»
Я попытался представить, как в это грешное тучное тело входит кинжал. И не смог.
Но я знал, что рано или поздно мне придется сделать это. Порядок действий продуман, конец пути неотвратим. Это только в сказке возможно превратить злодея в дерево или завести в болото, где он просидит тыщу лет, и этим избавить от него мир живых, не уничтожив его самого. Только в сказке.
- Тебе нравятся канарейки? – спросил Клавдий.
Он вытащил из кармана пакетик, высыпал немного зерна на ладонь, протянул ее перед собой.
Откуда-то из цветущих зарослей с верещаньем вылетели две лимонно-желтые канарейки, как будто кто-то выстрелил ими дуплетом. Устроившись на клавдиевой ладони, канарейки принялись клевать.
- Мне больше нравятся синицы.
- Да, синицы. Их ведь не заманишь в зимний сад, не посадишь в клетку. Поклюют твое зерно и – фьюить…
Клавдий улыбнулся, и я вдруг вздрогнул, поймав себя на мысли: как он похож сейчас на отца: тот же поворот головы, две вертикальные морщины на лбу, светло-серый взгляд…
- Канарейки – другое дело, - Клавдий медленно сжимал кулак. Одна птичка выпорхнула с его руки, другую он схватил. – Ты посмотри, какая красавица…
Клавдий сжал желтый комок, будто пытался выдавить всю его красоту и выпить потом по капельке, как выжимают лимон перед тем, как получить лимонный сок.
- Вот и твой отец…
- Что – отец?
- Для него подданные были – синички: поклевали зернышки и полетели каждая по своему делу. Но если человек или синичка не помнят, из чьих рук клевали, они так и будут жить сами по себе.
- Ну и прекрасно…
- Ты думаешь? – Клавдий выпустил канарейку, и та с верещанием улетела в свои заросли… - А как же государство? Чем оно будет скрепляться, если каждый сам по себе?
И он, наклонившись вперед, приблизил ко мне лицо и вонзил в меня свой взгляд.
Я молчал. Все споры бессмысленны… Слова стали рудой, из которой все труднее добыть хоть грамм золота. Может быть, уже невозможно.
- Что у тебя с Офелией? – вдруг спросил Клавдий.
- Ничего.
- Ничего? Ну, ничего, так ничего. Тем легче тебе будет покинуть Эльсинор.
- Покинуть?
- Да, Гамлет. Покинуть на время и поехать в Англию. По двум соображениям. Первое. Путешествие, как известно, - лучшее средство от хандры. И второе. Нам надо налаживать отношения с Английским королевством. Позже я дам дополнительные инструкции на сей счет…
«Англия так Англия. Тоже остров», - подумал я. И посмотрел Клавдию прямо в глаза.
- И у вас нет никакого третьего соображения?
Клавдий был непроницаем:
- Я сказал то, что хотел. У нас еще будет время обсудить твою поездку.
И он поднялся с кресла.
Я тоже встал и откланялся. Увидев свое отражение в зеркале, я вздрогнул.
Мне вдруг показалось, что с зеркала на меня смотрит Лаэрт…
Его правая рука сжимала рукоятку шпаги.
Странности окружающего все более опутывали меня, как паутина медленно и верно опутывает какую-нибудь легкомысленную мушку.
Но я должен быть не легкомысленной мушкой, а жалящей пчелой.
Проходя по галерее, я заглянул тихонько в королевскую приемную – она была по-прежнему заполнена будущими поздравителями короля, ожидающими своей очереди и утопающими в красно-черном море роз… Болотная тоска читалась в лицах этих бедолаг. Но я знал, что в нужный момент, который наступит через полчаса, а может быть, и часа через три, эти глаза вдруг просияют радостью от встречи с королем и от счастливой возможности поздравить его.
Я зашел в рабочий кабинет отца. Полки с книгами, стол, кожаный диван.
Я прилег на диван и закрыл глаза. Вот так и он: лег однажды, закрыл глаза, а открыв, увидел уже совсем другой мир.
Как же там дальше было, в сказке, которую рассказывала мать?
Люди с корабля не погибли, а оказались на острове, и они были во власти его обитателя, вооруженного магией…
Неведомо откуда они слышат музыку флейт, весь остров наполнен сладкозвучьем, и видят разные чудеса. Странный остров, удивительный остров…Что же с ним делать?
Вот бы начать здесь все с нуля… «Я б запретил торговлю и отменил суды, не допускал богатства, и никаких границ, никаких властей, - мечтает один добродушный старик с погибшего корабля. – Все было бы для всех. Ни лжи, ни преступлений…» «Все были бы бездельники и шлюхи», - смеется в ответ обидчик короля, присвоивший себе его корону, корону брата. Уж он-то знал, что делать с островом. Он бы разрезал его, как арбуз, и проглотил, обливаясь соком, со всеми его чудесами – эльфами, богатыми рыбными запрудами, птицей Фениксом, пугливым единорогом. И самого мага проглотил бы вместе с его чудесной книгой, не подавился бы.
Но хозяин острова сделал так, что его обидчик тронулся умом и отправился к болоту, но, не доходя десяти шагов, превратился в бедный куст колючего шиповника…
И был среди спасшихся от кораблекрушения пьяница, приплывший на остров на бочке с вином. И подружился он с уродцем-колдуном. Тот издавна жил на острове и все мечтал освободиться от магической власти его хозяина, в прошлом – опального короля. И принялись друзья пить да колобродить. Да так напились, что все деревья и кусты превратились в чудища невообразимые. «Сумасходный остров!» - ликует пьяница. И уродец-колдун ликует: «Что за чудесный напиток ты дал мне, хозяин!» «Я луножитель!» - кричит пьяница. «Точно! – кричит уродец. - Позволь мне лизнуть твой башмак!..» А, лизнув, воспламеняется еще больше: «Мы уничтожим мага, хозяина острова! Я придумал способ. Ты вобьешь гвоздь ему в башку и увидишь, что она не крепче обычного дерева. И тогда ты станешь королем. Это проще простого. И я принесу тебе присягу…»
Но вдруг звуки флейт, неведомо откуда льющиеся, усыпляют их; они становятся малыми травинками и все ниже, ниже клонятся к земле, чтобы, наконец, слиться с нею. Ветерок прошелестит - очнется уродец, помотает головенкой… Какие сладостные звуки… «Я просыпаюсь, - пробормочет. – Зачем? Я плачу, плачу, что проснулся…» И - роса на траве.
И нет никаких злодеев, есть лишь кусты да трава, шелестящие на ветру.
Но вот грянул гром, как будто кто-то ударил в барабаны; полил дождь, как из ведра, и в мир ворвалась новая музыка. Это скрипки прилетели…
И все герои оживают, и хозяин острова тянет их в магический круг. Прощенье благороднее, чем месть. Звуки величавой музыки – лучший целитель нашему разуму, больному, одинокому, одичавшему в тюрьме черепной коробки. И разум поднимается приливно, и заполняет мозга берега… Прощенье благороднее, чем месть.
Я поднялся с дивана и поставил кассету. Вивальди. Его волшебные скрипки подхватили меня и понесли куда-то в облака и сами летели рядом, как чайки над морем…
Я еще находился во власти сказки об острове.
И вдруг в музыку вторглось что-то чужеродное, чей-то далекий искаженный приглушенный голос. Я прибавил звук, прислушался, это были интонации Клавдия. Мне показалось, что я даже различил отдельные слова: страна, борьба, прямое правление, власть должна быть сильной…
Музыка летела, а эти слова копошились где-то внизу, наваливались друг на друга, оскаливались, и это было странно, дико. Зачем понадобилась отцу эта запись? И отцу ли она понадобилась?
Мне показалось, что из-под стола высунулась острая крысиная мордочка. Хотя, может быть, это была просто тень. Я нащупал на полке книгу, это был пухлый Монтень, и швырнул ее под стол. Мордочка исчезла.
Достал из кармана камзола футляр от часов. Открыл, понюхал остатки яблочного пюре. Было ли в запахе что-то постороннее? Не знаю. Повышенная подозрительность – признак шизофрении. А бдительность? А желание справедливости? Может быть – тоже, если они овладевают всеми чувствами? Не знаю, ничего не знаю… Иногда, чтобы разобраться в сути событий, требуется целая жизнь.
Я набрал по мобильнику номер Марцелла.
- Ты в порядке, друг?
- Да, принц. В порядке ли вы?
- Наверное. Как Горацио?
- Здоров, но очень скучает. Я передам ему трубку.
И я услышал заливистый лай моего Горацио. «Гамлет! Когда мы увидимся?» - звучало в этом голосе.
- Скоро, мой друг, скоро. Через час.
В трубке опять возник голос Марцелла.
- Принц, а покойный король? Он больше не являлся вам?
- Поговорим об этом через час, на берегу реки, у трех дубов. Помнишь это место?
- Конечно, мой принц.
- Я жду тебя вместе с Горацио. Нам надо кое о чем посоветоваться.
Только я открыл дверь отцовского кабинета, рядом шмыгнула чья-то тень и скрылась за углом. Как будто кто-то подслушивал. Мне показалось, что это была тень Озрика.
…Через какое-то время я лежал на берегу реки, забыв себя, закрыв глаза.
Чудилось мне, будто бы я брел по берегу, а потом остановился у трех дубов, превратившись в какой-то куст. Может быть, в орешник. Устав стоять, я прилег.
Я был пропитан речным ветром и солнечными лучами. Я ощущал их, чувствуя тепло на закрытых веках. Не знаю, сколько времени я так лежал, не думая ни о чем. Наверное, недолго. Но мне казалось – вечность. Потом я ощутил веками легкое похолодание, я открыл глаза и увидел, что огромное лиловое облако налезло на солнце.
И я почувствовал себя этим облаком. Оторвавшись от житейской суеты, оно смотрит сверху на скорбную земную жизнь, с ее страстями, с ее обольщениями и утратами. Смотрит и недоумевает.
Видно, опять будет дождь.
Я скинул с себя одежду и вошел в реку. Вода была холодная, чистая, галька виднелась сквозь толщу. Я вошел глубже, в тело как будто вонзились тысячи иголочек. Вошел еще глубже и нырнул. Я погрузился в первородство воды, как будто в материнскую утробу. Спрятаться в ней и не выходить.
Что чувствует человек, когда он тонет? Я никогда не узнаю об этом. Я плыл под водой, сколько хватало сил и дыхания. Я плыл бы еще дальше. Но чувство самосохранения вытолкнуло меня на поверхность, как пробку. Оказалось, что я отплыл довольно далеко от берега. Дубы были теперь маленькими, они сильно сместились влево. Меня здорово снесло по течению. Я поплыл саженками к берегу и через какое-то время услышал отдаленный лай. Да, это был Горацио. Он рвался с поводка, чтобы броситься в воду и плыть мне навстречу. Марцелл с трудом удерживал его.
Когда я вышел на берег, налетевший Горацио едва не свалил меня наземь. Я спустил его с поводка, подобрал палку. Горацио с рычанием стал вгрызаться в нее, а я, вырвав палку из его пасти, кинул ее подальше. Горацио бросился за ней и в одну секунду притащил обратно. Но не отдал, а стал вертеть ею передо мной, поддразнивая, и только я протягивал руку, чтобы схватить палку, пес увертывался и, смеясь, отбегал в сторону. А потом бегал вокруг меня с восторгом победителя, держа палку в зубах. Марцелл хохотал, сидя на траве под дубом. Потом мы, как сумасшедшие, носились по берегу, тискали друг друга, катались по траве.
А потом расстелили под дубом какую-то тряпку, Марцелл достал из вещмешка еду – картошку, лук, пирожки с яблочным повидлом, ржаной хлеб, копченую рыбу, и мы принялись уминать все это, обмениваясь разными новостями из жизни королевства. Как только я или Марцелл протягивали руку к рыбному куску, Горацио переминался с лапы на лапу и бросал на нас укоризненный взгляд. Кусок после этого не лез в рот, так что рыба досталась в основном Горацио.
Лиловое облако прошло стороной, дождь так и не собрался. По небу бродило стадо белых облачков, похожих на барашков, и ласковое солнце пасло их.
Мы сидели втроем у реки возле трех дубов, и нам было хорошо. И я думал о том, что как, в сущности, немного надо для того, чтобы стало хорошо: река, трава, облака, вкусный пирожок и кто-то рядом, с кем можно говорить о чем угодно и о чем угодно молчать.
- О чем вы хотели посоветоваться, принц? – спросил Марцелл.
Я вдруг пожалел, что захотел впутать Марцелла и Горацио в свою историю. Впрочем, моя ли это история? Так или иначе, она касалась всех. И я достал из кармана камзола футляр из-под часов. Раскрыл.
- Вот об этом.
- Что это?
- Пюре с королевского стола.
И я рассказал о застолье, о крысах, о странных особенностях королевской речи, об отцовской кассете с Вивальди.
- Все это странно и непонятно, - сказал Марцелл. – Но надо же узнать мнение Горацио.
Я дал понюхать футляр псу. Он осторожно приблизил к нему свой кожаный нос, фыркнул, а потом поджал хвост, отбежал и спрятался за дубом. Правда, через секунду из-за дуба выглянула его настороженная морда.
- Ничего, ничего, Горацио, выходи, - сказал я и закрыл футляр.
Горацио осторожно приблизился к нам, лег, положив голову на лапы. Прикрыл глаза. Но время от времени его веко вздрагивало, глаз приоткрывался и косился в сторону брошенного на траву камзола, в карман которого я спрятал футляр.
- Мой вам совет, принц: держитесь подальше от Клавдия и от всех них. Вы же знаете, за последние две недели пять человек с громкими именами сгинули бесследно. Как будто бы их и не было. Конечно, ваше исчезновение общественное мнение вряд ли примет так же легко… И все же… Держитесь подальше.
- Вот и Клавдий считает, что мне нужно держаться подальше. Он отправляет меня в Англию. На неопределенный срок.
- Клавдий отсылает вас? Г-мм… Может быть, это и к лучшему. По крайней мере, там вы спокойно займетесь своим романом…
- Но сначала мы закатим хорошую пирушку! И знаешь, где?
- Где же?
- В театре! Где же еще!
- Кстати, вы слышали, принц? К нам приезжает антреприза, будут известные актеры.
- Да? И что же они покажут?
- Говорят, отдельные сцены из классических пьес.
- Полагаю, из Шекспира – тоже.
Я помолчал и добавил:
Что ж, это может быть весьма кстати.
- Что вы задумали, принц?
- Всему свое время, Марцелл, всему свое время. Пока поговорим о пирушке. Я бы хотел, чтобы вино и веселье лились там рекой. Чтобы это был настоящий карнавал, со всякими там превращениями и неожиданностями. И с кукольным представлением – почему бы и нет? И побольше веселых гостей… Что и делать на этом свете, как не быть веселым! Я бы хотел, чтобы ты, Марцелл, позаботился о приглашениях.
- Хорошо, мой принц.
- Да, не забудь о Лаэрте. Он мне как брат.
- Непременно. А Офелия?
- Что – Офелия? Не будем о ней…
Офелия – полевой цветок, трепещущий на ветру. Она мила. Может быть, она – часть моей души. Но выкопать этот цветок, чтобы пересадить на свою клумбу… Зачем?
Я вспомнил, как однажды в детстве мы ходили в лес за ежевикой – я, Офелия и Лаэрт, ее брат. Это был даже не лес – так, лесок, потом я исходил его вдоль и поперек, а тогда он казался большим, полным тайн и опасностей. Мы набрали лукошко ягод, а на обратном пути заблудились. Офелия заплакала, да и мы с Лаэртом перепугались не на шутку. Но не подавали виду. Мы оба притворялись, что прекрасно помним обратную дорогу. Правда, помнили мы ее по-разному. Мы чуть было не подрались тогда из-за того, по какой идти. Но Офелия не позволила. Она сразу перестала плакать и, чтобы мы не ссорились, выбрала третью дорогу, и мы пошли по ней, и почему-то появилась уверенность, что дойдем, и птичьи трели сопровождали нас, словно деревья играли на флейтах. А потом мы вышли к какой-то избушке, мы были как будто внутри знакомой сказки, и в избушке жила добрая фея. Фея напоила нас горячим чаем с липовым медом и накормила пирожками. И стала рассказывать разные истории об обитателях этого леса. О чудесном красавце-олене, который совсем не боялся ее и зимой, когда было голодно, подходил прямо к избушке, и фея кормила его овсом, а иногда - прямо из рук белыми сухарями, и губы у оленя были влажными, теплыми. О зверьках сонях, больших любителях лесных ягод и фруктов. Они казались увальнями и все время хотели спать. Но когда начинался лет майских жуков, сони становились акробатами: цеплялись задними лапками за ветки, а передними ловко хватали пролетающих жуков. Возле избушки всегда держалось много сонь. Как только фея насыплет оленю овса в кормушку – сони тут как тут. Фея рассказывала о речных бобрах, которых многие принимают за водяных. Есть такое поверье, говорила фея, что в лунные ночи водяной плещет ладонью по воде и деревья рубит. А на самом деле это речной бобр: почует опасность – стремглав бросается в воду и хлопает по ней хвостом, пугая врагов и предупреждая сородичей об опасности… И мы слушали эти рассказы, греясь у огня, и черный с белыми подпалинами пушистый кот слушал вместе с нами и блаженно жмурился, и мы засыпали, и во сне к нам приходил красавец-олень, а над ним летали жуки, похожие на рыцарей, и шустрые сони, перепрыгивая с ветки на ветку, хватали этих рыцарей прямо в воздухе.
Я проснулся тогда от шелеста дождя, и вдруг увидел, что рядом сидит Офелия и смотрит на меня, улыбаясь. «Ты чего?» - спросил я. «Ничего, - сказала она и провела пальчиками по моей щеке, подбородку. – Ты такой смешной сейчас. Как зверек соня». И мы шептались о чем-то, хихикали. Лаэрт, лежавший на лавке рядом, забормотал что-то во сне и перевернулся на другой бок. Мне тогда показалось, что он все слышит, но не хочет подать виду. А наутро он почему-то дулся на нас и держался отстраненно…
В юности мы с ним сошлись.
Сколько раз мы переплывали реку, соревнуясь, кто быстрее, и сознание того, что он рядом, делало меня сильнее и бесстрашней… Сколько миль проскакали вместе на взмыленных лошадях… Сколько вечеров напролет проспорили о литературе и философии… У нас были общие девчонки, общее вино, общие идеи. Лаэрту, так же, как и мне, в последнее время казалось, что королевство трещит по швам, и мы искали выход в учениях Платона и Томазо Кампанелла. Мы были наивны и не понимали: любая философская идея бессильна перед простым, понятным любой прачке лозунгом.
А распорядок действий был уже кем-то продуман. Вот только бы знать: кем.
Но сейчас не хотелось думать об этом.
Да здравствует пирушка!
У одного замечательного писателя я вычитал такую мысль. У всех нас столько на душе грустного и заунывного, что, если позволить всему этому выходить наружу, то черт знает, что такое получится. Чем сильнее подходит к сердцу старая печаль, тем шумнее должна быть новая веселость. Есть чудная вещь – бутылка доброго вина. Выпьешь бокал – и увидишь, как оживятся все твои чувства. А уж на другой день двигайся и работай и укрепляй себя железной силой. Поняв этого и чтобы развлечь себя в минуту печали, писал он, я и стал придумывать самое смешное, что только мог.
Ах, почему я не написал об этом раньше него…
…Здание городского театра в виде нарядного пряничного замка с двумя острыми башенками, ярко-синей и золотистой, стояло на крутом берегу реки.
Когда поднимаешься от реки к нему и видишь, как эти сказочные башенки, пронзая облака, устремляются прямо в небо, как ракеты, душа поневоле возликует.
В тот раз, перед пирушкой, мы поднимались к театру вдвоем – я и Горацио. Горацио, конечно, отвлекался то и дело, чтобы обнюхать траву и попутные кустики и оставить очередное письменное послание какой-нибудь незнакомке. А когда возвращался ко мне, мы продолжали плести нить начатого разговора.
- Как твой роман? – спросил Горацио.
- Он замер.
И я изложил другу давешнюю свою мысль о том, что, собственно, нет никакой разницы между написанным романом и только задуманным. А может быть, даже и таким романом, мысль о котором и вовсе не пришла в голову.
Горацио подумал и произнес:
- Продолжим аналогию. Допустим, мы с тобой встретили волка. Волк сильнее меня, он может меня разорвать. Он и не прочь это сделать. Но у тебя ружье. Ты выстрелил в воздух, волк испугался и убежал. Есть ли разница между возможным деянием волка и его мыслью, что не худо бы меня разорвать на части?
- Наказывается преступление. Разве можно наказать мысль?
- Вот я тебя и поймал! – обрадовался Горацио. – Если так, то и вознаграждается тоже деяние, а не благое намерение.
- Еще бы знать – кем, - улыбнулся я. – И за что? Чего стоят книжные слова?
И еще одна аналогия пришла мне тогда на ум. Но с Горацио я почему-то не стал делиться ею.
Что изменится в стране от того, что будет править не Клавдий, а, скажем, Полоний? Или даже в том случае, если корона опустится на мою голову? Кто знает что-либо о власти, пока сам не попробует ее?
Тем временем мы поднялись к зданию театра.
- Эльфы опять прилетят? – спросил Горацио. – Как в тот раз?
- Непременно, - ответил я.
- До чего же они надоедливые, - проворчал Горацио. – Хуже слепней. В тот раз, ты помнишь, я не выдержал, так и прогнал одного. Как начал я лаять – он до того перепугался – пулей вылетел в окошко!
- Ну, ты, Горацио, поосторожнее с ними. Мало ли что…
…А потом была пирушка с бочонком доброго бургундского в середине круглой сцены, похожей на цирковую арену, с застольными песнями, с танцами, хороводами, играми, с веселой музыкой, льющейся на сцену откуда-то сверху, как будто с неба… Потом то ли ударил гром, то ли кто-то во всю мощь ударил в барабаны, и на несколько мгновений все смолкло, а после короткой паузы невидимый Ариэль повел соло на своей волшебной флейте. И мы все расселись на местах для зрителей, а сцена стала заполняться чудесами – прямо из-под ковра стали расти трава, и грибы, и кусты, и на них сидели серенькие соловьи и распевали свои трели; в раскрытые окна ворвался ветер, и с ним влетела стая эльфов, и свет погас, и зажглась желтая луна, и наши сказочные гости стали водить хороводы, а где-то вдалеке маячила тень пугливого единорога. Горацио, сидевший рядом со мной, на всякий случай тихонько порычал, а я успокаивал его, гладя по голове:
- Ну, что ты, Горацио, это всего лишь сон…
А потом погасла флейта, и луна погасла, эльфы рассеялись в воздухе, как тени, и стало светать, и богиня Церера взрастила на сцене деревья, и на одном сидела птица Феникс, переливаясь красно-золотистыми и огненными тонами; и богиня Ирида раскинула семицветную радугу в полнеба; и богиня небес Юнона спустилась к нам, и с ней – стая юных наяд в белоснежных одеяньях. И летели скрипки, и гости, не помня себя, пустились в пляс с юными наядами. Одна из них была уже совсем рядом со мной, и я чувствовал руками ее гибкую тонкую талию.
- Как тебя звать? – спросил я.
- Хильда, - ответила она, улыбнувшись.
- А я…
- Я знаю. Ты – принц, который никогда не станет королем.
- Откуда же тебе знать?
- Ты же сам думал об этом во сне. А мы, наяды, как тебе известно, сотканы из той же материи, что сны…
- И сны знают о будущем?
- Ваши сны знают о вас, людях, больше, чем вам кажется. Например, твой сон знает, что твою судьбу решишь не ты сам, а твой двойник.
- Двойник? И кто же он?
- Мы же во сне. Прислушайся к своему сну.
И я увидел себя. Себя, обнимающего другую наяду. Тут же, на сцене театра, неподалеку от нас. Но ум мой знал, что это был не я, а Лаэрт, надевший мою маску.
Маскарад был частью нашего праздника.
Мелодия замерла, гибкая Хильда снова улыбнулась и в ту же секунду растаяла в воздухе.
Я оглянулся – исчезли все деревья, исчезли все наяды, и радуга погасла, а мы сидели в кружке на сцене, покрытой синим ковром, и в руках у нас были бокалы с темным, как ночь, бургундским.
Спустилась тишина и накрыла нас своим пологом. Лишь равномерное, едва слышимое постукивание: то ли сверчки стрекочут, то ли сердца стучат, то ли вода где-то капает, то ли часики отсчитывают секунды вечности. И пред нею все равны - и короли, и нищие…
Не знаю, сколько времени мы так сидели – может, пять минут, а может, час. Мы окунулись в тишину, как в реку, и она омыла нас своими чистыми прохладными водами.
- Что ж, а теперь – кукольное представление! – наконец, сказал я.
И актер вывел на сцену куклу короля. Она была такой важной, так набита спесью, что публика тут же расхохоталась. Перед королем стоял высоченный трон. Он возвышался, как гора. На нем не было никого, но взобраться туда стоило немалого труда. И вот король, проявляя чудеса изобретательности, взбирается на трон, как альпинист. Но не так-то просто покорить эту гору; король то и дело срывается и падает вверх животом под смех публики. Живот мешает ему подняться сразу же; он вертится туда и сюда, как жук, свалившийся на спину. И, наконец, поднимается на ноги, озирается вокруг: не видел ли кто-нибудь его позора, и опять тянется к трону, вскарабкивается вверх по его ступенькам. Глядь, а наверху уже другой король, копия первого. Как оказался на вершине – бог весть. Вцепился намертво в поручни и ножкой от самозванца отбивается. Упал первый король наземь и от огорчения умер. Пришли два могильщика и закопали короля. И табличку поставили: «Король». Но тут же из земли виноградная лоза проросла, обвила табличку, и не видно ее. Идет мимо крестьянин, собрал виноград, потоптал его, сделал вино. Одному пить несподручно – позвал нищего. Выпили они по кружке, спели песню во здравие короля. Крестьянин и спрашивает нищего: ты, мол, много бродишь по белу свету, скажи, что нового в мире? А тот отвечает: «Слухи идут, что мир стал честен». «А откуда эти слухи?» «В газетах пишут». «Жалко, я читать не умею. Такую новость пропустил! И с каких же пор мир стал честен?» «Да с тех самых, как наш король стал королем. Хочу вот сходить к нему, посмотреть на такое чудо». «Возьми меня с собой». «А пошли».
И вот идут крестьянин с нищим, по дороге вино из фляжки потягивают, пояса потуже подтягивают, а чтоб сподручней идти, песню затянули:
Как наш король загнулся,
Весь мир перевернулся.
Ходим все мы вверх ногами,
Слышим ртом, едим ушами… По дороге нищий снял с себя носок, напялил на голову – вроде как шутовской колпак. Пришли они к трону, тут охранники не пускают: «Куда это вы, грязные рожи, намылились?» Нищий и отвечает: «Да вот, в шуты к королю нанимаюсь, а это мой помощник». Охранники смеются: «Да ты знаешь, дуралей, сколько желающих быть шутами возле трона?» «Мне до этого дела нет. Ты доложи королю обо мне…» А король в это время сидит себе на вершине трона, кофий с рогаликом кушает да журнальчик листает, где на обложке его собственная физиономия. Время от времени задницей ерзает, чтобы крепче в трон втиснуться, да за поручень придерживается. Услыхал он голоса снизу. «Что за шум?» - кричит. «Да вот, - охранник говорит, - какой-то дуралей шутом хочет наняться». «Пропусти, - говорит король. – Развлекусь немного, а то что-то скучно». Обыскали охранники нищего с крестьянином – нет ли у них тайного оружия – и пропустили к трону. Вот идут нищий с крестьянином к трону, а трон высокий, как гора. Подходят к нижней ступеньке. Крестьянин тут же шапку снимает, низко кланяется королю. А нищий долго всматривается, всматривается снизу в короля, садится, не снимая колпака, на ступеньку трона, расстелив на нее газетку; достает из дорожной сумы фляжку, пьет. «Чего ж ты, дурак, не кланяешься?» - говорит король. «Оттого и не кланяюсь, что дурак, - отвечает нищий. – Какой с дурака спрос?» «А что это ты так внимательно рассматривал меня?» «Говорят, с тех пор, как ты сел на трон, мир стал честен. Вот я и всматривался в источник, откуда честность по миру пошла». «И что ж увидел?» «Да что-то цвет лица твоего мне не нравится. Желтый какой-то. Печень не беспокоит?» Король даже растерялся от такой наглости: «Беспокоит. Как жирного поем, пошаливает, зараза». «И настроение, небось, уже не то?» «И не говори». «Да это и понятно: желчь разливается по крови. И сам в такую минуту становишься желчным, и указы королевские выходят желчными». «Что ж делать-то? – Король захлопал глазами. – Да ты поднимись повыше, а то слышно плохо». Нищий поднялся на несколько ступенек, опять постелил газетку, присел, пригубил из фляжки винца. «Как помочь твоей беде, я подскажу. Есть травка зверобой, заваривай и пей три раза в день. Вот тебе и полегчает, - опять отхлебнул винца. – А если желчь по всей стране разливается, тут другие лекарства нужны». «Какие же?» Нищий усмехнулся, развалился на ступеньках трона и потряс своей фляжкой, в которой еще булькало вино. «Дай черни это лекарство, и она уверится в честности чего угодно и кого угодно, будь это даже убийца-рецидивист. А другое средство… - Нищий допил вино из фляжки, отбросил ее, икнул, поднялся, прихватив газетку, и, пошатываясь, поднялся еще на несколько ступенек. – А другое средство – вот. – Он потряс мятой газетой, свернутой в рулончик. – С помощью этого можно не только объявить, что мир стал честным, но и доказать – так, что любой поверит. Заплати мне хорошенько, и я, пожалуй, возьмусь за эту работенку». «Ты можешь доказать что угодно?» В голосе короля была неподдельная заинтересованность. Нищий опять икнул и сказал: «Что угодно. Я могу доказать, что сейчас день и что сейчас ночь. А хочешь, я докажу бессмертие души и после этого, тут же, - что бессмертие души – это чушь, придуманная богословами?» Король аж привстал с трона, так заинтересовался. Но в эту минуту произошло то, чего никто никак не мог ожидать. Крестьянин внизу, который слушал весь этот разговор молча с открытым ртом, плюнул, надел шапку, засучил рукава и, не говоря худого слова, стал раскачивать трон. Качал, качал, трон и свалился, да так, что рассыпался в прах. Свалились и король, и нищий шут, покатились по театральному ковру. И вот уже вместо трона – стол, покрытый скатертью, на нем король вверх животом, а за столом, на стульях чинно сидят пять больших червей. Сидят, обедают королем. И вот уже нет короля, только цветные тряпочки разбросаны вокруг. А нищий шут в ужасе глядит на эту картину, глядит, да потом как побежит наутек. Горацио мой не утерпел, вслед за ним сиганул. И вот бегут они по театральному кругу, бегут… Шут то спрячется под ковром, то оглянется и рожу состроит. Пес – за ним с рычанием, а тот опять – наутек, под хохот публики.
Но не все смеялись. Я заметил, Розенкранц, мой университетский приятель, сидел все представление с серьезной миной. «Как можно заниматься такими глупостями?» - читалось на его физиономии.
- Тебя не порадовало наше представление? – спросил я, подсев к нему.
- Принц, это детство. Хотите откровенно? Я удивляюсь, как вы, при вашем уме, продолжаете играть, как ребенок. Ведь это наверняка вы придумали это кукольное представление и все остальное…
- Мы живем, пока играем. Пока играет кровь в жилах. Пока играет музыка.
Флейтист где-то неподалеку наигрывал свою грустную мелодию, похожую на трепет листьев, на полет одинокой птицы.
- Тебе нравится флейта? – спросил я.
- Не знаю. Наверное.
Я подозвал флейтиста, попросил у него инструмент, протянул Розенкранцу:
- Сыграй что-нибудь.
Розенкранц взял флейту. Взял, как чужеродный неизвестный предмет, как кусочек лунного камня. Приблизил к губам. Надув щеки, попытался выдуть из флейты какую-нибудь мелодию, но раздались только шипение и свист. Розенкранц закашлял и вернул музыканту инструмент.
- Это не мое дело. Я больше по юридической части. Каждый должен делать свое дело.
- Да, да…
- Жизнь такова, какова она есть, принц, - сказал Розенкранц. - Не найдя общего языка с нужными людьми, никогда не добьешься успеха. Ссориться с ними – просто глупо. Это я к вопросу о том, понравилось ли мне ваше представление. Я думаю, что королю бы оно не понравилось. Это точно.
- Я же спрашиваю не у короля… А что бы ему понравилось?
- Если вы спрашиваете серьезно, я скажу. Вы же знаете, что наш король пишет пьесы. Да, они слабоваты. Там много пафоса и характеры у героев ходульные. Но если бы хоть одна из пьес была поставлена в театре, ему бы это понравилось. И если бы его приняли в Писательский союз, я думаю, это бы ему тоже понравилось. Вы же имеете там влияние, почему бы вам не посодействовать? И тогда бы вы имели гораздо больше влияния не только в Писательском союзе, но и в стране.
- А если бы король предложил тебе, Розенкранц, тоже стать писателем? Ну, например, освоить жанр доноса? Ты бы почел это за честь?
Розенкранц покраснел, как рак, надулся и замолчал.
Флейта опять повела грустную мелодию.
Горацио тихонько заскулил.
- Что ты? Что ты, Горацио?
- Ты уезжаешь…
- Да, уезжаю.
Уезжать всегда грустно, и флейта знала об этом.
Но зачем я уезжаю? И как мне быть с тем, кто отправляет меня, а когда-то отправил отца, и гораздо дальше, чем в Англию…
Гости принялись за трапезу. Но еда отчего-то не лезла мне в рот. Доктор Освальд подсел ко мне, заговорил:
- Мне кажется, вы больны, принц…
- Мне тоже.
- И что вас беспокоит?
- Вопрос. Быть мне или не быть. А как вы думаете, доктор?
Доктор молчал.
Флейта вывела затейливый узор и тоже замолчала.
- В психиатрии есть такое понятие – невроз навязчивости: «как мне заставить себя сделать то, что я должен сделать», - сказал, наконец, доктор. И добавил:
- Вы, конечно, знаете Фортинбраса?
- Встречались в юности. Теперь он норвежский принц.
- Да, теперь он норвежский принц. И вы, конечно, знаете, что его дед был убит вашим отцом на дуэли…
Доктор вытащил на свет то, что я долго прятал в кладовой своей памяти.
- Тогда это дело замяли, - сказал он. – Но Фортинбрас-то должен был бы помнить об этом всю свою жизнь…
- Да, должен. И что вы хотите этим сказать?
- Только то, что он забыл и простил. Я был недавно в Норвегии и встречался с ним. Он здоров, счастлив, любим молодой женой и полон планов.
- И вы думаете, это возможно?
- Возможно, если простить.
- Да, да. «Прощенье благороднее, чем месть». Я уже слышал или где-то читал. И, видимо, это полезней для здоровья, вы правы. Но я не могу, я не готов… Назовите это неврозом или как угодно. Не каждое лекарство годится для любого больного. Тем более, одно дело – дуэль, и совсем другое – убийство.
- А в сущности, как разница, мой принц?.. И ведь убийство надо доказать.
- За этим дело не станет.
В этот момент пред нами появились три приезжих актера.
Музыканты заиграли туш, приветствуя новых гостей. Я вскочил, обрадовавшись; обнял каждого.
- Ну, как идут ваши дела друзья?
- Не жалуемся, - ответил, смущенно улыбаясь, лысоватый крепыш, самый старший из актеров. – Особенно с тех пор, как выступаем с антрепризами и у нас появился хороший продюсер. Вот только приходится подстраиваться под вкусы публики.
- Да? И как же?
- Ну, вот недавно делали спектакль специально для дам. Извиняюсь, со стриптизом. Ребята-то мои, ладно, молодые; им есть что показать. Но, если честно, мне раздеваться было как-то не по себе. Режиссер орет: «Ну, что ты мнешься? Больше напора!» А я смотрю на себя со стороны и удивляюсь: «До чего же ты дожил, старый хрен…»
Мы засмеялись.
- Мне кажется, с тех пор, как появились режиссеры, вы, актеры, стали игрушками в их руках…
- К сожалению, это так, принц.
- Но думаю, такими спектаклями вы все же не ограничиваетесь, - заметил я.
- Нет, не ограничиваемся. Режиссер же работает и с другими антрепризами. И мы, вырываясь в это время на гастроли, позволяем себе сделать кое-что и для души. Но если честно, не забывая при этом и о кошельке…
- Я слышал, вы привезли сюда отрывки из классики…
- Да, принц.
- И из Шекспира?
- Да, из его лучшей трагедии «Гамлет». В знак уважения к вам, принц…
- И вы можете это сейчас показать?
- Почему бы и нет?
- Но хотел бы предупредить: любая напыщенность, декламация, любой перебор в чувствах кажутся мне дурным тоном. Впрочем, прошу прощенья за это замечание. Ваш вкус наверняка подсказал вам, как лучше сыграть эту вещь. Кстати, какой именно отрывок вы приготовили?
- Публика идет на то, о чем уже наслышана. Чтобы обеспечить сбор, приходится плясать под ее дудку. И плясать от той печки, которая уже знакома каждому младенцу. Поэтому мы приготовили «Быть или не быть», а также сцену мышеловки.
- Это очень любопытно. И как раз то, о чем я хотел сам вас попросить. Друзья! – сказал я, обращаясь к гостям и, подняв руки вверх, похлопал в ладони, прося внимания. – Друзья! Наши гости-актеры приготовили нам сюрприз. Сцены из шекспировского «Гамлета»!
- Пустой декламации у нас не будет, - смущаясь, сказал старший актер. – Больше того. Я хотел бы предупредить вас, что трактовка эта не совсем обычна.
- Чем же? – спросил я.
- Здесь вообще нет слов. Мы оттолкнулись от последних слов трагедии «Дальше – тишина» и сделали пластические этюды.
- Это любопытно. Чем меньше слов, тем лучше. Мы в нетерпении.
Свет погас. Возникла тихая оркестровая музыка, наполненная трагизмом и тайной. В черноте сцены вспыхнуло яркое световое пятно, и в нем находился молодой актер в черном трико.
Луч прожектора нервно перемещался по сцене и с ним – актер, его лицо и руки рассказывали лучше любых слов о том, что раздирало мою душу; они рассказывали о призраке, который пришел из холодных глубин вечности и сделал призрачным мое существование в людском мире, наполненном кровью и заботами о хлебе насущном. Оказать сопротивленье, а потом уснуть… Актер метался по сцене, разрывая невидимые путы, но в каждом его жесте была обреченность. А потом тот Гамлет разговаривал с тем Актером (его играл лысоватый крепыш), слов не было, был язык пластики и танца, но все, конечно, понимали, о ч е м они говорили. И после этого – «Мышеловка». Гобой повел свою мелодию, и лысоватый крепыш, преобразившись, стал злодеем; он подкрадывался к кровати короля, как змея подползает к жертве. В руке – флакончик с отравой, которую он должен влить спящему королю в ухо. И вот уже все ближе зловещая тень, все неотвратимей беда…
И тут я вскочил и закричал что есть мочи. Я не помню, что кричал. Испуганные глаза со всех сторон обратились в мою сторону.
- Что с вами? Что с вами, принц?
- Ничего. Прошу прощенья, если испугал. Но я хотел бы сказать сейчас пару слов господину актеру. Тому самому, который играет убийцу.
Злодей превратился в добродушного крепыша, подошел ко мне, сказал:
- Я слушаю вас, принц.
- Вам нравится Вивальди?
- Да, пожалуй. В нем есть что-то космическое. Но почему вы спрашиваете?
- Я бы хотел предложить вам его музыку в качестве музыкального сопровождения спектакля. В его «Временах года» есть чудные темы. Это как раз то, что вам нужно.
- Но у нас нет Вивальди.
- У меня есть.
Я достал из кармана кассету, найденную в отцовском кабинете.
- Вот, послушайте.
Включил магнитофон. И Вивальди пустил в полет свои скрипки.
Действительно, в этом есть что-то космическое.
- Пожалуй, вы правы, это то, что нужно, - сказал актер.
И тут в музыку опять вторглось что-то постороннее, какое-то шипенье, хрипы и искаженные звуки человеческой речи.
- Но тут какие-то дефекты, - сказал актер. – Мы, наверное, сможем найти другую кассету с Вивальди.
- Другую не надо. Мне нужно, чтобы на представлении перед королем звучала именно эта.
Я выключил магнитофон, достал кассету и протянул ее актеру.
- Принц, зачем вам это! – вдруг закричал вскочивший с места Марцелл.
По его лицу было видно, что он не на шутку испугался.
- Но это не все, - продолжил я и, заметив, что к нашему разговору прислушивается Розенкранц, отвел актера в сторонку. – Как только музыка дойдет до этих посторонних звуков, из разных темных уголков должны высунуться острые крысиные мордочки. Речь на пленке будет продолжаться, умерщвляя музыку, а крысы заполнят всю сцену.
Актер отпрянул:
- Принц, простите, но, по-моему, это слишком натуралистично. Я, конечно, понимаю, вашу аллегорию: бегущие крысы в сцене «Мышеловка». Но живые крысы на сцене – это уж слишком. Дамы начнут визжать, дети – орать, и публика, в конце концов, разбежится. Так мы совсем разоримся. И кто будет заниматься крысами, выпускать их в нужный момент? Бр-р-р… Меня тошнит, как представлю.
- Друг мой, кто сказал, что крысы будут живые? Я же прекрасно понимаю, что театр – искусство условностей. Техническую сторону я беру на себя. Мои друзья, кукольники и инженеры, за три дня смастерят радиоуправляемых крыс. Главное, чтобы они были введены в канву спектакля. По рукам?
- Бог знает, что вы задумали, принц. Но я не буду вам перечить. И, может быть, в этой идее действительно что-то есть… Какой-то символ…
- Конечно, есть. Вы представьте, гибнет король, и в это время где-то тонет корабль, олицетворяющий все королевство. И крысы, как водится, бегут с корабля...
- Да, да, это замечательная идея. Вам бы быть режиссером, принц…
«И я на том корабле, - подумал я. – И я тону, и мне никогда не увидеть придуманный мной остров».
Как же там заканчивалась сказка? Cейчас, сейчас вспомню. Хозяин острова, обладавший магической силой, наказав своих врагов и тут же простив их, сломал свой волшебный жезл, а магическую книгу, откуда черпал тайные знания, утопил в пучине вод. А потом сел на корабль и вернулся на родину с мыслью о скорой смерти.
Прощай, и моя нерожденная книга. Может быть, ты тоже была бы магической. Настоящая книга - всегда магическая. А может быть, и нет. Может быть, ты стала бы кладбищем мертвых слов. Тем более, прощай.
Но без этой книги я такой же призрак, как мой отец.
Мне предстоит путешествие в Англию на корабле, который никогда не доплывет до Англии.
И я погружусь в холодную пучину вечности, чтобы встретиться там с отцом. Может быть, может быть.
Но сначала Клавдий должен увидеть представление с крысами и обратить собственный взор в глубину своей черной души.
… Мы уже так долго в этом театре... Шесть, восемь часов – не знаю. А гости все шумят, выпивают, говорят каждый о своем, одновременно, не слушая друг друга.
Мне что-то стало душно, захотелось глотнуть свежего воздуха. Потихоньку, чтобы не привлекать ничье внимание, я пошел к выходу. Но Горацио увидел, рванул ко мне, боднул в ногу.
У выхода тикали большие театральные часы с маятником. Голоса уже не были слышны. Тишина. Мы постояли. Тик-так. Тик-так. Будто кто-то завел взрывной механизм.
Я открыл дверь, и нас окатила волна чистого морозного воздуха.
Перед репетицией
Чем ближе было время репетиции, чем больше Сергей думал о концепции своего спектакля, чем усерднее рылся в библиотеках, пополняя багаж знаний о «Гамлете» и его сценических трактовках, тем дальше от него и призрачней были герои трагедии. Это были персонажи каких-то злых снов, и их поступки не поддавались никакой логике. Ну, как понять: человек говорит об извечном страхе перед «страной, откуда ни один не возвращался», но к нему приходит другой человек из этой страны, его отец, и он видит этого призрака и верит ему и всю свою жизнь превращает в натуральный психоз, отягченный манией величия: «Порвалась связь времен, я избран, чтоб ее восстановить». Не больше, не меньше.
Ну, как это передать?
Дня через два нужно назначать актеров. Но это невозможно, пока спектакль не сложится в голове.
Сергей уже пожалел о том, что согласился на постановку. Как можно было браться за то, что не можешь прочувствовать?
Он выглянул во двор. Первые желтые листья уже легли на землю. Стоял прозрачный предосенний день – он стоял так, как хрустальный бокал на столе. За него было почему-то боязно - как за дорогой бокал, когда поблизости с грохотом проходит поезд или тяжелый самосвал, и бокал звенит и дрожит, вот-вот он упадет со стола и разобьется вдребезги…
На детской площадке, зажмурившись, наслаждаясь размытым августовским светом, лежал рыжий дворовый пес Пират, положив мускулистые лапы на большую полуобглоданную кость. Пират был ничей, но на нем был солидный кожаный ошейник, знак коллективной опеки сердобольных жителей дома.
Сергей собрал обрезки колбасы, вышел во двор, посвистел. Пес, прижав уши, виляя куцым хвостом, подошел. Ткнулся мокрым носом в ладонь и стал есть обрезки прямо с руки…
«А может, не так уж и безумны действия Гамлета и его мысли об избранности? – размышлял Сергей. – Может быть, в этом есть что-то религиозное, мистическое?»
Он вспомнил пастернаковские строчки, написанные от имени датского принца: «Если только можно, авва отче, чашу эту мимо пронеси». Почти буквально – слова Христа незадолго до конца его земного пути. Но у Христа – учение. А что у Гамлета? Отмщение убийце? Какая-то вендетта, а не учение.
Сергей вернулся домой, включил телевизор. Стал переключать программы. Заложники, катастрофа, взрывы, невыплата долгов, резкое потепление климата, капиталы новых русских на Западе, чикагская мафия закатала кого-то в асфальт. Выключил.
Гамлет все больше отдалялся от него, становился сам призраком, так же, как и его отец.
Сергей лег на диван и стал думать о том, что спектакль мог бы быть о встрече человека с небытием, с космическим холодом, с ужасом мирового пространства. Отец Гамлета, придя на встречу с ним, приносит больший кусок льда прямо из преисподней. И ставит сына на этот кусок, чтобы тот испытал космический, запредельный холод. И Гамлет, словно докапываясь до истины, колет лед острым охотничьим ножом и так получает посвящение в идею долга, от которой веет ледяным холодом. А потом надевает длинную белую рубаху, как перед смертью. И в конце он встречает смерть - легко, как избавление. И к мертвому сыну снова приходит отец, чтобы оплакать его.
Хотелось поделиться этой идеей. Сергей стал перелистывать записную книжку с телефонами. Голубков Юрий Алексеевич, доцент университета. Ага. Он же кандидатскую защитил по теме «Гоголь и Гамлет». Тема всем казалось странной: что общего? И тем не менее.
Сергей позвонил. И уже часа через два он сидел в голубковской комнате, в уютной мягком кресле, окруженный огромным количеством книг, художественных альбомов, фотографий в рамочках. На одной из них (копия дагерротипа середины позапрошлого века) был изображен в полупрофиль молодой востроносый Гоголь.
Пока пили чай с липовым медом, поговорили о том, о сем. Сергей заметил, что у Голубкова была та же по-детски беззащитная улыбка, что и пятнадцать лет назад, и в глубине синих глаз блистали озорные огоньки, хотя и обзавелся он залысиной, небольшим брюшком и немалым по нынешним временам семейством – были у него две дочки, сын и внучок. Cергей подумал, как нелегко, должно быть, Юрию Алексеевичу, в нынешней жизни с его старорежимными представлениями о долге и чести. Взяток-то небось не берет. Да и захотел бы - не смог.
- Вот, кручусь… - сказал Юрий Алексеевич, словно бы извиняясь. – Работаю в трех вузах. Времени на подготовку к лекциям нет. А что делать? Ну, а ты как? Видел две твои последние постановки. Мне кажется, интересно. В них есть душа, есть нерв. А сейчас что готовишь?
Сергей сказал о «Гамлете», о своих сомнениях, о непонимании – почему Пастернак сближал Гамлета с Христом, о мыслях по поводу двух призраков, которые могут стать основой будущего спектакля.
- Да, в этом что-то есть… - сказал Юрий Алексеевич. – Хотя на мой вкус, слишком холодно, слишком отвлеченно. А врочем, не знаю, боюсь тебя сбить…
- Я хотел бы поговорить о той вашей работе – «Гамлет и Гоголь». Кстати, вы не продолжаете эту тему?
- Да нет, как-то руки не доходят…
- Признаться, я так и не прочитал ее Где у этих людей точки соприкосновения? Они кажутся настолько разными…
- Да не такие уж и разные. Конечно, прямого влияния на Гоголя Шекспир не оказал. В той степени, как на творчество Пушкина, к примеру. Но речь ведь идет о сближении человеческих личностей. Вернее, личности Николая Васильевича с архетипом Гамлета. Поскольку с реальным датским принцем Амлетом, о котором Шекспир прочитал в хрониках, у героя его трагедии нет ничего общего. Даже имена разные. Датчане, между прочим, до сих пор недоумевают, что это весь мир с ума посходил от шекспировского Гамлета: исторической правды же ни на грош…
- Да Бог с ними, с датчанами и исторической правдой. Меня вот что интересует: идеи той вашей статьи как-то соприкасаются с идеей моего спектакля?
- Может быть. Призрачность, ирреальность – это у Гоголя есть. Ну, как себе представить нос майора Ковалева, разгуливающий по Невскому проспекту? Надо просто поверить, что все возможно в нашем мире. Но связь тут глубже. Ты вот, Сергей, говорил о странном сближении Гамлета и Христа. Это верно. Гамлет и Христос идут к своему концу, зная об этом. Выполняя волю свыше. «Продуман распорядок действий и неотвратим конец пути…» Но и Гоголь ведь – тоже. Если перечитать его письма, статьи, то увидишь: он же чувствует себя мессией. Что на него возложен огромный христианский долг. Хотя здесь, конечно, влияние его духовного наставника. Последние годы, как ты знаешь, Гоголь сознательно умерщвляет свою плоть – отчасти и под его влиянием. Гоголь так и унес с собой какую-то тайну. «Кто меня разгадает?» - писал. Так ведь и Гамлет не приоткрывает своей тайны. Помнишь, как говорил? «Вы хотели бы исторгнуть сердце моей тайны, вы хотели бы испытать меня от самой низкой ноты до самой вершины звука… Назовите меня каким угодно инструментом, но играть на мне нельзя…» И все обещает открыть друзьям нечто важное, но не успевает или, может быть, считает, что в словах это невозможно. Или что не нужно открывать эту тайну людям. Помнишь, как у Высоцкого начинается стихотворение о Гамлете? «Я малость приоткрою во стихе. На все я не имею полномочий…» Так и уносит свою тайну на тот свет.
По сути, и Гамлет, и Гоголь – самоубийцы… Но какие-то мистические самоубийцы.
- И Гамлет – тоже?
- Конечно. Монолог «Быть или не быть?» - это же гимн самоубийству. Cам этот вопрос для него чисто риторический. Ответ ясен заранее. Конечно же, - не быть. Потому что «быть» - это смиряться, холопствовать, адаптироваться к окружающей мерзости. А «не быть» - сразу же покончить с целым морем бед. Правда, возникает наивный вопрос: как же с ними покончишь, если прекращаешь свое существование? Иллюзии какие-то, облака. И в этом отношении ты, Сергей, видимо, прав со своей концепцией: Гамлет сознательно переходит в мир призраков, еще при жизни переходит. И реальность воспринимает, как сейчас принято выражаться, неадекватно. Ну, сам посуди, укокошил Полония, так просто, по ошибке; и тут же, как ни в чем не бывало, продолжает увещевать свою мать. Вообще, мне кажется, после этого убийства его притворное безумие переходит в настоящее.
Юрий Алексеевич встал, прошелся по комнате. Видимо, тема разговора задела его за живое. Может быть, напомнив о молодых годах, когда писал он свою кандидатскую, и на все хватало времени – на библиотеки, на девушек, на путешествия, на застолья с друзьями, и жизнь вокруг кипела, и не нужно было думать о хлебе насущном, как сейчас, когда не хватает ничего – ни времени, ни средств, ни энергии…
- А ведь и его тоже многие считали безумцем, - Юрий Алексеевич кивнул на портрет Гоголя. – И он давал немало поводов. А отношение к женщинам! Известно, что Гоголь всю жизнь бегал от них. Но ведь и Гамлет таков же: он же «отрезает» от себя Офелию. И ведь не скажешь, что в Гамлете и Гоголе не было страсти. Может быть, слишком много. Но они обуздывали ее, как разгоряченную лошадь. Ведь как писал Николай Васильевич? «Берегитесь всего страстного, берегитесь даже в божественное внести что-либо страстное». А вот что пишет в другом месте, послушай…
Юрий Алексеевич взял общую тетрадь, полистал и прочел запись:
- «Заплывет телом душа. Так человек способен оскотинится, что даже страшно желать ему здоровья и счастья». И сам же, в конце концов, отказывается и от того, и от другого. И ради чего? Ради миссии. К тому же, никому не понятной. Вспомни, «Выбранные места из переписки с друзьями» осудили все, и друзья в том числе. Называли сумасшедшим, мракобесом. А он считал, что миссию выполнял. Как и Гамлет. Тот ведь тоже отказывается от всего ради миссии. И не только сам отказывается - другим отказывает. Тут есть какая-то жестокость, тут два шага до фанатизма. Хорошо, придумал человек себе миссию. Воссоединить связь времен. А Офелия-то здесь причем? Зачем ей судьбу ломать, отправлять в монастырь? Зачем крушить все вокруг себя?
Под грузом миссии оба и надорвались – и Гамлет, и Гоголь. Что с ними сделала миссия? Сначала – одиночество, разрыв с близкими, затем – разрыв с жизнью…
Людмила, пухленькая жена Юрия Алексеевича, принесла пончики и пирожки с яблоками.
- Вот, угощайтесь… Сама пекла.
- О, люблю! – сказал хозяин. – Помнишь, как в «Старосветских помещиках» Афанасий Иваныч через каждые два часа у своей благоверной спрашивает: «А что бы такого поесть, Пульхерия Ивановна?» Ночью живот болит от обжорства, он потирает его, а жена ему – лекарства – взвару с сушеными грушами да молочка кислого, - Юрий Алексеевич как-то по-детски рассмеялся. – Вот и Гоголь покушать страсть как любил. А какой был мастер готовить еду! Ни у одного автора не найдешь столько описаний всяческих кушаний, да с такими смачными подробностями, что слюнки текут…
- А сам голодом себя уморил, - заметил Сергей.
- Да. Человек соткан из противоречий. Я вот думаю, у каждого есть несколько пунктиков, несколько болевых точек, в которых амплитуда противоречий наиболее широка. Может быть, они-то и движут судьбой. Как маятник, который качается из стороны в сторону. Наладишь его – пошли часы. Чем больше диапазон противоречий, чем шире качается «маятник», тем интересней человек. И непредсказуемей.
- Да, да, я вас понимаю, - сказал Сергей. – И вот что думаю. Для многих людей нашего времени – может быть, для большинства – такой пунктик, о котором вы говорите, - уязвленное самолюбие. Отсюда обиды, ревность, интриги, нетерпимость, комплексы, зачастую и преступления. На работе, в чиновничьих кабинетах, да и везде, куда ни пойди, бедолагу пригибают, унижают; он сжимается, как пружина. Приходит домой – это уже никакой не бедолага, пружина разжимается, и тут уж ему под руку не попадайся. А если он сам - начальничек, тут столько возможностей потешить уязвленное самолюбие… Какое-то несолидное, мелкое получается противоречие…
- Да это не только в наше время, - махнул рукой Юрий Алексеевич. – Вспомни лирическое отступление из «Мертвых душ», когда Чичиков гостит у Коробочки. Об особенном российском умении общаться. Перед подчиненными чиновник – решительный Прометей, а перед своим начальником превращается просто в какую-то муху, в песчинку. Но вернемся к гоголевским противоречиям. В физиологическом плане это было все, что связано с едой. И в этом есть и сакральное начало, и раблезианское, да и клиническое, наверное. А другой пунктик – огромный диапазон его настроений, та легкость, с которой мрачность вдруг переходит в веселость и наоборот. Как брызжут весельем «Вечера на хуторе…»! Да и многие места в более поздних вещах... А услышал Пушкин гоголевское чтение «Мертвых душ» - «Боже, как грустна наша Россия!» А в последние годы она для Гоголя даже и не грустна – мрачна. И при этом даже и в то время на него то и дело находят приступы необыкновенной веселости, похожей на безумие. Ни с того, ни с сего вдруг «выдумывает» луну, вырезает из бумаги, приклеивает на какой-то ящик. И это похоже на негатив сцены из «Ночи перед Рождеством» - вещи веселой и молодой, - когда чертик, обжигая пальцы, крадет с неба луну… В мемуарах современников Гоголь – то бука, то сумасшедший, то весельчак. Хотя весельчак – гораздо реже. Веселость, мне кажется, он собирал в себе, как нектар, чтобы окрашивать ею страницы своих чудных творений, описания персонажей. Может, оттого они и такие живые.
Но я тебя заговорил. Угощайся, угощайся…
Они ели пирожки и ватрушки, запивая ароматным чаем, и Сергей думал о том, как хорошо, что есть еще люди, с которыми можно поговорить об отвлеченных предметах, о вещах вечных и абсолютно бесполезных, и при этом они не смотрят то и дело на часы, как бы напоминая о своей занятости. Хотя для Юрия Алексеевича это было бы как раз простительно: три вуза – не шутка.
- А Гамлет? – сказал Сергей. – Как я понимаю, вы находите у него те же противоречия, что и у Гоголя…
- Вот именно. Он же по натуре веселый человек, как мне кажется, и даже находясь под гнетом своей мрачной миссии (выполнить волю отца-призрака), так и сыплет остротами. Хотя и остроты мрачноваты, конечно… Тебе нравится фильм «Гамлет» со Смоктуновским? – вдруг спросил Юрий Алексеевич.
- Да, нравится.
- И многим нравится. Сыграл он гениально. И Гамлета у нас в основном представляют таким, каким о н его сыграл. Да и вообще о литературе у нас уже давно судят по экранизациям. А ему самому фильм не понравился.
- Кому?
- Смоктуновскому. Ни фильм, ни его роль. Я слышал по телевизору его интервью по этому поводу. Говорил, что не понял и не принял режиссерского замысла – эту мрачность, эти скалы, этот холод. Так вот, я думаю, может быть, не соглашаясь с режиссером, - а они, по-моему, вообще разругались на съемках, - Смоктуновский по-своему почувствовал диалектику гамлетовского образа, увидел тот «маятник», который раскачивался между веселостью принца и его мрачностью…
Юрий Алексеевич встал, прошелся по комнате, заложив руки в карманы.
- Но возникает еще одно судьбоносное противоречие у них обоих – у Гоголя и Гамлета. Чтобы выполнить миссию, нужно быть бойцом. И оба себя так и ощущают. И в то же время оба – созерцатели. Вот я тебе прочитаю одно место из Мережковского. Сейчас.
Юрий Алексеевич достал с полки книжку, открыл на одной из закладок.
- Ага. Вот что он пишет о Гоголе в последний период его жизни. «Некогда христианство было для него величайшим деланием, новым героизмом, богатырством. Теперь становится величайшим буддийским неделанием, созерцанием». Но о миссии-то он не забывает и за неделание казнит себя. Так ведь и Гамлет под разными предлогами то и дело уклоняется от миссии, откладывая возмездие. И тоже себя за это казнит: «Какой же я холоп и негодяй!» Миссия – вещь неподъемная. Да что там Гамлет? Христос незадолго до кровавой развязки, обращаясь к Всевышнему, говорил: «Да минует меня чаша сия». Человек же – не орудие небес, не функция – возмездия или чего-то еще. Так хочется иногда побыть созерцателем, замереть среди битвы... Вот и Гамлет замирает и берет в руки череп Йорика. Но уже близится неотвратимая развязка, хоронят Офелию, и неподалеку маячит тень Лаэрта, который принесет ему смерть. Нужно испить чашу до дна. Долг зовет. Миссия. Предназначение. Как хочешь, назови.
- Кстати, что вы думаете о Лаэрте? У меня ощущение, что это некий двойник Гамлета, и хочется передать это сценически…
- Ну да, честный малый, тоже долг, тоже мстит за отца. Но диалектики нет, нет созерцательности, гамлетовской веселости. В том-то и трагедия, мне кажется, что Гамлет уравнивается с Лаэртом, что фанатичная идея все это сжирает в нем. Как и в Гоголе, между прочим. Вот как Пацюк пузатый у Гоголя гипнотизирует галушки, и они сами лезут к нему в рот, чтобы он их сожрал, так и фанатичная одержимость идеей гипнотизирует и сжирает живую жизнь. Но ведь была же она, была - и в Гоголе, и в Гамлете, и еще как бурлила… И знаешь, мне кажется, ставя «Гамлета», не следует об этом забывать…
Юрий Алексеевич помолчал, поглядел в окно.
- Вот, знаешь, когда ты попадаешь в быструю горную речку, ты можешь, как угодно, барахтаться там, стараясь выплыть к берегу, все равно поток будет тебя нести. И хорошо, если удастся зацепиться за какой-нибудь валун… Вот так и поток жизни несет, несет… Там что-то должен, и там, и там, и там, и не продохнуть… «Долги построились в полки, расправы ждут и крови просят…» Зацепиться бы за какой-нибудь валун, отдышаться, погреться бы на солнышке, как ящерица, да куда уж…
Уже в коридоре, провожая Сергея, Юрий Алексеевич сказал:
- Ты ничего не сказал про Татьяну… Как она?
- Не знаю, Юрий Алексеевич, мы расстались…
Голубкова это известие, видно, удивило и даже, может быть, немного расстроило, но из деликатности он не стал расспрашивать.
- Ну, до свидания, Сережа, на премьеру не забудь пригласить, - сказал на прощанье.
- Непременно.
По дороге домой Сергей почему-то думал не об идеях голубковской работы, хотя подумать тут было о чем; нет, он думал о Татьяне. Почему они расстались? Ведь понимали друг друга с полуслова. Да что с полуслова – мыслями общались, даже жутковато от этого было. Может, от этого и устали, друг от друга устали, от взаимопроникновения мыслей. Но сейчас Сергей вдруг почувствовал, как ему не хватает ее, ее рук, ее серо-синих глаз, ее нежности… Все подруги, которые были до и после - все это было не то, не то. Все равно, что нынешний голливудский фильм после «Я шагаю по Москве» или «Июльского дождя»…
Только Сергей пришел домой – услышал: телефонный звонок.
Подскочил.
Это был главреж.
- Ну что, Сергей?
- Работаю.
- Концепцией поделишься?
- При встрече, Николай Иванович.
- Экий ты скрытный. Зато я тебе скажу, кто Гамлета будет играть.
- Продюсер опять условия ставит?
- А как ты хочешь? Гамлетом будет Бондарев, публика его любит.
«Бондарев, Бондарев… Герой-любовник. Чацкий, французские водевили, пьесы Теннеси Уильямса. Может быть. Хотя частенько пережимает. В последнее время с экранов не сходит. То диваны рекламирует, то дезодорант, то какую-то зубную пасту. Как же она называется? Да, «Блендамед». У него же и прозвище теперь такое – Блендамед. Что ж, Гамлет-Блендамед. Пусть. Ново, по крайней мере».
- Ну, что ты молчишь?
- Обдумываю вашу рекомендацию.
- Во-первых, не мою. А во-вторых, тут думай - не думай, Гамлета все равно Бондарев будет играть. А тебе лучше подумать, как вписать его в свою концепцию.
- Подумаю.
- И еще об одном надо подумать. Как генерального спонсора будем рекламировать.
- Так ведь стоит же рекламный щит у театра…
- У театра – это что… Надо чтобы внутри во время спектакля что-то было.
Сергей ухмыльнулся.
- Так, может, на Бондарева плакат с рекламой повесить? «Трансгаз» – мой надежный партнер». Пусть ходит с ним весь спектакль, как живая реклама. У метро же ходят люди-щиты. Чем Гамлет лучше? Бондареву не привыкать. А заколют его – Фортинбрас плакат подхватит, как знамя. Вот такой будет символ стойкости нашего спонсора…
- Ну, ты, Сергей, не язви. Знаешь ведь, какое финансовое положение у театра. Подумай все-таки… - сказал главреж и положил трубку.
О спектакле думать сейчас совсем не хотелось. Ни с Блендамедом, ни без него.
Сергей выглянул в окно. Пират лежал под детским грибком, положив голову на лапы. Сергей достал из холодильника пару сосисок; сунув их в целлофановый пакетик, вышел во двор. Пират, почувствовав его приближение, приоткрыл один глаз, потом второй, встал, потянулся, подошел и не спеша, с достоинством принял угощение.
- Ну что, Пиратушка? Сбегаем к реке?
Река была недалеко, метрах в двухстах.
- Давай!
Сергей побежал. Пират гавкнул и – за ним. Но у границы двора остановился, виляя хвостом. Как бы извиняясь, что не решается покинуть дворик. Родина все-таки.tH
Сергей спустился к реке. Вечерний воздух был уже прохладен. Красное солнце скатывалось за леса на том берегу, уже отмеченные золотом и багрянцем.
Багровый отсвет заката падал на компанию вязов, неосторожно подошедших совсем близко к воде. Многолетние приливы сделали свое дело. Корни самого близкого вяза уж совсем обнажились, и он торчал, как гнилой зуб, непонятно каким чудом еще держась на этой земле.
Как же быстро лето прошло... Лета всегда мало.
Сергей разделся, вошел в темную воду, тысячи иголочек воткнулись в его тело. Сергей поплыл. Вскоре ноги стало сводить от холода. А он все плыл крупными саженками, все дальше отдалялся от берега. К чему? Он и сам не знал, к чему. Хотелось плыть, пока хватит сил, и все.
Издалека приближался теплоход. Он сверкал огнями, там играла музыка, и люди, наверное, смеялись, пили вино, танцевали, говорили о всяких пустяках, любили друг друга. Маленький плавучий остров веселья.
Плыть дальше не было сил. Обратно – тоже. Руки и ноги были чужие. Но надо было плыть. «О-го-го!» - хотел он крикнуть теплоходу. Но из горла вырвалось только какое-то жалкое сипение.
Плыть или не плыть? «Ладно, хватит, Серега», - сказал он себе. Барахтаясь в воде, левой рукой, насколько было возможно, размял одну ногу, потом другую и уже без сил, на одной воле, поплыл по-собачьи к берегу.
Как выбрался, он не понял. Отдышался, размял ноги, накинул одежду, помахал руками, чтобы согреться. На берегу было пусто, темно. Вечерний вяз с раскоряченными корнями был похож на фантастический рисунок тушью.
Однако же надо было хорошенько согреться. Сергей поднялся по пустой улице («Что же так безлюдно-то?»), купил в ларьке водки, печенья. Откупорив бутылку и запрокинув голову, сделал несколько живительных глотков. В груди стало тепло и хорошо. Будто обрел он юношескую легкость и самонадеянность. Будто зазвучала в нем неведомо откуда взявшаяся мелодия, чистая, грустная, таинственная. В этой мелодии – свет, грусть, радость, очарование утекающей сквозь пальцы жизни. Он подумал, хорошо бы, если б в спектакле эту мелодию играл на флейте Гамлет, перед самым своим концом, уходя в мир призраков.
Сергей поднялся по улице к своему дому. Вечер нарисовал пастелью силуэты прохожих. Обрывки разговоров, женский смех, потом пьяные крики, ругань… Но все это шло отдаленным фоном, даже не прикасаясь к звучащей в нем мелодии. Будто люди, окружавшие его сейчас, были действительно кем-то нарисованы. Один из таких «рисунков» прошел по противоположной стороне улицы. Это был рисунок темноволосой худенькой женщины в темно-синем джемпере. Женщина прошла, растаяла в сумерках, а через полминуты Сергей вдруг схватил себя за голову, перебежал улицу и побежал за ней вслед.
- Таня! Таня, это ты?! – закричал он, догнав женщину.
Она обернулась:
- Простите?
Ее миловидное тонкое лицо было испугано.
Это была не она.
- Прошу извинить, я обознался, - сказал Сергей и побрел домой.
Дома долго не спалось.
Набрал номер Мишки, приятеля по театральному училищу.
- Миш, привет… Ты – как?
- Привет. Что – как?
- Ну, вообще… Как живешь?
- Да нормально живу. Вот два ларька прикупил. Сын в первый класс пошел, хлопот полон рот. А что?
- Да ничего. Захотелось что-то поговорить, встретиться, может быть…
- А-а-а… А ты как?
- Да тоже ничего. Вот «Гамлета» дали поставить. Помнишь, как мы на курсе спорили, как лучше его ставить… И может ли он быть в джинсах и с гитарой, как Высоцкий…
- Помню, помню… Серег, извини, ты мне в час ночи звонишь, чтобы о Гамлете сказать? Поздравляю, рад за тебя, но мне вставать в шесть утра. Бизнес – это прежде всего дисциплина, брат…
- Извини, Миш. Просто хотелось поговорить. Давай завтра встретимся, часиков в шесть, в нашей кафешке… Помнишь, где чаще собирались?
- Шутишь? Как же не помнить про «Три вяза»?
- А песню нашу любимую помнишь?
- Шутишь? «Так наливай студент студентке…» Все помню. Но извини, завтра – никак. А у тебя, может, дело какое? Может, помочь чем нужно?
- Да ничего не нужно, просто поговорить хотелось…
- О чем? Если у тебя какая проблема, ты скажи, я все брошу и приеду.
- Да никаких проблем, Миш. Извини… Созвонимся как-нибудь. Потом.
Сергей положил трубку.
Переключая на сон грядущий телевизионные каналы, где шли боевики с неграми, стрельбой, драками и обнаженными красотками, Сергей думал об одиночестве Гамлета. И еще – о том, что он, наверное, так и не сможет поставить этот спектакль.
Что-то сердце пошаливать стало. Он накапал валокордина в стакан, разбавил водой, выпил.
Рано стареем, брат…
…Утром его разбудил телефонный звонок. Звонила секретарша директора театра.
- Сергей Петрович, завтра в десять вам необходимо быть в Центре гражданской обороны на семинаре.
- На каком еще семинаре? Зачем?
- Вы что, забыли, что в стране происходит? Будут обучать, как вести себя в случае захвата театра террористами.
- Да, да, хорошо…
Кошмар какой-то. Без семинара, конечно, с террором – никак.
Сергей умылся, позавтракал и сел за рабочий стол. За ночь в голове сам собой сложился окончательный план спектакля, выстроились кое-какие мизансцены. Надо было все это набросать на бумаге, пока не забыл. Он стал работать, и в это время перед глазами его почему-то был вчерашний вечерний вяз с раскоряченными корнями, подмытыми речными водами. Крона его еще казалось кроной здорового дерева, и обнаженные корни жадно цеплялись за жизнь. Но прибывающая вода была неумолима, и в любую минуту дерево могло рухнуть.
За дверью послышались громкие голоса и смех. Кто-то позвонил.
Сергей открыл дверь. На пороге стоял сосед Федор Антипыч в белой рубашке с галстуком и пьяненько улыбался. За ним – ватага незнакомых шумных людей, видно, тоже уже подогретых с утра.
- Петрович, выручай! – сказал сосед. – Сын женится, а музыканта нет. Не пришел, чертов сын. У тебя, я знаю, этот, как его… аккордеон. И ты здорово лабаешь… Я же слышал через стенку! Выручай!
- Да ты что, Федор Антипыч? Какой я музыкант? Я же сто лет не играл. Да и некогда мне сейчас.
- Да ты не скромничай, Петрович… Просим тебя от души как человека… И все пьяненькие гости закричали:
- Просим! Просим!..
- Сейчас на «ОМике» всей свадьбой на ту сторону поедем… Поехали с нами, Петрович! Повеселимся, оттянемся… Да не отрывайся ты от народа…
- У меня репетиция на носу, Федор Антипыч… «Гамлет»…А завтра еще - семинар дурацкий: как с террором бороться…
- У всех террор на носу, Петрович. А что – репетиция?! Репетиция – это реп-петиция… А свадьба – это свадьба! Раз в жизни! Поехали! А я уж так отблагодарю - не обидишься… Давай, одевайся…
И кто знает, что произошло в эту минуту с Сергеем, но только натянул он джинсы, накинул куртку, вытащил из-под стола тяжелый черный футляр с аккордеоном и спустился с нежданными гостями в дворик. А там свадьба уж гуляет во всю, и пьют гости шампанское за здоровье краснощекого жениха и смущенной невесты. Меж ними и Пират сидит, кусочки колбасы хватает то слева, то справа.
- А вот и музыка! Музыка! – закричала свадьба, приветствуя Сергея.
Выпил и он за здоровье молодых. Погладил пса:
- Ну что, Пиратушка? Как ты?
Пес махал хвостом и поскуливал и глядел ему прямо в глаза, будто не хотел никуда отпускать.
- Ну, жди меня… Мы еще с тобой побегаем…
А потом села свадьба в «УАЗик», и Сергей вместе со всеми, и поехали они к реке.
- Ну, давай, Серега, - шепнул Федор Антипыч, когда все гости погрузились на «ОМик».
Сергей щелкнул застежками на футляре, открыл крышку и достал свой старенький красавец-аккордеон фирмы «Аккорд». Пробежал отвыкшими пальцами по клавишам, растянул меха, настроил регистр и затянул-завел любимое, но давненько уж не вспоминаемое танго: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось. В этот час ты призналась, что нет любви-и-и…» И гости подтянули нестройными пьяными голосами, и волны ласково шлепали о борта «ОМика», и солнечный ветер овеивал лица, и было хорошо…
А потом, на том берегу, расположившись на полянке, пили, пели и плясали, кто как мог, и говорили все сразу обо всем, не слушая друг друга. Музыканту можно было молчать, и это было хорошо. Сергей все пытался вспомнить пальцами ту мелодию, которая звучала в нем вчера, но не получалось что-то…
- Гармонист, а ну давай «Виновата ли я…» Знаешь? – крикнула толстая раскрашенная тетка.
- Это не гармонь, гражданка, это аккордеон…
- Да какая, хрен, разница?
- А что музыканта забыли? А ну-ка налейте ему! – крикнул Федор Антипыч.
И поднес коньяку в бокале:
- Выпей, брат. Ну, уважил… Ну, спасибо…
Сергей выпил, закусил яблоком. Голова гудела, как колокол.
Федор Антипыч, приобняв Сергея, доверительно сказал:
- Я человек откровенный, Серега. Что на уме, то и на языке. И скажу тебе так: бросай ты эту свою бодягу – Гамлет-Мамлет… Кому это, на хрен, нужно? Хочешь, устрою тебя в одну фирму? Будешь крутые свадьбы снимать, фильмы про них делать… Знаешь, какие там бабки заколачивают?
Но Сергею было не до свадеб. Федор Антипыч расплылся, потом сплющился, сделался какой-то лепешкой… В груди что-то кольнуло, и все вокруг погрузилось в какой-то цветной туман, и в этот момент он внезапно уловил отзвук вчерашней мелодии. Хорошо как…
Ему показалось, что кто-то лизнул его в губы. Пират? Откуда здесь Пират?
...Сергей лежал на траве, «Аккорд» с растянутыми мехами валялся рядом.
Федор Антипыч сидел верхом на Сергее и делал ему искусственное дыхание – рот в рот.
Приложил ухо к груди:
- Бьется, кажись… Толстая тетка приложила ухо:
- Да нет, не бьется… Другой гость пощупал пульс:
- Есть, братцы. Кажется, есть…
Разговор с черепом
Рассказывает первый могильщик
Чем мне нравится моя работа – все время на свежем воздухе. Покопаешь часок – аппетит волчий. Приложились мы с Христианом к шкалику, закусили хлебом с сыром. Хорошо. Врубаемся дальше в землицу, песню поем:
Эгей-эге-гей!
Ты копай, дружок, скорей…
Коль копаешь – ты живешь.
Перестал – гляди, помрешь…
Хороший участок. Фиалки кругом, земля легкая, пригорок – могилку сроду не зальет. Церковь рядом, и вид на реку замечательный.
- Да, - говорю, - Христиан, хоть ты вдвойне христианин – по имени и по вере, а помрешь – для тебя вряд ли найдется такой славный кусочек земли…
- А по мне – пускай, - отвечает. – Пусть хоть никакой не найдется. Лишь бы при жизни мое тело дольше по земле ходило. А там – будь что будет. Усопшему все равно.
- А как же справедливость?
- Какая справедливость?
- А такая. Та, для которой копаем, говорят, сама на себя руки наложила. Утопилась. Но поскольку известная дама была, как-никак – дочь Полония, вот и получила по блату этот славный уголочек…
- А что ее жених, принц.
- Так он же с ума сошел, оттого она и утопилась. Думаешь, сладко с сумасшедшим жить?
- А я слышал, он в Англию уехал.
- Как будто нельзя одновременно уехать в Англию и сойти с ума… Поэтому и уехал, что там все такие же сумасшедшие. Один актеришка полуумный про него даже пьесу написал, сущий бред, а англичашки, увидев ее на сцене, еще больше с ума посходили и объявили ее пьесой всех времен и народов…
- Правда, сумасшедшие. Но ты говоришь: еще больше с ума посходили. Разве можно сойти с ума лишь отчасти?
- Не знаю. Это надо было бы у самого Гамлета спросить. Он, рассказывают, любил порассуждать на такие темы. Король наш, говорил, - плут и негодяй, с ним еще больше с ума сойдешь. Как будто короли другими бывают… Дурачок, что возьмешь…
И вот болтаем мы так с Христианом, а сами земельку копаем и прикладываемся к шкалику время от времени, он у меня всегда с собой. Выбрались из ямы передохнуть. А тут – он идет по дороге. Я сразу понял, что тоже сумасшедший. Идет и с собакой разговаривает. Вдруг слышу:
- Вот, - говорит, - Горацио, у этого черепа был язык, и он мог петь когда-то, а теперь этот мужик швыряет его, словно это Каинова челюсть. А может, это башка какого-нибудь политика…
И тут, представьте только, пес отвечает человеческим голосом:
- Возможно, принц.
Видать, лишку я выпил.
- Христиан, ты что-нибудь слышал? – спрашиваю.
А тот башкой мотает из стороны в сторону, а сам говорит:
- Да.
Вот дела, думаю. Говорящий пес. Но насчет принца я ему все равно не поверил. Для него он, может быть, и принц. А на самом деле – так, бродяга какой-то…
А тот тем временем продолжает:
- Или, может, это голова придворного, который говорил: «Доброе утро, дражайший государь! Как вы себя чувствуете, всемилостивейший государь?» Все суетился, все хотел чего-то выпросить, бедняга.
- Да, мой принц, - пес отвечает.
- И чего выпросил?
Пес промолчал. Мне показалось: пожал плечами. Хотя я даже не знаю: есть ли у пса плечи.
А этот чокнутый ко мне подходит и говорит, показывая на череп:
- Не знаешь ли ты, чей он?
- Вы нашли, значит – ваш. Можете забрать.
- Я не о том. Я спрашиваю: кому он принадлежал раньше?
- До вас – никому. А пока не стал черепом, принадлежал одному правоведу, которой служил в королевской канцелярии.
Взял он в руки череп, ухмыльнулся. И пес, мне показалось, тоже ухмыльнулся. Хотя я даже не знаю: могут ли псы ухмыляться.
- А нет ли, друг, у тебя выпить чего-нибудь? – спрашивает этот чокнутый.
- Отчего же нет… Нам без выпивки нельзя. Только вы не слишком усердно прикладывайтесь, нам еще работать…
Отхлебнул он чуток из шкалика, а сам все к черепу приглядывается.
Я осмелел, спрашиваю:
- Что это вы, никак с собакой разговаривали?
- А я, - говорит, - со всем, что вокруг меня, разговаривать могу. Вот даже с этим черепом.
Мы с Христианом перекрестились. А он берет в руки череп и говорит:
- Ну что, правовед, где теперь твои замечательные способности выдавать черное за белое, а белое за черное, где твои крючки и каверзы, твои кляузы и юридические тонкости?
А череп – вот те крест, не вру – а череп и отвечает ему по-человечьи:
- Да они еще тебя переживут…
- Что ж, - отвечает, - возможно, возможно…
А сам еще на один череп показывает.
- А этот кем был?
- Да шалопаем сумасбродным, чума его возьми… Однажды целую бутылку рейнского мне на голову вылил. Это череп Йорика, королевского шута.
Взял он и этот череп, погладил его.
- Бедный Йорик, - говорит.
Ну, уж больше не стал я его слушать. Сумасшествие, говорят, заразительно.
- Пошли, - говорю, - Христиан, дальше копать. А то уж скоро придут.
А тут и похоронная процессия. Идут, как и положено, тихо, мирно, в черном все.
Откуда ни возьмись – братец ее прискочил. Покойницы то есть. Тоже, наверное, сумасшедший. Нет, чтобы тихое доброе слово сказать об усопшей – растолкал всех, сам в яму спрыгнул.
- Засыпайте, - кричит, - меня вместе с ней! И пусть гора над нами будет превыше Олимпийской!
Ну, не чудной ли?
А этот чокнутый бросил свою собаку, тоже в яму спрыгнул.
- Что кричишь? – говорит. – Подумаешь, брат. Я любил ее больше, чем сорок тысяч братьев!
А тот:
- Нет, я больше любил!
А этот:
- Нет, я!
А тот:
- Давай тогда драться!
А этот:
- Давай!
Выкарабкались из ямы, сделали вид, что достали шпаги из ножен, хотя ни шпаг, ни даже ножен ни у того, ни у другого не было, и руками машут, как будто поединок у них. Крутятся вокруг друг друга, ругаются, ногами пихаются. Во дают! Тут человека хоронят, а они спектакль устроили.
Хорошо, кто-то догадался машину из психушки вызвать. Приехали люди в белых халатах, повязали обоих, посадили в машину, увезли.
А этот чокнутый все упирался.
- Не смейте! - кричал. – Я - принц! Я – Гамлет!
Я же говорю: сумасшествие заразительно. Этих Гамлетов потом знаете, сколько развелось? Как собак.
А вот собаку его действительно жалко. Долго бежала за машиной, бедолага…
А что с настоящим Гамлетом в Англии случилось – точно не скажу. Там все в тумане, в Англии. Кто-то говорил, что он королем стал, кто-то – что шутом у короля, кто-то – что актером. А как там было на самом деле – не знаю. Врать не буду.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]