09 июля 2008 10:49
Автор: Юрий Семёнов (г. Сызрань)
Трудно человеку
Мы его невзлюбили, как только он попал в наш вагон. Сначала в белёсом квадрате двери показалось рябое лицо с белыми бровями. Оно как-то неопределённо улыбнулось и вдруг пророкотало:
- А-а – детки…
Нужно было понимать, что детки – это мы. Разумеется, первое знакомство никому не понравилось, потому что мы отправлялись на фронт, а на фронт, как известно, детей не пускают. Затем на деревянный крашеный пол вагона бухнулся туго набитый вещмешок, и перед нами предстал сам обладатель рябого лица – круглый, похожий на бочонок, военный с ефрейторскими треугольничками на петлицах и при оружии, как и мы. Он провёл по вагону взглядом, снова чему-то улыбнулся и, сбросив скатку в угол на нижние нары, сел на край, развязал мешок и стал есть толстое сало - как простой пассажир в почтовом поезде. Покончив с этим занятием, он завернул остатки в белую тряпочку и сунул куда-то в глубь мешка. Неторопливо вытер губы и весело сказал:
- Ну, что, пацаны, давайте знакомиться. Меня дразнют Иван Бугаенков.
Мы нехотя назвали свои имена. Он то ли почувствовал нашу неприязнь, то ли ему вообще было всё равно, но молча стал основательно располагаться ко сну, хотя солнце висело ещё довольно высоко, и в желудке ещё чувствовалась послеобеденная тяжесть. Мой однокурсник по техникуму Гена Радич немного с запозданием, но со «спокойной дрожью» в голосе обратился к нашему новому знакомому:
- Позвольте уточнить. Мы не дети и тем более не пацаны, как вы изволили выразиться.
В глубине между верхними и нижними нарами мутным пятном выделилось лицо Бугаенкова.
- А-а – герои! – грохнул он и повалился на спину. – Только не зовите маму, когда сверху засвистит, - добавил он глухо.
Эта откровенная недооценка нашей возмужалости крепко ударила по нашему самолюбию. Все мы втайне считали себя будущими героями. Я, например, в себе не сомневался.
- Подобное не прощается, - грозным шёпотом заявил Гена Радич. – Ишь, храпит. Наелся сала, как… Кулак, - подобрал он сравнение. Оно, быть может, не совсем подходило к Бугаенкову, но некоторое время за глаза мы его так и называли, несмотря на то, что кто-то из ребят справедливо заметил:
- Кулак-то кулак, да ефрейтор – заметили? Старший всё же…
- Ничего, я покажу ему при случае, кто чего стоит, - пообещал Гена, выпуская в дверь облачко табачного дыма. Ветер подхватил его и, растрепав, унёс в хвост эшелона.
Колёса бодро стучали на стыках рельс. Куда-то в тыл убегал и убегал лес, напоминая, как заметил Гена, огромную пилу, которая пилила край солнца, плавя на нём чёрные зубцы. Над притихшей землёй кружил красный, словно набрякший кровью, закат.
Мне досталось спать рядом с Бугаенковым.
- А-а, Синицын, - сразу угадал он меня, наверно, потому, что я был самым тщедушным из ребят. Промычав что-то невнятное, лишь бы отвязаться, я лёг.
- Не тоскуешь, а, Синицын? - стараясь сдерживать голос, заговорил он.
«Вот кулачина, - подумал я, - выспался днём, теперь людям спать не даёт…»
- Впрочем, тебе что? – продолжал он, не обращая внимания на мою молчаливость. - Молод ещё. Мать тебе по всему вероятию, пирожков в дорогу напекла. А ты брал бы их. Сам не съел – друзьям раздал. А у матери всё на сердце полегче.
«Откуда он знает?» - удивлялся я.
- Да-а… А у меня, хлопец, семья осталась. Дочурка Катенька. В первый класс осенью. Букварь ей купил. А она его враз весь и прочитала. Смышлёная девчонка, в меня, что ли?.. Мы с Нюрой говорим, что я в командировку еду, да разве её обманешь, если кругом война? А Володька, меньшой, говорит: «Ты, папка, привези
мне Гитлера, я его в милицию отведу.» Чуда-ак…
- Долгая война ожидается,- помолчав, снова заговорил Бугаенков, - Обещал беречь себя. Вернуться обещал целёхоньким. Вот так все и обещают. Да трудно человеку на войне живым остаться… Трудно, но я вернусь, - зашелестел он соломой, поворачиваясь на бок, - вот увидишь. Чует сердце, точно я на самом деле только в командировку уехал.
Ритмичные толчки вагона убаюкивали. Откуда-то доносился глухой голос, словно старый дед на печи рассказывал сказку:
- … Поженились мы с Нюрой – у неё чемодан, да у меня чемодан. Начали строиться. Спали на соломе прямо под звёздами. Всю ночь целуемся, а днём с красными глазами саман месим. А потом Катенька родилась…
Снилось мне, что Бугаенков вернулся домой, на руках у него сидят дети, а по рябинкам текут счастливые слёзы. Из толстого вещмешка он вынул картонного Гитлера и отдал его безбровому голубоглазому мальчугану с приплюснутым, как у отца, носом.
Проснулся я от тишины. Где-то далеко, словно из-под земли, ухало. В приоткрытой двери на серо-голубом фоне рассвета темнело громоздкое тело Бугаенкова. На его плечах появлялись и исчезали красноватые блики. Соскользнув с нар,
я выглянул наружу. Мы стояли на каком-то маленьком разъезде, Возле догорали развалины.
- А-а, это ты, - забасил Бугаенков. - Хорошие люди вместе с солнцем встают.
«Уж не себя ли ты к хорошим причислил?» - с прежней неприязнью подумал я. И вдруг мне стало стыдно, будто я нечаянно выроненным словом ни за что ни про что обидел доброго человека. Вспомнилось, как Бугаенков рассказывал о своих детях. Голос у него тогда был ласковым, речь журчала, как тихая задушевная песня. Такие песни нередко пела мама в сумраке у окна. Я нажал на дверь плечом, она взвизгнула и отошла. Я тоже свесил ноги.
- Слышишь?
- Слышу. Артиллерия, - ответил я, косясь на Бугаенкова и невольно думая: «Голос фронта – это тебе не над нами подшучивать. Забеспокоился, старичок?»
Он сидел сгорбясь, округлив глаза и, склонив голову набок, навострил одно ухо в небо. И до того напоминал настороженного кролика, что в сердце моём шевельнулась жалость к нему. В мою девятнадцатилетнюю голову полезли думы. Вот жил человек. Жену любил, детей растил, сердцем к ним прирос – что же тут неестественного? А их оторвали от него. И, конечно, вместе с сердцем. Возможна ли большая боль? И живёт он теперь с этой болью и не знает, спасётся от неё или нет. Как он сказал? Трудно человеку на войне живым остаться…
- Артиллерия само собой, - не дал мне додумать Бугаенков, - а ты хорошенько прислушайся.
И я услышал странные звуки. Словно где-то по временам со стоном вздыхал большой зверь. От предчувствия недоброго у меня защемило в животе. Я сам себе показался маленьким и беспомощным, заброшенным бог знает куда на произвол судьбы. С затаённой надеждой неизвестно на что я взглянул на своего соседа.
- Летит, поганец, – сказал он, качнув головой. И от этих простых, каких-то обыденных, гражданских слов я почувствовал себя спокойнее и тоже стал внимательно слушать.
- Много окаянных, всё стаями летают, – говорил Бугаенков, - рано поднялись, чтоб им…
- Оказывается, не только хорошие люди рано встают, - попробовал я пошутить.
Ответа не получил: дневальный пронзительно заорал:
- Батальон в ружьё! Боевая тревога!
Самолётов было очень много – туча. Утреннее золотистое небо по словам Гены Радича походило на поповскую ризу, обсыпанную чёрными крестами. Мы, сидя в кустах, вскидывали винтовки и стреляли в небо.
- Что в слона булавки втыкать, - опять не совсем удачно сравнил Гена. Лицо у него было лимонного цвета, уголок рта подёргивался.
- А ты целься,- рассудительно сказал Бугаенков,- да забирай ему наперёд, – он там с ней и встретится.
Из леса полетели вверх зелёные ракеты. В небе со всех сторон повисли белые колпачки.
- Десант… - прошептал Радич с таким обречённым видом, что я невольно вспомнил, как он вышел с экзамена по анатомии животных и, глядя сразу на всех вывыпученными глазами, просипел: «Провалился…» Я улыбнулся, хотя нам всем
было не до смеха.
- Что теперь будем делать? – жалобно спросил Гена, окончательно теряя бравый вид.
- Воевать! – рявкнул Бугаенков, со злостью досылая патрон, и крепко выругался.
Нас быстро построили, и мы отправились за своими командирами отделений, которым, кстати, оказался у нас Бугаенков, - по-моему, занимать круговую оборону. Мы лежали рядом – я, Радич и Бугаенков. Ни страха, ни боязни – одно лишь мальчишеское любопытство: какие они, немцы? Фашисты, то есть. Гена уже на вид успокоился и даже поднял голову, разглядывая заросли.
- Ляг, дурень, - обратился к нему с советом Бугаенков, но Радич лишь презрительно покосился на него. По-моему, какое-то мгновение перед взрывом был слышен пронзительный визг, как будто в ухо комар забрался. Я ткнулся носом в траву, земляная крупа сыпанула по спине, голову обдало жаром.
- Радич… Гена… - услышал я густой голос, осторожно выглянул из-
под локтя и увидел безголовое тело Радича. А прямо перед моими глазами на зелёной былинке из красной капли выбирался муравей. Бугаенков медленно снял обсыпанную землёй пилотку, словно отодрал её от головы. Она, бритая, тускло заблестела. Я молча, как чужой, смотрел на Радича и Бугаенкова. Вокруг свистело, визжа-
ло, разлетались в стороны срезанные кусты.
- Миномётами шпарит, - цедил Бугаенков сквозь стиснутые зубы. В щелках его прищуренных глаз мерцали злые огоньки.
Долго ли шёл бой, не знаю. Очнулся я в лесу со связанными сзади руками. В голове стоял звон невыносимо высокого тона. Видеть я мог лишь одним глазом: другой никак не открывался, но не болел. Рядом, привалясь спиной к старому пеньку, лежал Бугаенков. У него были странные ноги, словно их отрубили, а потом приставили, перепутав правую с левой. Увидев, что я открыл глаз, он кивком указал на
стоящего к нам спиной человека в железнодорожной форме и прошептал:
- Вот…
Тот человек круто повернулся в нашу сторону, медленно передвигая ноги, подошёл к Бугаенкову, не спуская с него глаз.
- Ну ты, - замахнулся предатель ракетницей. Ясно, что предатель, кем он мог быть ещё? Бугаенков зажмурил глаза, ожидая удара. В этот миг «железнодорожника» окликнул немец с белыми металлическими репьями на погонах.
- Ты по-ихнему маракуешь? – очень тихо спросил меня Бугаенков, косясь вслед «железнодорожнику».
- Проходили…
- Тогда слухай, Всё слухай…
- Зачем?
- Надоть.
Я не понял, зачем надо, но почувствовал глубокую убеждённость Бугаенкова и стал прислушиваться к разговору врагов. Из услышанного я сообразил то, что они готовились ударить в тыл нашим войскам, а провести их по лесу на исходный рубеж должен он, этот человек, предатель. Теперь мне стало ясно, что никакой он не железнодорожник, а такой же фашист, как и беседующий с ним офицер. Я шёпотом передал Бугаенкову свои соображения. Он задумался. Я тоже думал. И мутно становилось у меня на душе.
- Послушайте, Иван…Как вас?
- Зови просто Иван.
- Почему нас не убили? Мы ж им совершенно не нужны.
- Ихнее дело, что кому нужно. Я тому стервецу сказал, что ты писарчук штабной, а я могу помочь им вытянуть из тебя какие-никакие сведения.
Негодование сдавило мне грудь и некоторое время я не мог говорить. В голове стучало одно слово: «Шкурник, шкурник…» И больно сосало сердце предчувствие, как будут из меня «вытягивать» то, о чём я не имею никакого представления.
Слухи о Зое Космодемьянской в то время уже дошли и до нашего захолустного городка. Иван тоже молчал. Потом, видать, поняв по моему лицу моё состояние, он, словно оправдываясь, печально произнёс:
- То бы нас сразу прикончили, как всех, а так есть ещё надежда… Мне бы детей повидать…- добавил он, глядя сквозь верхушки деревьев далеко в небо.
- Как вы смели?! – громко воскликнул я и получил тупой удар в лицо. Взвихрились яркие искры и темнота поглотила меня.
Сознание возвращалось медленно. Сначала мне казалось, что я раскачиваюсь в люльке, больной и прошу пить, а голоса нет. Потом открыл глаз (второй так и не открывался) и увидел над верхушками деревьев тронутое бледным светом небо – рассвет или закат? Половину его закрывал тёмный силуэт человека. Из-под серой каски на меня смотрело сонное равнодушное лицо. Меня куда-то несли на носилках, сделанных из берёзовых веток. Бугаенкова рядом не было. Убили? Но эта тревога быстро сменилась приливом подозрений. Снова я показался себе маленьким и одиноким, как в страшной сказке, заброшенным неведомо куда. Между стволами косматился жуткий туман, в ушах тоненько звенела настороженная тишина, напоминая почему-то росяную паутину. Ноги солдат, обмотанные мокрым от росы тряпьём, мягко ступали на траву. От каски к каске прошелестел шёпот. Остановились. Недалеко от меня поставили ещё одни носилки. У меня отлегло от сердца: Бугаенков!
- Чего огни бормочут?- гулко прозвучал его голос. К нему тут же подскочил немец. Из его подбородка торчали куцые волосины, и я с трудом узнал в нём бывшего железнодорожника. В грудь Бугаенкова упёрлось неласково сияющее лезвие. В тишине прошипело:
- Только пикни.
На меня навалился тяжёлый солдат. Проткнув штыком мою гимнастёрку, он, улыбаясь, его кончиком поцарапал мою грудь. От этого царапанья по телу пробежал озноб. Я повернул голову к Ивану, словно просил у него помощи, а он ждал ответа на свой вопрос. Из шушуканья чёрных касок я понял, что они вплотную подошли к нашим – видно часового, - доложили своим начальникам (по радио?) и ждут сигнала. Невыносимо чувствовать свою беспомощность, когда наши рядом, а ты знаешь, что им грозит жестокая опасность, и что эта опасность нагрянет неминуемо, но не можешь сказать об этом даже рядом лежащему товарищу: твёрдое лезвие покалывает грудь… Бугаенков смотрел на меня. Его глаза в набрякших красных веках требовали ответа и торопили. Не знаю, каким по счёту чувством, но я понимал его вопрос: «Наши?» Для него я один на свете знал, что – да, наши. Но как я мог ему сказать? Любое слово сейчас стоило жизни. Одно дело говорить о презрении к смерти в тёплом кругу друзей или выступая на комсомольском собрании, совсем другое – встретить её вот так: она стеклянными глазами смотрела на меня из мутной темноты под каской и показывала коричневые зубы. И вдруг меня что-то подхлестнуло, появилось то чувство ложного геройства, когда дерзишь учителю в лицо. Я попытался скроить наивную физиономию и, приподняв голову, прошептал в лицо солдату: «Наши?» Громко прошептал – чтобы Бугаенков услышал. Солдат тяжёлой ладонью, душно пахнущей мочой (почему-то мне этот запах прочно запомнился), больно придавил мой рот. Краем глаза я увидел Бугаенкова.
Лицо его было печально, глядел он куда-то вверх и по виску его текла слеза. Над нами появился немецкий офицер. Он что-то гневно прошептал лежащему на мне солдату. Тот кивнул, вынул из кармана пёстрый скомканный носовой платок и стал его запихивать мне в рот, помогая штыком. Я снова покосился на Ивана. И не узнал
его. О нём прежнем напоминали только мокрые от слёз щёки, изрытые рябинками, а лицо его стало строгим, суровым и каким-то похудевшим. Я помню его профиль – чуть приплюснутый нос, брови, пучком торчащие вверх и эти самые рябинки, делавшие его голову словно наспех выкованной из металла. Когда «железнодорожник» скрутил кляп, Бугаенков глубоко вздохнул и, надрываясь, на весь лес крикнул:
- Немцы!!
«Железнодорожник» оторопел.
- Не!..
Послышался мягкий влажный хруст. Крик захлебнулся. Эхо
возвращало крик.
Где-то, совсем рядом, бахнул выстрел и раскатился по лесу. Затем – ещё, ещё…
Державший меня солдат, поднимаясь, взмахнул штыком. Боль крутым кипятком ошпарила мне руку. Штык так и стался торчать в ней, войдя концом в землю.
Как закончился бой, я узнал не сразу, потому что память на некоторое время покинула меня. А нас несли рядом – Бугаенкова и меня. Его тело, размякшее и грузное, покачивалось в такт шагов нёсших его красноармейцев, лицо было спокойно, сосредоточенно, будто бы он о чём-то думал, закрыв глаза. Я вспомнил, как тоскливо смотрел он в небо, прежде чем крикнуть. Тогда я думал, что он, как и я, в отчаянии от нашего бессилия, а он прощался…
Тихо разговаривали красноармейцы, несшие нас, и, наверно, думали, что я тоже герой.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]