29 июля 2008 13:46
Автор: Юрий Семёнов (г. Сызрань)
Тыловик
За деревней грудились тяжёлые мрачные тучи, закрывая вечернюю зарю, как дым, и можно было представить, что далеко там, на закате, сгорела земля, и теперь её угли исходят чадом. Об этом, наверно, и подумала старая Авдотья, потому что, согнутая временем и вечно в своём чёрном одеянии похожая на монашку, она так и сказала:
- Земля-то, поди, в уголь превратилась – сколь её палят…
- А ты видела, сколь её ента… Ай нет?
Дед Мушкет остренько, с любопытством смотрел из-под встрёпанной козьей шапки куда-то туда, за деревню, за лес, в гущу тёмных туч, словно увидел в них что-то интересное, а, может, даже и важное, а вопрос Авдотье задал просто так - можно и не отвечать. Да, не монашеский нрав у Авдотьи, чтобы её вот так, при людях, хотя и при бабах, обхихикивали.
- У меня там внук и сын лбы подставляют! - взвилась она со скамьи, превращаясь в чёрную птицу, реющую над тщедушным дедом, прозванным за это самое почему-то Мушкетом. - Я вот этим вижу, как там палют! - стукнула она сухоньким кулачишкой по сухонькой груди.
Молодая красивая, незамужняя, но беременная, Настасья, рассыпав подсолнушки с ладони, опасливо потянула Авдотью за подол:
- Посовестись, баба: твои-то живы, а он уже похоронку получил на сына, на Семёна-то.
И Авдотья словно крылья опустила.
Некоторое время бабы сидели молча на скамье подле мушкетовой избы, трещали подсолнушками. Не так далеко, у соседней деревни, возле забитого ржавыми гвоздями колхозного клуба, как всегда, запели девушки - хоть часы по ним проверяй. Пели они без гармониста, авдотьиного внука. Да и Ольги среди них почему-то не слыхать, подумалось деду, потому и не шибко дружно у них получается, хоша эта новая песня и душевная, и по делу составленная – про огонёк на окошке, который не погаснет до конца войны. А как же? Пока тот боец Гитлера ни придушит – не жди его домой. С серьёзной неторопливостью дед извлёк из кармана ватника «катюшу» - агрегат для добывания огня, - терпужком высек искру из кремешка, подул на задымившую ватку и раскурил трубку. А трубка – маленькая голова человеческая с острой бородкой и хитрым недобрым взглядом. Он всё берёг эту трубку – память добрая, - а сегодня ему ни с того, ни с сего вдруг захотелось из неё посмолить. Едучая смесь махорки с сухими крошеными листьями черёмухи трещала и шипела, как сырая осина в печке. Могучий белый дым обволакивал баб.
- Тьфу! Провались ты пропадом, - не выдержала Авдотья.– Дымишь, как тот паровоз.
- А и можа…- стал раздумывать Мушкет. – Их-то таперя ента… Чай дровами топят: Донбасс-то под Гитлером.
- Оссподи, я не про Донбасс, я про то, чтобы ты травил сам себя, а не всё обчество.
- Обчество,- усмехнулся дед. – Скамейка моя. Я вас ента… Что ли приглашаю сюды кажный вечер?
- Нету в тебе, Мушкет, молодого соображения, - зачастила красивая Настасья, озорно посверкивая глазами. – Ты у нас на всю деревню, почитай, один мужик и есть, ежли огольцов во внимание не брать, а бабу сроду к мужику тянет. Ей только признаться в этом совестливость не даёт. Вот мы и ходим к тебе, как к кавалеру на свиданку.
Дед перевёл взгляд с далёких облаков на сидящую рядом Настасью, посмотрел, будто и в ней нашёл что-то интересное.
- Тады терпи мужеский дух.
- Потерплю, я не Авдотья.
- Ишь, как сорока с хвостом, - косясь на её выпуклый живот, едко ответила Авдотья. – За мово Владимира не пошла… А и что, что вдовый? Зато на фронте не последний мужик. Вернётся – на тебя таку и взглянуть не взглянет. Как была необгулянной старой девой, так и останесся. Липни к Мушкету – вот и всё тебе.
- Это я-то необгулянная?
От Настасьи, говорит вся деревня, все слова – как от стенки горох. Посмотрела она на несостоявшуюся свекруху, как на курицу, которая вдруг выскочила из подворотни на улицу и незнамо с чего раскудахталась, и – Мушкету:
- И чего это она тебя из мужиков вычеркнула? Ты скамейку подоле сработал бы, а то бабы, которые женщины ещё, подходят и подходят, а сесть уже некуда.
- А что им, бабам-то, делать? – вздохнула соседка Татьяна Неводова, тонкая бледнолицая женщина, на вид, да и в самом деле, строгая и не говорящая лишнего. - Мужиков и вправду – метлой по деревне – ни одного не выметешь. Кормить стало некого. Ребятам подзатыльники роздали – и куды хошь… Вот хоть к Мушкету – как в клуб.
- Дед, а дед, - продолжала Настасья сыпать своё. - Трубка у тебя больно занятная. До войны у нас таких не встречалось, Трофейная или сам сработал?
- Неужли! Для ентова у меня руки не тем концом вставлены. Вот как газет не стало и самокрутки, значит, ента… Тут мне Петруха Смолин её и сработал.
- Петька?
Имя это произнесли сразу несколько женщин и потому оно прошелестело, как ветер в лесных вершинах.
- Ага, - снова дед Мушкет стал интересоваться чем-то в далёких облаках, но разговора не прервал.- Он её из ента… Из южного дерева бука вырезал.
- Мастер… Кто бы подумал! А кого ж он это изобразил? Уж не тебя ли?
Дед окинул трубку оценивающим взглядом, потеребил свою бородёнку, напоминающую бросовую кудельку, и сделал заключение:
- Не-е, куды мне? Ентова образина Фе… Фе… Тьфу ты… Фемистоль называется – вот так. Петруха говорит, что умная голова была – самого главного профессора фрицовского круг пальца обвела. Ён…Петруха, то ись, грит: ты, дедушка, из еттовой головы ента… И ума набирайся.
- И-ех, голова твоя козья, а не только шапка,- закивала осуждающе Авдотья.- Он, Петька-то, табачищем тебе её задуривал, а сам к твоей внучке Ольге приклеивался.
- Енто само собой, - обезоружил старик Авдотью откровенным принанием. Она враз онемела, да и бабы притихли, а дед возьми да и кинь соломки на тлеющие угольки: - А что? Он мужик на полном сурьёзе.
Бабы раскудахтались. Залпом, если сказать по-военному. Не поймёшь, кто про что. Дед вжал голову в плечи, и со стороны казалось, что на тощих плечах его лежит лохматая сивая шапка просто так – без головы внутри. Постепенно гвалт сник, остались отдельные выступающие. Особенно стремилась высказать наболевшее толстеная, несмотря на голодную военную пору, Александра Хвостова, чья усадьба единственная в деревне обнесена слепым дощатым забором, из-за которого она редко показывалась.
- Расхвалил будущего зятька! Фулиган он – все знают. Летось кто
обтрусил у нас все яблони, да яблоки по деревне разбросал на потеху ребятишкам-озорникам? Петька! Он! Кто ещё?
- Так у вас же собака, как медведь, Шура, - донеслись чьи-то неуверенные слова.
- А его каждая собака знат! – не растерялась Хвостова. – Так ты, Мушкет, чего язык-то прищемил?
- А что говорить-ту? Было дело. Я у твого Якова на опохмелку ис-
просил, а возвратить не враз ента… Дык он за ето у нас яблоньку молоду подпилил… Ты, Шурка, ента… Он подпилил, всяк знат: во всей деревне никто сроду такое не придумат. А она, яблонька-то, виноватая? Выходит, значит, что Петруха по-божески ента… Яблоня – она яблонева, а яблоки – они наши, человечески.
- Всё одно – фулиган.
- И вправду, неча, Мушкет, зятька выгораживать. То ли мы ево не
знам? Мало что про деревню. В школе он чего вытворял?
- Ты, Авдотья, ента… Школу не трог. Петруха не последний ученик.
А как бы не во-первых, ежли б не ента, как её, дисциплина по-военному.
- Вот, вот – дисциплина, поведение, то есть,- показала свою грамот-ность Авдотья, - Сколько раз Елизавету к директору вызывали? Замучилась баба.
- Замучаешься без отца сына ростить. А она ещё и сердцем маялась после отца-то, - завздыхал кто-то.
- Топеря все без отцов растут, - не совсем кстати высказалась Авдотья. Война ребятишкам мозги-то вправлят… Так про что я? Ага. Остатний раз за что его к директору-то?
- Так он учителю в чернильницу пистон подложил! - Настасья обвела собравшихся круглыми глазами, точно внезапной новостью огорошила. Только никто не охнул, потому что эту новость все давно знали.
- А ён тута не виноватый.
- Ты погляди на него! Не виноватый! Да он же сам признался! - Признался – значит, совести хватило. А вопче-то у него тута ошибка ента… Он же этот чёртов пистон немке в чернильницу… Так чего Пет-руху виноватить, ежли пёрышком в пистон угодила не она, а ентот… Пи-фагор. Ну, что физику препадоват. А Петруха на переменке, как узнал, что немка заболевши, даже вынуть спосабливался пистон-ту. Да из непроливайки кто его ента… Ему бы непроливайку енту заменить бы, да Пифагор уже в класс… Ну, опосля чернильница вдребезги, Пифагор весь в черниле. Каялся Петруха, ей бо… И матери, и мне.
- Послушать тебя, так Петька твой сам везде страдалец. А за что он моему Гавриле под глазом фонарь подвесил? – вмешалась рослая рябая Катерина.
- А етто, чтобы он сам за тобой не часто по деревне с ремешком ен-
та… - попытался отшутиться дед, да его остановила Татьяна Неводова:
- Мужика твоего он за дело проучил: он Лизавету при народе похаб-
ным словом обозвал. Мужа нету – кто заступится?
- Так он пьяный был.
- Ещё хуже: пьяный своё настоящее нутро показывает.
- Так он же его на другой день побил.
- И правильно: пьяному наука впрок нейдёт… Да отцепись ты, Кате-
рина, со своим Гаврилой. Речь о Петре зашла, а тут бабы чересчур раскипятились. Парень он бедовый, верно. Да прежде, чем судить, присмотреться следует. Если сын за мать горой – это уже не потерянный человек. А Лизавета на него никогда не жаловалась.
- Знамо – чай дитё родное.
- Ладно, чего по мелочам воду в ступе зря толочь? Есть вопрос поважней: почему его всё-таки на фронт не берут?
- Вот, вот, - продолжала Катерина расковыривать старую обиду. –
Тут, в тыловой деревне, он бедовый, а как на фронт – штаны стирки требуют.
Молча смотрел дед Мушкет всё в ту же мутную тяжёлую даль за чёрным лесом, а старухи, тоже молча, ждали его ответа… Ответил:
- А что говорить? Не берут Петруху на фронт, не берут. В армию мобилизовали, а вот на фонт не пущают. Вот етта в самую точку что не пущают-то. Не такой Петруха, чтобы самому от передовой ента… Зачем тады года приписывать? Ага! Може, как раз и раскопали, что он года-то себе ента… Господи, да кто их, года-то, на фронте считат? Туда как попал, так ента… Ольга вот когда-никогда прибегала от Лизаветы, письма от Петрухи чуть наизусть рассказывала. И все они почитай за одно: «Не беспокойся обо мне, мамочка. Служу по-прежнему в глубоком тылу при кухне. Фрицы сюда не долетают. Береги своё сердце: оно у тебя одно и ты у меня одна».
Лизавете радость: не убьют Петруху в тылу-то. Ольге – тоже, Она хоть и девка, а душа всё одно бабья. А того, козьи головы, не соображают, что – позор парню. Все воюют под пулями да под бомбами, а ёнв тылу при кухне рожу ента… Лизавета, хоша и совестится баб, у которых мужики на передовой или как пришедши оттуда… Василий Новоторов без обеих…
- Охохохоньки…- вздохнула горестно Авдотья. – Вот живой да не
в особую-то радость Валентине – лежит безногий, самогонку глушит да песни про синий платочек – и всё тут. И есть мужик, и нету мужика…
- Ну, и чёрствая душа у тебя, Авдотья.
Так Настасья сказала, а дед продолжал:
- Когда идёт по деревне, глянешь на неё – молодая она вспоминается. И невзначай глазами вдоль порядка кинешь – сейчас её Аким появится, в гимнастёрке, в галифе с кожей. Вот поди ж ты, всю гражданскую шашкой промахал за советскую власть, а получилось ента… И Петруха весь в него. Без дела – ни минуты. Беда, что дела-то у него, как и у Акима, - чтоб все округ него, а он в серёдке. Да куды там – сын врага народу… Можа как раз из-за отца его на передовую и не доверяют? НКВД… И где его, в каком таком тылу, почитай, год держут? Мужика серёд войны…
Это он, Мушкет, и сам пытался выяснить – ходил к Лизавете, ште-
пеля на пертухиных треугольничках разглядывал. Ничего не разглядел: «Хоша и тыл, а всё одно военная тайна. Полевая почта – и всё тут».
- …Последнее письмо за него друг написал. Дескать, Пётр Акимыч
уехал в такую командировку, отколь писем писать нельзя. Но вы, Елизавета Ивановна, не расстраивайтесь: поехал ваш сын не на запад, а на восток.
Может, даже и свидеться удастся вскорости… Не обрадовалась она письму. Сто раз она его перечитывала и даже нюхала зачем-то…
Взял старик в рот трубку, попридавил тлеющую траву в деревянной
мефистофельской голове, полыхал невыносимо вонючим дымом и задумался.
- Ты о чём, старый? - спросила Настасья. – Досказывай.
Дед глянул на неё из-под лохматой козьей шапки, словно примеряясь, как бы половчее сказать, чтобы не обидеть молодую. Сказал.
- С того письма писем больше не было. Потускнела баба. То за сердце хваталась: почему не сам написал? То улыбалась, не таясь: скоро свидимся. Баба и есть баба – за своей кровной радостью не видит стыда на миру. Ну, приедет Петруха – как будет людям в глаза смотреть? Хоша и Валентине Новоторовой, хоша и тебе, Настасья. Проводила ты свого проезжего лейтенанта, с которым миловалась, не стыдясь никого…
- Да я, старый, сама себя забывала! – глубоко вздохнула она, запрокинув к небу улыбающееся лицо, и никакого внимания не обращая на притихших, настороженных старушек. - Разве я знала, какая она, любовь, необыкновенная…
- Необыкновенна… А вот теперь от него ни слуху, ни духу…
- Ну и что? Зато – я женщина. Жен-щи-на-а! Рода человеческого
продолжательница…
- Продолжательница, погляди на неё! Бесстыдница и блудница…
- Блудница та, что всем и каждому, - отмахнулась Настасья от насупленной Авдотьи как от приставучей безвредной собачонки. - А ты моего, что ли, видела? Ну, да – вся деревня видела. И все знают, что твоему Володьке против него, что зачуханному козлу против кавалерийского коня...
Ну, есть, есть и в нашей, и в соседской деревне парни, да кто из них придёт домой с войны-то? А и придут – девок вон сколько! Да только много необгулянных останется…
- Окстись, Настасья! – остановил её Мушкет. - Мой Семён тож где-то под пулями лёг. И с Петрухой чтой-то непонятное. Немного писем от него получила Лизавета – пять или шесть, ежли другово считать. А вот совсем последнее – так то не в счёт: оно казённое, в конверте и, Ольга говорит, генералом подписанное. Испугались было: а вдруг «Смертью храбрых»?
Да похоронки не генералы подписывают.
В невесёлую речь деда Мушкета толкнулся чей-то голос:
- Ты, чай, заснул, старый? Бубнишь под нос. Девки, говорю, поют, а
твоей Ольги не слыхать. Без неё и песня навроде блина с холодной сковородки.
Дед ещё раз потянул трубку, сплюнул длинную слюну себе под ноги.
- А она ента… К Лизавете побежала.
- Как к Лизавете? Неужли, приехала уже?
- Рази она куда ездила? – спросила удивительно неосведомлённая Хвостова, поражённая такой её отсталостью от деревенских событий. Настасья запустила речь на полную скорость:
- Ты что, родимая, с луны свалилась, али под бомбёжку попала и оглохла? Она, чай, к Петьке свому ездила. В армию. Только называется, что в армию, а на самом деле совсем тут рядом – в Сызрань. Вот где он воюет – в Сызрани! Довоевался тыловик. То в школу раз за разом мать вызывали, а теперь в армию, слышно, сам генерал вызывал. Вон Мушкет только что сказал про генерала. Чего-нито и там набедокурил. Одно ясно – тыловик.
Произнесла Настасья последнее слово – как точку поставила. С кляксой. И задранным подбородком повела от лица к лицу, интересуясь впечатлением. Дед Мушкет поспешил воспользоваться паузой:
- Можа он там в госпитале ента…
- Ага! Ента! – взвинтилась Настасья.- На кухне щами обварился! Да возьми ты мою головушку за так – снова набедокурил твой зятёк.
- То, что ты, Настя, думаешь, ещё не факт. Чего ж ты, Мушкет мол-чал, что Лиза приехала?
- Я же, Татьяна, и хотел сказать, да за вами, бабами, рази ента…
- Ладно, бабы, кто как, а я думаю, надо бы навестить. Что-то она на народ не показывается, - поднялась Неводова со скамейки.
- Знамо чего,- бросила свой камешек Авдотья, - кому позориться охота? У всех мужики как мужики – лбы подставляют, а её Петька – мамочка за него отвечат.
Поворчала она, но тоже поднялась и чёрной тенью потянулась за Неводовой. Дед позыркал из-под реденьких бровей на оставшихся, почесал затылок где-то под шапкой, да и заковылял вслед.
Неярко поблескивали окна избы Смолиных, отражая пасмурное небо. На коньке крыши глупо заливался безголосый деревянный петух. Поднялись на крыльцо – ни одна половица не скрипнула – добротно сработано. Чем-то тяжёлым двинуло деда в душу это беззвучие – как будто не идут, а крадутся они в чужую избу. Татьяна Неводова занесла руку, чтобы постучать в дверь, подумала и, разжав кулак, тронула её. Та неслышно подалась, открывая людям настороженную, ждущую темноту. Переступили порог. Спиной к двери сидела в горнице Лизавета за столом под белой скатертью с вышивкой. В окна ещё проникал почти угасший прощальный свет вечера, голубя всё – и гору подушек на кровати, и скатерть на столе, и сбитые седые волосы Елизаветы. Знать, как сняла платок, так и не поправила их. Руки её, прямые и длинные, упали на скатерть, сцепили пальцы в узел, голова – на руки. Она не шевельнулась, ничего не сказала вошедшим. Только сидящая тут же за столом Ольга повела на них блестящими, как будто мокрыми глазами. На столе перед нею среди лекарственных пузырьков и коробочек лежала звезда цвета запекшейся крови, чуть сияя светлыми лучиками. Любопытная Авдотья, почти не видимая в сумеречной полутьме избы, высунулась из-за спины Татьяны Неводовой:
- Что ль она из Сызрани таку брошку привезла?
- Ч… Чего? – шёпотом спросила Ольга.
Тёмным кривым пальцем Авдотья показала на звезду. Девушка пре-рывисто вздохнула, рукавом платья промакнула глаза.
- Орден это… Петин.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]