29 сентября 2008 16:26
Автор: Юрий Семёнов (г. Сызрань)
Башка (повесть) ч.1 На конкурс имени Героя Советского Союза В.В. Карпова "Служу народу и Отечеству!"
Сколько было выстрелов? Два? Три? И с чего это ему вскинулось – сколько? Они грохнули среди ночи один за другим – невидимыми хлыстами рассекли густую тишину, и её вмиг не стало. Лёшке запомнилось только, как прикопчёном стекле керосиновой лампы дрогнул язычок жёлтого пламени (может, и не дрогнул, но ему запомнилось, что дрогнул) и мать, схватив его за руку, почти беззвучно шевельнула губами:
- Витя…
Они сидели за столом в маленькой комнате-кухне перед остывающим чугунком с остатками кукурузной каши – ожидали как раз его, Витьку, и рисованными тем же Витькой картами играли в «ведьму». За стеной, в зале, постояльцы негромко о чём-то погуркотели на своём немецком языке, скрипнула, будто крякнула под навалившейся тяжестью, кровать, и сразу все звуки исчезли. Они умели быстро засыпать – спокойно чувствовали себя на чужой земле. На плите тонюсеньким голоском нудно жаловался на что-то синий эмалированный чайник, и от этого тишина показалась ещё
гуще и тяжелей – уши закладывало. И вот хлестнуло выстрелами по ней, как по стеклу, и загремела она осколками. Мать всё держала Лёшку за руку и круглыми, вдруг потерявшими цвет глазами смотрела то на дверь, что вела в сенцы, то на зелёную в белых ромашках занавеску, отделяющую кухню от залы. Там, за этой зеленью в ромашках, всё враз заполнилось голосами, в которых часто звучало «ферфлюхт», да железное щёлканье. Потом оттуда выскочили оба солдата в расстёгнутых пиджаках с белыми болтающимися пуговицами. Летучими силуэтами со встрёпанными волосами они промелькнули мимо Лёшки с матерью и канули в тёмном квадрате распахнутой двери – как в яму попадали. Мать теперь смотрела туда, в чёрный провал ночи за дверью. Лёшка кожей чувствовал, как оттуда тянет холодом.
- Хосподи, что же теперь будет? – шептала она и всё тянула к себе Лёшкину руку. – Он ведь это, он…
Внутренне и как-то сразу Лёшка согласился с нею: ну, да, он, Витька. Башка. А – что? Псих он, Витька этот, хотя, если по справедливости, башковитый хлопец. Вообще-то психом его назвал Иван, а так все ребята зовут его Башка. Или ещё – Витька ленинградский. И вот почему.
В конце учебного года, дня за три до Первого мая, на последнем
уроке в тот день классный руководитель Анна Филипповна сказала, что в станицу привезли эвакуированных ленинградских детей и что их класс сегодня пойдёт к ним в гости. Поднялся радостный гвалт, будто назавтра отменили все уроки. Но Анна Филипповна смотрела на ребят строго, и гвалт вскоре завял, утих.
- Этих детей вырвали из немецкой блокады и привезли сюда, чтобы спасти, - подождав тишины, сказала она. - Ни у кого из них нет родителей: они или на фронте, или погибли в Ленинграде… От голода.
И ещё Анна Филипповна говорила о том, что посещение это – праздник не станичных школьников, а ленинградских детей, и что мы должны… Лёшка уже не слышал, что именно они должны: до него постепенно доходило, что Ленинград – это где совершенно нечего есть, ни одной кукурузины, и где бомбят каждый день. А что такое бомбёжка, он мог судить не хуже взрослого.
В прошлом году в сентябре, в выходной день, мать во дворе жарила картошку на каганце. Каганец – это два кирпича на ребро, на них сковородка, а под ней кизяк дымит. Дыму много, огня мало, но картошка жарится. Откуда-то, уж очень издалека, донёсся укающий, едва слышный, но настораживающий звук. Соседи высыпали на улицу – тут и старая, похожая на сушёную грушу, Деркачха, и тётя Фрося с ведром в руке. Закрываясь ладонями от солнца, они стали смотреть в небо. А в небе высоко-высоко блестели три крестика. Немного погодя, Лёшка сообразил, что они на самом-то деле движутся, а не висят, и что густой тошнотный звук сочится на землю от них. Тихим испуганным ветерком шелестнуло меж баб: «Немцы…» И в шелесте этом Лёшка ощутил нечто для него новое, будто он и в газетах «Боевые эпизоды» никогда не читал, и в кино «Боевые киносборники» никогда не смотрел. От этих шелестящих слов иголочками заморозило в затылке и там, в низу живота, заныло, как перед поносом. А крестики на голубом, просушенном солнцем небе ползли не спеша и неостановимо, а бабы всё стояли, покорно замерев, словно в очереди за хлебом, как где-то высоко вверху будто бы позвонил маленький колокольчик, а потом враз от этих крестиков до самой земли с визгом во всю станицу, словно громадным ножом, располосовало воздух, и тут же недалеко, за акациями, серой стеной поднялась земля… Лёшка, скуля, как собачонка, влип животом в траву под завалинкой, а на него, оглушая грохотом, рушилось всё, что есть на свете. Летело и никак не долетало. Вот-вот сейчас, в этот миг как… Он услышал мать:
- Лёшка, Лёшк… Ну, чего ты, вставай. Не попало в нас. Немец по железной дороге кидал.
Он сел, мазнул рукой под мокрым носом. Опасливо оглядел небо. Крестиков не видно и звука их ноющего, душу вон вытягивающего, не слыхать. Где-то растерянно, плачущим голосом тявкала собака. Уж не соседский ли Бобик, пёс здоровенный? В ушах тоненькой натянутой паутинкой дрожал настойчивый писк. Тётя Фрося звякнула ведром – по воду собралась, что ли? Или доить свою белую козу Нюську? Снова что-то замокрело под носом. Лёшка ещё раз провёл там рукой, сказал, глядя в сторону, где взорвалась бомба:
- По Школьной.
- Чего по Школьной?
- По Школьной улице кидал.
- Ага. У страха глаза велики! Где Школьная и где станция!
Заправляя на висках волосы под белый платок, она смотрела туда же, где в воздухе, казалось, ещё висела, не оседая, горя- чая пыль. Лицо её было строгое и печальное, как на похоронах.
- Бабы, считай, все побежали туда. Деркачиха – первая. Шутка
ли – по станции. Там же народу… Хосподи, что делается… А ты чего на земле сидишь? – глянула она на сына. - Вставай, пойдём картошку есть. Вставай, вставай. Тоже мне казак – вон какой большой, усы наружу просятся, а от первой бомбёжки штаны испортил.
Тут только до него дошло, что испугался ведь он бомбёжки-то. Не помнит, как под завалинкой очутился. Он встал, виновато отряхнул земляные крошки со штанов, украдкой пощупал: и вправду, не мокрые ли? Ну, вот – сухие.
Чего-то вдруг вспомнилось, как не так давно, после очередного
«плохо» по немецкому языку, он заявил матери, что убежит на фронт добровольцем. Теперь стало совсем неловко. Мать хоть и баба (чего уж тут – баба), а получается, что вот боится она меньше его, пускай он хоть и пацан ещё, но всё равно в штанах, а не в юбке.
- А чего ж ты туда не побежала? – спросил и этим самым как бы уравнял её с собой. Хотя бы в боязливости.
- Нет, сынок, я туда боюсь. Страшно там сейчас. Страшнее, чем сама бомбёжка. Бомбёжка – грохот да и только. Если издалека, конечно. А там сейчас кровь, кости человеческие... И ты туда не ходи. Не надо, сынок.
И Лёшка прерывисто, как после долгого плача, облегчённо вздохнул – хорошо, что можно не ходить туда: вдруг представилось, как он идёт, переходит дорогу по Школьной, а впереди над станцией всё ещё пыль, ждущая его пыль, и снова стыдно защемило в животе.
- Тю… Ты глянь, Лёша! Сара-то умнее нас с тобой оказалась. Мы, разинув рты, смотрели, как нас бомбят, а она – глянь…
Рыжая кошка Сара выглядывала из бомбоубежища, одна её лупатая голова торчала оттуда, будто саму её закопали в землю, оставив лишь голову снаружи. И Лёшка почувствовал себя одураченным: зачем же они с отцом копали эту канаву и дровами её прикрывали, выбирая дрючки потяжелее да потолще а мать над ними глупо охала: дрова – они для топки зимой. Баба – она и есть баба. А теперь получалось, что для кошки бомбоубежище строили. Вон она вылезла, потянулась, аккуратно выставив вперёд лапки, и трусцой обыденно побежала к хате.
Потом они с матерью вдвоём ели картошку, жареную на постном масле. Через окно солнце грело щёку. Отцовский стул стоял подле стола пустой – мать всегда его ставила, когда садились есть.
- Ма… А у папки на фронте каждый день так?
- Бомбёжка-то? Ох, Лёш, Лёш… Что наша бомбёжка против ихней? Тут не по нас – и то страшно, а там каждая бомба в него метит. И бомбоубежища нету, хотя бы как у нас…
- Окопы…
- Окопы… Окоп от пули, а не от бомбы.
Такой правдой хлынуло от материных слов, что сердцу пацанячьему стало тоскливо.
Да, о бомбёжке он мог судить по-взрослому. И как-то не возникало в его уме, что многие в станице были тогда и поближе к взрывам, чем он. Вот и летел он из школы домой так, что сосед, одноклассник, толстый и обжористый Сенька с подходящей фамилией Бочкин, всю дорогу сопел за спиной: «Ну, Лёшк…Ну, Длинный… Успеем, не беги…». «Жми, Бочка!» - торжествующе кричал Лёшка и не пытался убавить шагу. В хату он ворвался, как шатоломный (слово, придуманное матерью, а, может, и бабушкой). Ранец летел впереди него, и не успел он стукнуться о стенку над топчаном, как Лёшка закричал:
- Мама! Скорей собирай все мои игрушки: через час отправляемся!
Антонина Степановна гладила бельё дымящим чугунным
утюгом. Услыхав крик сына, она остановилась, обмякла и, рукой сзади нашарив табуретку, села на неё.
- Хосподи, куда отправляться-то? Эвакуация, что ли?
Лёшка уставился на мать: что это с нею? Какая эвакуация? Вот так всегда – ясно и толково говоришь ей одно, а она представляет себе такое, что не сразу и догадаешься, о чём она? Теперь пока ей растолкуешь…
- Никакая не эвакуация! Привезли ленинградских детей, а у них игрушек совсем нету. Поняла?
- Вон оно что… Напугал-то как. Я уж бог знает, что подумала.
Немец-то прёт и прёт. – Она встала и схватила утюг с простыни, из-под него взвился пар. – Ну, вот, чуть ни сожгла… Знаю, знаю, что детей привезли. Как же так? Малые, а без родителей. Хосподи, что делается, что делается… Худющие, говорят, - одна тень… Их, говорят, раздавать будут по семьям, у кого мало.
Замерев на пороге, Лёшка смотрел во все глаза на мать и не чувствовал, как у него отвисает челюсть. И откуда она всё знает? Вот ББТ работает! Что такое ББТ? Ну, это же всем известно – беспроволочный бабский телефон. Самое быстрое средство связи на войне: по радио сам Левитан ещё ничего не говорил, а бабам уже всё известно – и где наши, и где немец, и сколько у кого убито, и даже что будет на фронте через два дня. Впрочем, сейчас не до этого. Он бросился было собирать свои игрушки, да, как на ватную стену, наткнулся на материно: «Садись, поешь». Втолковывать ясную истину, что сейчас главное не еда, а ленинградские дети – это что ей, что вон Саре, жмурящей зелёные глаза на окне, - одинаково. Лучше уж побыстрее с ней, с едой этой, справиться. Разбрызгивая по столу желтоватые капли, он, шмыгая носом и часто мелькая ложкой, глотал пшённый суп с луком, зажаренным на постном масле, и едва слышал слова матери о том, что ленинградских детей будут раздавать по семьям, в которых своих детей мало. Суп всё-таки был вкусный, и Лёшка, прикончив его, вычистил тарелку куском жёлтого зернистого кукурузного хлеба по четыре-десять за кило. Для игрушек карманов не хватило, и он набросал их ворохом посреди залы на полу. Немного подумав, потянулся за голубым фанерным самолётом с пропеллером, который вращался, если накрутить резинку, спрятанную внутри.
- Самолёт оставь, - неожиданно твёрдо сказала мать, и от этой
неожиданности, от твёрдости её голоса Лёшка даже вздрогнул. – Его отец тебе сделал. Это память о нём, если… Не приведи бог!
Она стояла на пороге в залу, где Лёшка сидел на полу среди
игрушек, и занавески за её спиной ещё немного колыхались, и чудилось, что она на зелёном поле и ветерок ромашки колышет. Она держала у груди что-то завёрнутое в белый лоскут.
- Хосподи, никак все игрушки собрал, какими до школы играл!
Нужны они им? Чего придумал – игрушки голодным детям! Они
ими сыты будут? Вот у Фроси козьего сыра позычила. Да с хлебом – вот это будет подарок!
Откуда-то изнутри под горло ударило возмущение, аж кричать захотелось: что это за подарок – простой хлеб с козьим сыром? Съел его – и никакого подарка не осталось. А игрушка – она, может, на всю жизнь! Ну, что эти бабы, в школу никогда не ходили? Если бы человек только ел, он вообще не стал бы человеком! Так говорила всем ученикам Анна Филипповна. Антонина Степановна против теории школьной учительницы возражений не имела, зато имела и своё мнение: если человек не будет есть, он помрёт. И пришлось непонятому Лёшке всё же тащить ленинградским детям ещё и козий сыр с кукурузным хлебом.
Большущий зал клуба завода «Комбикорм» от густо расставленных в нём коек показался маленьким. Детей было много, но тишина стояла, как в больнице, где год тому назад перед смертью лежала бабушка. Да и одежонка, обвисшая на ребятах, напоминала больничные халаты. Много позже, мыслью возвращаясь в этот день и в этот зал, Лёшка умом и сердцем постигнет показавшееся ему тогда странным поведение ленинградских ребятишек и даже скучно-простым по сравнению с его первомайской праздничностью в груди. Но это потом, а сейчас от их голубовато-белых большеглазых лиц, казалось, не исходило ничего, кроме непросветного равнодушия ко всему – и к этому визиту школьников, и к тому, что ты принёс им в подарок, да и к тебе самому, совсем ненужно появившемуся тут. И ещё казалось Лёшке, что стоят они сейчас перед этим полем светлых глаз только вдвоём с Антониной Филипповной и она, словно защищаясь от них, словно упреждая ещё не начавшееся их непонятное движение, торопливо бросала туда, в их массу,
слова, как бросают песок в огонь. В общем, хорошие слова – о том, что к ленинградским детям пришли в гости станичные школьники и принесли им подарки. После того, как Анна Филипповна замолчала, как-то так случилось, что все ребята – и станичные, и ленинградские – вдруг перемешались. И обнаружилось, что все ленинградцы, как мухи мухоловку, облепили Сеньку Бочкина. Он принёс целую торбу пирожков с картошкой. Среди стриженых серых голов с выпирающими затылками мелькала масляная от довольства Сенькина мордаха с улыбкой до ушей. И чего им эти пирожки? Ну, съедят, а дальше что? Ведь и следа не останется. А игрушка… Тут он вспомнил, что, кроме сумки с игрушками, у него ещё свёрток под мышкой с сыром и хлебом. Он его тут же протянул сидящей на полу маленькой тощей и скучной какой-то девчонке. Та подняла на него засветившееся недоверчивой улыбкой личико и, прижав к груди свёрток, обняв его, стала неуклюже подниматься с пола. К ней торопливо подбежали несколько ребят, помогли ей и, заглянув в Лёшкин ранец с игрушками, словно проверив, нет ли там ещё чего, увели девочку. Она оглянулась на Лёшку, будто искала у него какой-то помощи, и пошла, пригнув спину, напоминая Лёшке старую нищенку, обходящую станичные дворы чуть ни каждый день. Об игрушках ленинградцы всё же вспомнили. Когда Бочка, скорчив виноватую рожу, перевернул вверх дном пустую торбу. Вот теперь всё стало, как и должно быть. Грудь сама выгибалась вперёд, и в носу защипало, выжимая слезу из глаз. Лёшка всё раздавал и раздавал игрушки в худые ладошки, состоящие как бы из одних косточек, и нет-нет, да замечал утратившее маслянистость Сенькино лицо, будто Сеньку чем-то незаслуженно обидели. При виде его вот такого, как бы обиженного, ещё больше распузыривалась Лешкина грудь, а внутри него самого образовывалась такая просторная лёгкость, что вот-вот взлетишь. Однако ранец быстро опустел, и вокруг Лёшки стала раздаваться в стороны обидная пустота. Он ещё раз обшарил ранец – ничего. Несколько ребят ещё выжидающе стояли перед ним, дожёвывая Сенькины пирожки. Ему стало как бы нечего делать и он, отняв глаза от ранца, взглянул в их улыбающиеся лица. Радостно взглянул, ожидая ответную радость. И тут внезапно, как свет на экране в начале сеанса кино, ударила в голову ясность – она была в том, что они не улыбаются. Им, наверно, сказали, что за подарки надо благодарно улыбаться, вот они и стараются, добросовестно держа в руках Лёшкины игрушки, а на самом деле им всё равно, есть у него в ранце они ещё или нет. Снова то самое равнодушие, которое он почувствовал вначале, остужающее обволакивало замершего Лёшку, заходя как-то со спины. Грудь уже не распирало качельной лёгкостью. Похоже на то, как Бочка перевернул свою торбу, показывая, что она пуста, так он перевернул свой ранец. Пригасив обязательные улыбки и шепча обязательное «спасибо», дети стали расходиться. У одной девочки из-под мышки торчали коричневые ноги медвежонка, который обычно валялся у Сизовых под этажеркой с книгами. Он не помнит, зачем сунул руку в карман. Под ладонью нащупалось что-то упругое. Через мгновение, зажав в пальцах зелёную ёлочную игрушку, он кричал:
- Огурец! Кому огурец?!
На Лёшку накатилось нечто сплошное, состоящее из почти прозрачных лиц и больших глаз, и тут же отхлынуло. И осталось одно лицо и одна пара глаз прямо перед Лёшкой, перед его рукой с игрушечным огурцом. Он стоял, не смея отвернуться от этого лица и холодея тем холодом, который однажды охватил его, когда дед Очипок в своём саду застал его прямо на дереве с полной пазухой зелёных жердёл. Тогда он, теряя жердёлы, зайцем сиганул с
дерева в сторону от дедовой палки, а сейчас деваться было некуда. На лице стриженого наголо мальчика, стоящего напротив, двинулись еле заметные губы. Тут же сзади кто-то хихикнул. Бочка – отпечаталось в голове. Вот с этого самого хихиканья, будто кто вынул вату из ушей, исчезла немая неподвижность, всё ожило – и начинающий улыбаться ленинградец, и ребята с девчатами из шестого «Б».
- Так это… Не выросли ещё огурцы, - сказал Лёшка, сам не понимая того, надо ли вообще что-нибудь говорить. Само сказалось. Как-то получилось так, что весь класс очутился у него за спиной, а его (он и так выше всех, отовсюду виден) выставили вперёд, будто напоказ и на потеху. А разве нет? Кто-то же сзади смеялся ещё, и ещё кто-то. Среди этого смеха, как по кочкам на мёрзлой дороге, заметался испуганный голос Анны Филипповны:
- Ребята, ребята же... Что это такое? Ну, ошибся Сизов. Так он
же не злонамеренно. Да я сама же говорила вам об игрушках. За что же его высмеивать?
- А за огурец! – Это снова Бочка. – Надо было настоящий нести. Эх, ты – огурец!
Так и прилепилось к Лёшкиному прозвищу Длинный ещё и это, новое – Огурец. Сначала оно вызывало обиду и желание вцепиться кому-то в морду, а потом все к нему привыкли, и Лёшка тоже, и на Огурец он откликался так же, как и на Длинный. Ребята есть ребята, нет в них злобы, а вот неосознанная жестокость – что поделаешь? – есть. Ну, это потом, а сейчас влепить бы Бочке в его розовый нос… А что? Заработал: разве так по-дружески? Он же сосед, значит – друг. О том, что так не всегда бывает, что если сосед, то сразу и друг, Лёшке тогда в голову не приходило. Он только ощутил пустоту вокруг себя и себя одиноким в ней – ни стать, ни опереться, ни зацепиться не за что. А пустота эта зыбкая – из-за Бочкина, вот и хотелось влепить, да нельзя. И смотрел он со слабенькой надеждой в груди на ленинградского мальчика, как Робинзон Крузо на морской горизонт, где как будто бы мелькнуло что-то, напоминающее парус. Мальчик опустил глаза, секунду-другую подумал. Нет, не подумал, а уточнил что-то там своё, затем вскинул ресницы и шагнул прямо к Сеньке Бочкину. Обернувшись, Лёшка увидел, как он подошёл и глянул в ещё продолжающее улыбаться и блестеть розовое сытое лицо. Голос его неожиданно оказался со взрослой шероховатостью:
- Ты вот что. Зачем его обижать? Он же никого не хотел обидеть.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]