02 октября 2008 12:44
Автор: Юрий Семёнов (г. Сызрань)
Башка (повесть) ч.2
С ноющим замиранием в сердце Лёшка ждал ещё выстрелов: солдаты побежали ведь с винтовками в руках.
- Закрой дверь – комаров напустишь.
Откуда-то издалека донеслись до него материны слова, он поднялся с табуретки и шагнул, а дальше не шагалось: страшное что-то было за дверью, в черноте за нею, по-настоящему недоброе.
- Чего стал?
И Лёшка быстро затворил дверь, точно отгородил себя от непроницаемо тёмной неизвестности. Никто больше не стрелял, но что-то накапливалось там, за ненадёжной филёнчатой дверью, большое и грузное. И опять застекленевшая тишина каждый миг могла не выдержать и лопнуть. Он снова сел за стол к матери, поближе к ней пододвинув свою табуретку.
- Хосподи, - вздохнула она, – как долго не слыхать ничего. И Витя куда-то запропастился… Может, это в него и стреляли? Не приведи господь!
Что это она? Почему в него? Она же знает, что он в сарае читает страшные рассказы Гоголя – толстую зелёную книгу, которую отец подарил Лёшке, поздравляя его с переходом в шестой класс.
Нет, конечно же, не в него, не в Витьку стреляли, А вот побежать туда, где стреляли, Башка мог – он такой.
Когда разбирали ленинградских детей по семьям, Антонина Степановна никак не соглашалась брать мальчика: девочка – помощница, а мальчик – что? Да и есть уже у нас мальчик – ты… Лишь когда после отчаянных споров Лёшка обессиленный сел на порог и, растирая кулаком слёзы по щекам, срывающимся голоском молодого петушка прокукарекал: «Всё равно с девчонкой жить не буду!..», мать примирительно сказала: «Ну, хорошо, не верещи, приведу тебе мальчишку». И привела именно его, Витьку. Он посмотрел на Лёшку теми самыми прилипчивыми глазами в розовых закраинах век и улыбнулся снисходительно, как взрослый несмышлёному малышу, хотя сам выглядел малышом перед Лёшкой, которого издалека можно было принять за дядьку, правда, очень уж худого.
- Я огурец твой малышам отдал.
Лёшка помнит, как мать посмотрела на него, затем – на Витьку и лицо её стало озабоченным. Она снова нацелила глаза на сына, и у того потеплели уши.
- Огурец? – это она уже Витьку спрашивала. – Рано ещё огурцам-то. Они ещё пуплята. А вот борща зелёного поставлю!
Борща они вдвоём съели весь чугунок. Пока ели, мать развела
огонь между двумя чёрными от сажи кирпичами, поставила на них цыбарку с водой: «Вите искупаться надо». Ей просто: то есть, то купаться, то ещё чего, а Лёшка всё морщил лоб, чем бы это удивить ленинградца? Чем, чем? Да у меня же трусы есть! Чего он там, в городе, видел? Одни камни и дома из камня, и улицы тоже. Он быстро облизал ложку и, ёрзая на табуретке, стал ждать, когда же Витька доест этот борщ, и как только тот отложил ложку и распрямил спину, крикнул:
- Ма! Пока вода будет греться, я ему своих трусов покажу!
Трусятник был такой: яма глубиной с метр, накрытая, как бомбоубежище, жердями и землёй, из неё наверх прокопан наклонный лаз в небольшую клетку из проволок – вот и всё. По дну ямы перекатывались серые и чёрные пушистые комочки – каждый в кармане спрячется – юркие и пугливые. Как только мальчишки склонили головы над люком, полосатая (серое с чёрным) трусиха-мать звонко топнула ногой в сыроватый глиняный пол и, прыснув, малыши скрылись в норе с такой быстротой, будто она их всосала. Трусячья мать неторопливо, нехотя даже, подошла к норе и села, загородив её собою. Остальные трусы, торопясь, будто не успеют, прижав к спинам длинные уши, обгладывали ветки акации. В яме стоял тихий деловой шелест, как у отца в конторе.
- Ишь, попрятались трусенята. Но они сейчас обратно повыскакивают, - обещающе сказал Лёшка, чтобы его новый друг (а как же – друг) не очень огорчился. А друг молча смотрел в яму, его жёсткое, словно из одних костей, плечо упиралось в Лёшкино плечо и ему не хотелось отодвигаться от этих незнакомых твёрдых костей. О злополучном ёлочном огурце он, конечно, уже не думал, но в нём оставалось чувство неясной обязанности перед склонившимся вместе с ним над ямой мальчиком из Ленинграда, города, который он никогда не видел ни целым, ни разбомблённым.
И вот он рядом - незнакомый из незнакомого мира мальчик. Очень хотелось, чтобы здесь, в станице этой зелёно-белой от цветущих акаций, было ему хорошо и спокойно. Может, потому и хотелось удивить его маленькими пугливыми трусенятами и полосатой трусихой – единственной такой на всю станицу. А Витька удивился совсем другому. Слышно было, как он хмыкнул – и сердце Лёшкино споткнулось, – затем сказал:
- Так это ж – кролики!..
- Ну, да, трусы!
Они повернулись друг к другу, и Лёшка видел, как в голубых кружках глаз, неподвижно смотрящих на него, мерцают коричневатые точки. Витька хохотнул, ещё раз – и залился смехом. Он опрокинулся на траву, которой заросла крыша ямы, продолжая смотреть на Лёшку и, глотая свой собственный смех, старался что-то сказать. Лёшке было чуточку обидно – с чего тут смеяться-то? Но смех подбирался и к нему.
- Значит, трусы?
- Ага, - заводясь смехом, отозвался Лёшка.
- А не кролики?
- Кролики? Так это ж в книжках – кролики.
- А я-то думал, какие такие трусы ты мне будешь показывать? Те, что мать выстирала, и они на верёвке сушатся?
Они лежали рядом на траве, смотрели то друг на друга, а то куда-то в небо и смеялись. Если бы их сейчас увидела Антонина Степановна, она сказала бы: «Им теперь палец покажи – обхохочутся». Сам Лёшка много позже скажет: «Вот этот смех и разрушил все перепонки, разделяющие нас, уничтожил все расстояния между нами, и стало так, будто мы давно живём вместе» А пока они смеялись и снова, выставив головы над люком, смотрели, как по-прежнему прижав уши к спинам и прищуривая глаза, кролики просовывали мордочки в ветки акации, ища там, наверно, что-то повкуснее.
- Никогда не слыхал, чтобы кроликов в ямах разводили.
- А где же?
- В клетках. И ещё в этих… Припомнить бы… Да, в вольерах.
- А это что – вольеры?
- Ну-у… Это такие большие, длинные клетки. Чуть ни километр.
- Не, в клетках им плохо.
- Почему?
- Как же они норы копать будут?
Прямо по картошке, путаясь сандалиями в молодой ботве, к ним шагал Сенька Бочкин – в каждой руке по половинке огурца, натёртого солью. Одну он ел, другую просто так нёс. Вот умела как-то его мать, тётка Матрёна, растить огурцы – у всех соседей они только завязываются, а Бочкины уже молоденькими хрумтят. Широко улыбаясь – рот шире штанов, как говорила тётка Матрёна, - Сенька протянул Витьке непочатую половинку огурца:
- Наше – вам! Поешь. – Стрельнув глазом в Лёшку, как бы между прочим, добавил: - Настоящий.
На какой-то миг Лёшка ощутил себя стоящим среди предательски смеющихся одноклассников, выставленным на позор с ёлочным ватным огурцом в руке. Возникла и тут же исчезла маленькая оторопь в груди. Он заметил куцее движение Витькиной руки навстречу огуречной половинке с прозрачными лужицами сока на срезе. Но приготовленная ладонь вдруг остановилась, сжалась в кулак и Витька, оттопыренным большим пальцем тыкая в Лешкину сторону, сказал:
- А – ему?
Сенька проглотил недожёванный огурец, лицо его перестало сиять, он помолчал, что-то соображая, потом сказал облегчённо, будто, стоя у классной доски, услышал, наконец, подсказку:
- Да у них свой огород… Свои должны быть.
С зеленоватой крепкой половинки капал солёный сок. У Лёшки полон рот слюны, а глотать стыдно. Бочка всё не отнимал руку с огурцом от Витькиного лица.
- Та мы уже поели, - лёг на траву Витька и, заголив проваленный живот, похлопал по нему, - во – набит борщом до отказа!
Сенька потоптался, как у той же классной доски, когда никто
не подсказывает, посмотрел на истекающую соком половнику огурца, вздохнул и с хрустом откусил от неё. Жуя и глядя куда-то в соседний двор, спросил:
- У Длинного? У Огурца жить будешь?
- У Сизовых. А – что?
- Моя мамка никого не взяла: у самих много. Четверо – Иван, старший, и поменьше за меня – Тайка да Зинка…
- Сенька! – донеслось из двора Бочкиных, и Сенька, перестав жевать, потускнел.
- Иван зовёт… - И крикнул: - Чего?
- Давай до дому!
- Чего-о?
- В лоб захотел?
- Свинюшник чистить заставит…- Глубоко вздохнул он и вдруг снова замаслился: - А пойдём до нас! Иван самопал делает – кабана убить можно.
Выставив из конуры лобастую голову, бочкинский Бобик подрёмывал на солнце, жмуря притуманенные негой глаза, и потому, видать, поздновато сообразил, что вместе со знакомыми пацанами вступил на охраняемый им двор чужой субъект. Кобель он был честный, службу собачью несложную знал и объедки с хозяйского стола жрал не задарма, а тут…
В неистовом стремлении исправить оплошность он, рявкнув, рванулся из конуры, демонстрируя и свирепость, и старание, да цепь оказалась короткой, не соответствующей службистскому порыву, и он, дёрнувшись на ошейнике, лохматым чёрным комом шерсти с торчащими в разные стороны ногами кувыркнулся в воздухе. Крякнув, приземлился, гавкнул два раза и замолк, с удивлением заметив, что гавкает на собственную конуру.
- Бобик – на место!
Иван Бочкин сидел на низкой веранде, свесив ноги на землю, и медной проволокой прикручивал медную трубку к деревянной ручке. Рядом с ним примостилась пятилетняя Зинка в большущем отцовском сером пиджаке в полоску – рукава крестом на коленях, – босые ноги сунула в глубокие галоши. Под носом – зелёная бульба. Смотрела на братнину работу строгими серыми глазами, как бы проверяла, всё ли он правильно делает.
- Ну чего? – спросил Сенька обиженным голосом.
Прижав пальцем проволоку к ручке будущего самопала, Иван из-под бровей глянул на брата.
- Чего, чего… Кто свинюшник чистить будет?
- Дак мамка тебе сказала.
Иван продолжал смотреть всё так же из-под бровей, а Сенька всё так же в обиженной позе продолжал стоять.
- Мамка с Тайкой базарювать ушла. Значит, дома кто счас хозяин? Понял?
- Дак мамка…
- В лоб захотел? Я оружию делаю, понял?
Сенька задвинулся за Лёшкину спину и оттуда:
- Мамка…
Даже под рубашкой было заметно, какие крупные, каменные у Ивана мускулы. Самый сильный из пацанов на всей улице Широкой. По правде говоря, есть ещё Грицько Кащенко, по прозвищу Аларан, и его дружки утверждают, что самый сильный он, Гришка. Этот спор так ни в чью пользу и не был решён. Но, если честно…
Они стояли друг против друга в кругу ребят посреди улицы. У Аларана спина дугой, голова в плечах – вот-вот рванётся вперёд. А Иван Бочкин стоял прямо, рыжеватая голова чуть откинута назад, из разорванной рубахи торчит плечо, а на плече мускулы под кожей подёргиваются. У обоих под носом красно. Тут, растолкав ребят, и вбежала в круг тётка Матрёна. Как кобчик, налетела на Аларана, да не долетела до него: Иван сгрёб её, словно малую девчонку, притянул к себе. Аларан матюкнулся, из его разжатого кулака выпал круглый камень. Это он тайком на шоссейке подобрал – кому не ясно?
- Ну, что ты, мама, не кричи: мы же полюбовно.
- С каменюкой у кулаке – полюбовно?
Ребячья улица так и не решила, кто же сильнее. У бочкинцев, правда, сомнений не было: если Аларан с камнем… Но дружки Аларана, шмыгая носами, сказали, что сила не в камне.
Так вот, Иван из-под бровей смотрел Лёшке за плечо, там, за плечом, сопел Сенька.
- Чего стоишь, как на празднике?
- В лоб захотел? – из-под пиджака пискнула Зинка, и зелёная бульба под её носом лопнула.
Сенька поплёлся в свинарник.
- Струсил, - услышал Лёшка рядом с собой.
Иван окинул взглядом Витьку с головы до ног и обратно, как будто не со всеми вместе тот пришёл, а неизвестно откуда только что появился.
- А это что за маэстра?
- Это из Ленинграда, - с чего-то заторопился Лёшка, - Витя Лиханович.
Не вставая с места, Иван протянул руку:
- Вакуированный, значит. Ну, тогда давай знакомиться, ленинградец.
- Зачем?
- Как – зачем? Во – маэстра! Городской, культурный, а порядка обхождения не знаешь.
- Знаю. Потому и говорю: зачем? Тебя и так видать, кто ты.
Лёшкино сердце замерло: какой-то непонятный ему, но опасный вызов почуял он в тоне тщедушного пацана с едва отросшими светленькими волосами, почти не прикрывающими голубоватую кожу на голове. Он только сейчас и заметил, какой маленький да тощенький этот ребятёнок – кнутом перешибить можно. Иван посерьёзнел и улыбка, легко гулявшая на его губах, вдруг исчезла.
- Ну, кто? Кто я?
Недоделанный самопал отложен в сторону, послюнявленной рукой приглажен рыжеватый чубчик на лбу. Косой чубчик, как у сявок, пацанов приблатнённых. Иван лениво поднялся, ногу выставил вперёд, руки в карманы засунул. Витька перед ним что тот картофельный стебелёк из погреба.
- Ну?
- Шкурник.
Сказал, как плюнул. Зинка выскочила из галош и, мелькая из-под серого пиджака такими же серыми пятками, юркнула в хату. У Лёшки голова сама ушла в плечи, глаза зажмурились: сейчас Иван ка-ак даст…
- Ты, цыплак полудохлый, я ж тебя одним шелобаном убью.
Лёшка вдруг почуял, что Иван не тронет ленинградца, мог же он, Иван, понять, что ленинградцы – народ особый, героический, несгибаемый, как говорило радио, и ему стало как-то свободнее. Он видел немигающие глаза Витьки, белые острые суставчики его кулачков, видел и то, как Ивановы кулаки тяжело шевелятся в карманах серых линялых, вроде бы тоже отцовых штанов. Молчали. Молчание напоминало шаткую высокую пирамиду из кубиков: положи сверху ещё один – и вся пирамида рухнет.
- Ишь ты,- сказал, наконец, Иван, - псих ненормальный. Правда, что в городах одни психи живут. - Он сел на место и взял самопал с болтающейся проволокой на нём. – Ладно, на первый раз прощаю: порядков наших не знаешь. Только вот что: ты психуй, да в меру. Хорошо на доброго нарвался, а то вытирал бы сейчас красные сопли, понял? Садись. Слухай и ума набирайся.
Витька стоял перед сидящим Иваном, Лёшка – с ним рядом. В тёмном проёме приоткрытой двери показалось замурзанное личико Зинки – серые вытаращенные глаза хлопали ресницами. Успокоенная мирной обстановкой она перешагнула порог, взмахнула одним рукавом пиджака, взмахнула другим, уложив их крестом на животе, и села рядом с братом, сунув ноги в оставленные здесь галоши.
- Садись, говорю, - повторил приглашение Иван. Витька сел с другого бока Зинки, словно отгородясь ею от Ивана, Лёшка – за ним: опасение какое-то ещё оставалось в нём.
- Псих, - мотнул головой Иван, будто сказал: ну и маэстра! - потому и не соображаешь. И Сенька такой же дурак. Второй год в шестом классе никак алгебру не осилит. А что её осиливать? Цифры на буквы позаменял – и вся наука… Погодь, - остановил он раскрывшего было рот Витьку. - Слухай, что умные люди говорят. Ему, Сеньке то есть, полезно трудиться физически. Чтобы сала поубавилось. Это ж доказано профессорами, что от сала никакой пользы человеку нету, а только один вред – лишняя работа сердцу, то есть. – Он увлёкся темой, даже перестал мотать проволоку на самопал. - Значит, нужно что? Не знаешь? Чему вы там, у городах, учитесь? Тут и знать нечего: нужно это сало это самое… Ну… к хренам его, значит, понял? Тут и вопрос: а – как?
В Америке нашли одного маэстру, который от сала уже дышать не мог. Подписку дал, что в случае чего он просит никого не винить. Так всегда у профессоров делается, когда они не знают, что получится… Ну, погодь, говорю, меня слухай. Так вот, они всё сало с него, как с зарезанного кабана, срезали. И что ты думаешь? - Иван, наклоняясь, через Зинку, посмотрел в глаза Витьке, будто что поискал в их глубине, потом, так ничего в них и не найдя, отодвинув сестрёнку, заглянул в глаза Лёшкины. Зинка шмурыгнула носом. - Зинка, выбей нос, сколько раз говорить? Гость у нас, видишь, городской, культурный, а ты… Так вот, через год у него столько сала наросло, что он от него ж – и к богу в рай. Понял? А ты говоришь…
Ни Лёшка, ни Витька ничего не говорили. Неизвестно, как Витька, а Лёшка в этом был уверен. Иван же спокойно так, выпустив из своего внимания и его, и Витьку, взял клещи и стал накручивать проволоку на самопал. В сарайчике, похожем на большой скворечник, взвизгнула свинья, из открытой дверцы толчками стал вываливаться тёмный, мутно-зелёный навоз и по двору понесло его пронзительной вонью – Сенька трудился. Лёшка подумал, что мать сейчас позовёт Витьку купаться. Ну, покупается, а потом что делать? Трусов уже показал…
- Так вот, маэстра, - продолжая возиться с проволокой, вспомнил Иван о сидящих рядом пацанах. - Наши русские профессора скумекали, что и почему. Вот, слышь, Машка верещит. Она жирная, потому что свинья – жрёт да спит. А конь? Ты конское мясо когда-нибудь видел в своём городе? Рази у вас там что-нибудь увидишь? Его татары едят. Так вот, сала на конском мясе вообще нету. Понял? Учёные профессора стали думать: почему свинья жирная, а конь нет? А? Да потому, что, как я сказал, свинья жрёт и спит, жрёт и спит, а конь – так он всю жизнь бегает! Понял?
- Пусть тогда и Сенька бегает, а не в навозе ковыряется.
Некоторое время Иван в упор рассматривал Витьку, и Лёшке было ясно, что он, как недавно кулаками в карманах, ворочал теперь мозгой в голове, соображая, как выкрутиться. И сообразил. Иван же головастый и в противовес Сеньке ни в одном классе по два года не сидел, а в восьмой класс не пошёл не по своей воле – отец к себе на комбикормовый завод забрал учеником машиниста на дизель. Хватит рабочему классу и неполного среднего образования. Спецовку он быстро замазутил и, когда они вдвоём с отцом шли с работы, то издали отличались друг от друга только тем, что Иван в поясе потоньше.
- Так вот просто и бегать по улице?
- Ну да! - победно отвечал Витька, не замечая того, что уже сидел в ловушке. Лёшке с досады хотелось стукнуть кулаком по чему-нибудь, хоть по коленке.
- Башковитый маэстра, хоть и городской. А настоящей жизни не нюхал. Дух её, между прочим, вон из свинюшника тянет. Носик городской зажать хочется? Так послухай, как рассуждають умные люди. Бегать за так по улице – это попусту силу переводить.
Тут мать позвала ребят. Пошли они со двора побеждённые, и вид у них был настолько унылый, что даже Бобик их пожалел – положив голову на лапы, печально глядел на незнакомого пацана и никак его не обругал. После купания, надев чистую Лешкину рубаху – она ему чуть ни до колен, хорошо, что в штаны можно заправить, - Витька сел с ним рядом на завалинку и, щурясь на закатное солнце, спросил:
- Зачем Ивану самопал?
- А жиденят стрелять, наверно.
- Кого? Евреев?
- Тю, ты чо? Воробьёв, - пояснил Лёшка, начиная понимать, что многие станичные слова ленинградцу просто не знакомы.
- Кролики – трусы, трусливые, значит. А воробьи почему жиденята?
- Подсолнухи клюют… И вообще нахальные. А можно ещё и жориков стрелять.
- А это ещё кто?
- Так эти ж… крякулы. Ну... Лягушки.
- Так они ж вообще ничего не клюют и живут в воде.
- Зато их полная речка, аж вода воняет. И орут по ночам, аж за вокзалом слышно.
Помолчали. Кошка Сара ткнулась мордой в Лешкину ногу, но погладить себя не позволила – увернулась и пошла прочь, повиливая задранным хвостом. Это её плавное движение, уход из-под руки, вызвало в Лешкиной голове полёт бабочки: машет она своими огромными для неё крылышками, не спеша, как бы от нечего делать, висит в воздухе чуть ни на одном месте, танцует медленный танец, а рукой её не схватишь. Сколько он ни пытался. И никакого нового движения, кажется, не делает, как танцевала, так и танцует на том же месте, а рука, быстрая и хваткая, хватает пустоту. После купания ветерок оказался прохладным, но лучи хоть и иссякающего солнца ещё обдавали мягким теплом, и оттого хотелось расслабить руки-ноги, бросить их по сторонам просто так, как не нужные, и улыбаться, не зная чему.
Пустота в голове, рождённая этим блаженством и напоминающая бескрайнее ночное небо (ночью оно кажется больше и глубже, чем днём), едва искрилась маленькими вспышками каких-то мыслей, которые тут же исчезали, так и не пойманные. Легко в ней лететь, в пустоте этой, подобно белой бабочке, и ощущать вздымающую в высь собственную невесомость. И Лёшка далеко, видать, улетел, потому что не враз сообразил, кто и о чём его спрашивает.
- Чо? - как спросонья, встрепенулся он. - Из самопала? Не знаю. Но это только уркаганы в человека стреляют…
Впрочем, разговор этот был пустой, так как из самопала и по воробьям стрелять не пришлось. Тётка Матрёна спичек не дала: это тебе не до войны, когда их в каждом магазине ящиками, а теперь казаки огонь кресалами добывают – кремень да терпужок, да вата, в подсолнечной золе проваренная – вот и все тебе спички. Витька хмурился: спички у Бочкиных были. Или Сенька, как всегда, попусту хвастался? Лёшка думал, что ленинградцу просто хотелось шмальнуть по воробьям из любопытства: самопалов-то в городе, ясно, нету. И не подозревал, что у того на уме нечто посерьёзнее. Прошло несколько дней, и он обнаружил, что ленинградец как-то больше возле Ивана крутится, будто Сенька и Лёшка для него малолетки.
И газеты даёт ему читать, которые Лешкина мать с работы приносит, - с боевыми эпизодами. Вообще-то и Сенька с Лёшкой растопыривали уши, когда Иван, а то и Витька, читали о подвигах красноармейцев, особенно про разведчиков. Они на фронте такое творили! Один даже кулаком убил немца! Во – силища!
- А ты кулаком можешь? - спросил Лёшка с надеждой, что, если Иван может, то и Лёшка к этому оказался бы как-то причастен. У него даже что-то замерло внутри, как с кручи в Кубань сигануть приготовился. Иван покрутил головой:
- Ну, маэстра! Это ж сколько тренироваться надо… Ты читай
внимательно: он боксёр, в тяжёлом весе. Чемпион СССР! Понял?
А ещё через несколько дней на бочкинском дворе кричала тётка Матрёна:
- Я вам покажу, як отруби переводыть! Ишь ты! Як добывать, дак некому, а як переводыть – воны уси туточки!.. Да, все бабы на один манер сделаны – нет у них государственной дальновидности. Иван с Витькой оборонное дело затеяли – набили мешок отрубями, что тётка Матрёна скотине припасла, подвесили его за верёвку к балке в сарае и дубасили по нему кулаками – силу удара тренировали. Витька это придумал, чтобы, значит, при случае германцам черепа раскалывать, как кувалдой.
Жаль ей отрубей, когда люди на оборону всё отдали. Танки строят. У кого, конечно, хватает. Тётке Матрене, ясно, танк не по карману: в четыре рта каждый день чего-то пихать надо. Так она и отруби зажала. Баба – что с неё спрашивать? Там же, в сарае, она стала высыпать отруби из мешка обратно в короб, а ребята поплелись на речку. Речка, как речка. С берега песок чёрный, чуть подальше, в воде, на дне то есть, тоже песок, а потом нога в чёрном же податливом илу вязнет, в муляке, которая тут же поднимается в воде клубкастыми мутными облаками, А к тому берегу – ряска на ровной блестящей воде ни жёлтая, ни зелёная, а жирная, как старое масло на хлебе.
А там камыш и эти самые жорики горластые один на одном – места уже не хватает. Лёшка вспомнил, как первый раз привёл сюда Витьку. Тот посмотрел на речку и пожал одним плечом: «Тут не выкупаешься, а вымажешься». Со временем обвык. Мокрый, он лежал на животе, подгребая под себя пыльный горячий песок, серыми ковригами прилипающий к бокам.
- Иван! А если песок насыпать? - оживился он, раскрывая кулак с влажным комочком песка в нём.
- У мешок, что ли? – Иван лежал, закинув руки под голову, прижмуренными глазами искал что-то далеко в небе. - Не-а…
- А кто его поднимет, с песком-то? - вмешался Сенька.
- Тебя кто спрашивает? Я про другое. Песок жёсткий – костяшки на пальцах об мешок обдерёшь. И весь толк, маэстра.
- Чего ж придумать? Трава лёгкая…
- Нечего и придумывать: немец-то прёт.
- Он и на Москву пёр, а «Разгром немцев под Москвой» видел?
- Видел, - вздохнул Иван. - То кино.
- Документальные съёмки!
- Хы! Сымали то, шо нужно, понял? Ты, маэстра, с башкой, признаю, да – городской. Вы там жизнь по книжкам да по кино учите. Хвилосохвия! - Он цвиркнул в сторону ниточкой слюны. - А немец не сегодня – завтра будет тут.
- Так спешить нужно!
Иван повернулся на бок к Витьке лицом, и Лёшка заметил, что лицо у него стало какое-то другое, вроде уж и не пацан смотрел на Витьку, а настоящий взрослый дядька. И вдруг подумал: а почему не взрослый? Три года уже на комбикормовом, а сейчас вообще на отцовом месте. Стало тихо – слышно было, как лягушки в ряске лениво перебранивались: «Рва-ку…Рва-ку…»
- Брось психовать, маэстра. Ничего уже не успеешь. Даже вакуироваться. Да и бежать куда? Кавказ, а там уже турки.
- Зажмут, как вошу между ногтями, - вставил Сенька.
- Цыц, если свого ума нема, - сказал Иван, будто комара прихлопнул.
- Нас не зажмешь! - приподнимаясь, крикнул Витька за спину Ивана. - Нас почти двести миллионов! Если каждый убьёт по немцу…
Он остановился. Вздрагивали его короткие выцветшие ресницы да топорщились такие же выцветшие волосики бровей, а на носу лущились светлые шелушинки, обнажая молодую розовую кожу. В груди Лёшки щемящим комком возникла настороженность ожидания: сейчас Витька скажет такое, чего ещё никто не знает. И он сказал:
- А что, Иван? Вот если я убью одного немца, а немец убьёт меня, а потом ты, а потом… - он мельком взглянул на Лёшку. - Ну, ладно. И так один другого, один другого. Сколько мы их, столько и они нас. Так нас же больше! В конце концов мы останемся, а их не будет!
Сказал и смотрел на Ивана, как рыболов на прыгающий в воде поплавок, дрожа от нетерпения. Иван не очень торопился с ответом: на умный вопрос нужен умный ответ, а такой рождается в мозгу не вдруг. Он даже сел, медленно нацелил на Витьку указательный палец. Казалось, что самопал у него в руке.
- Это ж тебя самого убьют…
А тот в ответ, как из пулемёта:
- Жизнь отдельного человека не имеет значения. Да я на амбразуру, как Матросов… Я как Гастелло…
- Ну, маэстра, опять психуешь. Ладно. Если по-твоему, то получается так. Построят нас один против другого – тут сесеэр, тут – Германия, и по самопалу в руки?
- Почему по самопалу? В бою!
Иван с интересом посмотрел на решительного такого пацана, но с ухмылочкой, будто усомнился, как баба на базаре: а не кислое ли молоко продаёт хозяйка? Так с ухмылочкой и опрокинулся снова на спину и, закинув руки за голову, на сильном выдохе проговорил:
- Это ты, Башка, теоретически думаешь. Глупая твоя теория. Есть поумней. Что главнее – винтовка или голова?
Лёшка уши насторожил.
- Без головы винтовка стрелять не будет. Значит, голова, - ответил Витька таким растерянным тоном, что стало понятным: не осмотрелся он ещё в Ивановых мыслях.
- Вот то-то – голова. А кто в армии голова?
- Командир.
- Молодец – соображаешь. Башка. У нас командиры, у них – охвицеры. Теперь скажи: можно жить без головы? Нет. Так вот запомни умную теорию: если выбить всех охвицеров…
В этот миг Лёшке показалось, что по всей станице цыганским кнутом ударил Тайкин вопль. Она бежала к ребятам и кричала: «Ива-ан!!» Можно было подумать, то ли корова у них подохла, то ли с матерью что. Тайка добежала, стала над Иваном, держа у горла худенькую ладошку, и часто дышала – ну как их Бобик в жару на солнце.
- Ты чего? - стал подниматься Иван.
- Там тебе… Повестка… С вещами…
На следующий день, друг возле друга, похоже как в строю, призывники стояли перед крыльцом военкомата – у кого чемодан, у кого сидор при ноге. Позади толпились провожающие. Замученную плачем тётку Матрёну держала под руку Антонина Степановна. На крыльцо вышел военком – дядька в гимнастёрке защитного цвета, туго подпоясанной широким ремнём с блестящей звездой на пряжке, пузыри на галифе торчали в стороны, как накрахмаленные. Часто откашливаясь, он сказал речь. Слушали его тихо. Лёшка даже попробовал закрыть глаза – и тогда получалось, что на улице нет никого, а слова про фашизм, про советскую Родину и про Сталина сами по себе звучат, как из репродуктора. Он открыл глаза – улица снова полна народу. Рядом Витька, слушает, подняв облупленный нос. Пальцы его, белея суставчиками, обвили рукоятку самопала, заткнутого в штаны на животе. Иван сказал, что самопал – тоже оружие. Утром он вышел из хаты с уже готовым сидором, но, сказав «Вот те хрен», оставил его на веранде, а сам вернулся в хату, а потом появился с самопалом в руке.
- Это тоже оружие, а вы тут, огольцы-маэстры, ещё перестреляете друг друга.
При этих словах Витька напружинился. Лёшка это точно видел и, глядя на самопал, спросил:
- А что, из него и человека можно убить?
- Из самопала-то? Во… псих! Чтобы человека убить нужна сила выстрела. Потому в патроны и засыпают порох, а не серу со спичек, Понял? - Иван повертел самопал в руках, оглядев его то с одного, то с другого бока, словно гадал: чем чёрт ни шутит, а вдруг? - Вообще-то, если побольше серы настрогать, да дробину, чтоб как пуля…
Лёшка, Витька и Сенька – все трое разом повытягивали шеи.
- Не-а, - остановился Иван, что-то прикидывая в уме. Прикинул: - Ствол разворотит: трубка тонкая.
Не-е… Ничего нет в жизни интересного. Бывает, как сейчас, всё сжимается внутри от того, что вот-вот случится что-то такое, чего душа ждала, сама не зная, чего ждёт, а вместо чего-то необычного – один пшик.. Всё – обыкновенно. Да и самопал сейчас достанется Сеньке, кому ещё? И тут Лёшка почувствовал себя, как в том случае, когда мать не давала ему двадцать копеек на мороженое, а Сенька Бочка тут же рядом равнодушно слизывал белую холодную сладость, зажатую между вафельными кружками. И Лёшка поспешил:
- Ты нам его на троих дай.
Иван, как бы между прочим, покосился на него.
- Тоже маэстра… Оружие бывает только личное, а не на троих.. Понял? А тебе, Сенька, оружие вообще не подходит, тебе больше ложка к лицу. Я его Витьке подарю. Он хоть и псих, но – Башка.Та и спичек всё равно нету. Мать вон кресалом себе пальцы оббивает.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]