15 октября 2008 14:34
Автор: Юрий Семёнов (г. Сызрань)
Башка (повесть) ч. 6 На конкурс "Служу народу и Отечеству" имени Героя Советского Союза В. В Карпова
На восходе огород блестит, как новогодняя ёлка, - всё в росе. Обрызгиваясь её мокрым колюче-холодным бисером, мальчишки наломали веток акации. Не так давно здесь, за забором, на соседнем участке, стояли высоченные деревья, обросшие чёрной растресканной корой. Когда строились, сосед их спилил, а строиться почему-то не начал. Остались широкие, упрямые на вид пни. Теперь каждое лето они обрастали толстыми хрумкими побегами выше Лёшкиной головы, пахучими, аж слюнки текли. Да есть побеги мать запрещала. Их вот и наломали мальчишки, и побросали кроликам в яму.
Каждый раз, ломая эти ветки, Лёшка опасливо поглядывал на противоположную межу участка соседа, так и не построившего ха- ту. По той меже во всю её длину росли вишни, высокие и раскидистые, с порослью внизу. Пока они бесхозяйские – рви с них ягоды, сколько хошь, да рвать их, ничьи, не очень тянуло: своих хватает. Впрочем… Впрочем, своих жердёл тоже хватает, однако, подозрения Деда Очипка основания имели. Незадолго до войны у станичников отрезали по половине усадеб для новостроящихся. Работавшая в исполкоме Антонина Степановна успокаивала тётку Матрёну, плачущую по своей, отрезанной «партейными коммунистами» родной земле, растолковывая, что станице придаётся статус города, а по городским нормам такие большие усадьбы, какие имеют станичники, иметь не положено.
Не режут усадьбы только у колхозников, так как они считаются сельскими жителями. Тётка Матрёна ни одного урока ни в какой школе не училась, даже расписаться не может. Разве ей что-нибудь растолкуешь? Темнота лапотная. Почему лапотная? На Кубани эту кацапскую обувку не носят. Ну, и не важно. Из бабушкиных рассказов – она коренная кацапка, «разанская баба», как иногда за глаза называл её отец – Лёшка понял, что темнее лапотной темноты не бывает. Вот и тётка Матрёна такая же – ни в какой город ей не надо, и земля у неё – кормилица, и всегда она была казачья, а теперь – партейная. И слёзы казачьи им, партейцам, ещё отольются, и бог их покарает… Раньше вишни принадлежали соседям с красивой фамилией Танкевичи, в которой так и слышалось: «Броня крепка и танки наши быстры».
Очень жаль, что в их семье не было ни одного пацана, лишь две чернявые неразговорчивые девчонки, одна в пятом, одна в седьмом классе. Красивее их не было девчат ни в школе, ни в станице, а, может, и на всей Кубани. Помнится Лёшке, как обмерла его душа, когда однажды на перемене, выбегая по коридору на школьный двор, он нечаянно столкнулся с младшей, Зосей, и она окатила его (с ног до головы окатила) взглядом необыкновенно больших серых, с каким-то зеленоватым мерцанием глаз. На школьный двор он уже не бежал вприпрыжку, а кое-как переставлял непослушные ноги, может, от стыда, что не подобает казачку оторопеть перед девчонкой, может, от чего другого. С тех пор, бывая у себя на огороде, и если никто не маячил поблизости, он бросал короткие взгляды на танкевичский двор.
Но сейчас, конечно, не эти мелочи привлекали его внимание к вишеннику. Там, среди молодой поросли, закопан красноармеец. Расстрелянный красноармеец. Может, он уже и не красноармеец – если расстрелянный?
Как это было?
Наши отступали. По Широкой лениво тащились запылённые и помятые какие-то красноармейцы. И поодиночке, и в колоннах. Поротно или повзводно, прикидывал Витька вслух и приходил к выводу, что это толпа, а никакой не строй. И возмущался, морща облупленный нос: все вооружённые, почему же отступают?! Его возмущению способствовала и Антонина Степановна: глядя, как по шоссе, гремя и лязгая, гусеничные трактора упорно тащили громадные зелёные пушки, она вздыхала: «Как в кино на Красной площади… Силища-то какая!» Эти её слова услышал красноармеец, неожиданно возникший перед ними. С винтовкой за спиной и котелком на боку.
- Силища, - подтвердил он, поправляя винтовочный ремень на плече. – А у Гитлера ещё больше. – И предупредительно поднял палец: - Но это – пока. Водички попить не найдётся?
Тётка Матрёна метнулась в хату и вынесла красноармейцу молока в коричневом глиняном кувшине. Мимо, шелестя по упругому шпорышу, неторопливо проехала, блестя зелёной кабиной, словно умытая, полуторка. В кузове сидели красноармейцы – штыки, как громоотводы, торчали над их головами в касках. На ступеньке кабины стоял командир в надраенных сапогах и в удивительно чистой гимнастёрке – не выгоревшей и не запылённой. Фуражка с очень синим верхом держалась на затылке. У ворот Танкевичей грузовик остановился. Красноармеец оторвал кувшин от губ, может, и не допив молоко: уж очень пристально, с жёстким прищуром смотрел он на остановившуюся невдалеке автомашину.
- Ясно, - сказал он, - о-соб-няк…
Сказал так, что Лёшке затревожилось. С чего бы предчувствовать недоброе? Не с чего вроде бы. А вот неспокойно стало.
- Це шо за машина? И лейтенант у всём у новом…
- А это, мать, армейское НКВД. Судят быстро и приговоры исполняют тут же.
Теперь тревога прояснилась, и у Лёшки защемило в груди, и куда-то в сторону заскользила полуторка: НКВД – к Танкевичам? Он знал от матери, что означают такие визиты. У них же, у Танкевичей, перед войной отца забрали, девчата с матерью живут.
- Хосподи, что делается… Зачем они опять к Танкевичам?
- Вы не беспокойтесь, - сказал красноармеец, возвращая кувшин тётке Матрёне: - особняк гражданскими не занимается, а туда подъ- ехали – хата поприличнее. Пошёл я, значит.
- Пошёл… Вы всё уходите и уходите, а как же мы? Нас под немца оставляете?
Сколько обиды плескалось в голосе матери! Лёшке, конечно, не веселее было, чем ей, от того, что покидала их Красная Армия. Но иногда поджимало любопытство: какие они, немцы, на самом деле, а не в газетах? Это как бы пришёл в кинотеатр новое кино посмотреть и ждёшь – побыстрее бы журнал кончился. Очень скоро ему станет понятно, какое глупое это любопытство, а тогда, спрятанное в глубокой тайности, вертелось он малюсеньким червячком и наполняло уши стыдным жаром от того, что есть он, этот червячок, от которого и надо бы избавиться, потому что понимал, нехорошее это любопытство, даже предательству сродни, а – как?
Не тюбетейка на голове, а внутри сидит. Ещё хорошо, что такое на него накатывало не всегда, а время от времени. Сейчас же обидно стало за красноармейца: каково ему было получать от бабы такие вопросы? Со стыда хоть падай. По морде схлопотать – и то не так обидно. Если от мужика, разумеется. Часто моргая редкими ресницами, тот смотрел на Антонину Степановну, пальцы, побелев, сжимали винтовочный ремень. Светлыми распахнутыми глазами Витька смотрел на него – тоже ждал ответа. Но, почувствовал Лёшка, ждал он не так, как все, - он, считай, весь в эту минуту состоял из одной надежды.
- Какая красивая вы женщина, - произнёс красноармеец неожиданные слова. – Думаете, что у нас сердце кровью не обливается оставлять врагу такие сокровища? – кивнул он на ребят и вновь посмотрел на Антонину Степановну, наклонив голову вперёд, и Лёшке подумалось, что он за взлохмаченными бровями маскирует свой взгляд, в котором влажной искрой мерцало что-то нежное, ласковое… Почему-то Лёшке не понравился этот взгляд. Но мелькнуло это чувство и погасло, потому что красноармеец, притушив в глазах нежность, говорил: - И вопрос ваш не вопрос, а обвинение. Обвинять рядового красноармейца легко: он перед вами, как в зал суда. Это, простите, неловкое сравнение, то же самое, что спрашивать официантку, почему гуляш сырой. Не он решает – наступать или отступать. Генералы решают и те, кто повыше них. А с тех кто спросит?
Обе женщины пристыжено молчали. На шоссе урчала и скрежетала военная техника, мутная жаркая пыль стелилась над зелёным полем улицы. Новенькая полуторка, пустая и сиротливая, так и стояла возле двора Танкевичей. И неотступно думалось, что же происходит в их хате? Что там делает военное НКВД? Заегозило спросить позже об этом у Зоси – увидеть её, услышать её голос… Но даже от мысли этой неуютно стало, как тогда в школе на перемене. Красноармеец плечом подкинул вещмешок на спине, улыбнулся просительно:
- Что я могу вам сказать? Помните одно: победить нас невозможно. И пригнутыми нас долго не продержишь. Потерпите. Пожалуйста. И – простите.
И ушёл. И навсегда остались в Лешкиной памяти его обвисший вещмешок, винтовка без штыка, сморщенный хвост гимнастёрки, шевелящийся в такт с шагами, да ещё котелок, болтающийся на боку.
Войска продолжали идти, заполняя улицу шумом, дымом и пылью, а у станичников продолжалась своя жизнь. После обеда ребята пошли наломать акации для кроликов. Витька толкнул Лёшку в бок и дёрнул подбородком в сторону вишенника. Там красноармейцы копали яму. Заканчивали, видать, потому что бугор земли возле ямы был уже такой, как возле щели для бомбоубежища, когда отец её выкопал. Витька снова толкнул. Оказывается, смотреть надо было немного не туда. К выкопанной яме направлялось несколько красноармейцев в касках и с винтовками на плече – штыки блестели и покачивались – и тот самый кокомандир в чистой гимнастёрке, с чёрной папкой в руке. Красноармейцы и командир при них – чему тут удивляться? Оно всегда так. Настораживало другое: впереди них, путаясь ногами в траве, руки за спину, шёл красноармеец в гимнастёрке без ремня, голова без пилотки свесилась на грудь, будто неживая, видны лишь чёрные раскосмаченные волосы. Акацию ломать не стали – стали смотреть, что будет дальше. Это Лёшка не успел сообразить, что дальше, а Башка уже знал:
- Расстрел, – услышал он его шёпот над ухом.
- Чо? – переспросил он, уже начиная постигать происходящее, и чем яснее оно становилось, тем сильнее хотелось бежать отсюда. Видел он драки, не пацанячьи петушиные хлопушки, а кровавые мужские потасовки, с визгом баб, бросающихся разнимать: «Убивають!» Убегал он от этих побоищ, и долго в ушах его оставался крик, хряск, мат… Сейчас всё пространство над пустой соседской усадьбой заполнено не воздухом, а тишиной, чистой и недвижной, и шорох шагов пачкал, марал её. Человека вели убивать. Специально – убивать. Это как Бочкины отец с Иваном (и Сенька при них!) тащили бы из свинюшника кабана, чтобы резать его. Тот орал и упирался, а этот, красноармеец, сам идёт вон к той яме, чтобы его там убили. Вздрогнулось, когда под вишнями взвился злой и острый какой-то голос:
- Подними голову, гад!
Красноармеец (или он теперь не красноармеец?) стоял спиной к свежей яме. Он вскинул лицок небу – круглое, красногубое и небритое, и оттого будто сажей измазанное, оно никак не походило на вражеское. Вражеских лиц он в кино и на плакатах насмотрелся и кое-какое представление о них имел. Командир что-то вычитывал из раскрытой чёрной папки, а этот, приговорённый к смерти – уже ясно было, что к смерти, - стоял, чуть расставив ноги, и смотрел в небо, словно его не касалось, что там про него читает командир, словно он распояской вышел утром за маленьким, да по пути залюбовался облаками, плывущими в умытой голубизне, и вот стоит теперь, как зачарованный.
Годы спустя, вспомнив однажды этот день и этот час, Лёшка, Алексей Михайлович Сизов, вдруг сам себе уяснит: а ведь и в самом деле, что тогда могло касаться обыкновенного русского парня, стоящего под незнакомыми вишнями над своей могилой? А – ничего. Уже ничего на любом пятнышке земли, готовой принять его. Вот разве только облака манили, отнимая у тела земную тяжесть… А по сути его уже нигде во вселенной не было.
Захлопнув папку, командир встал рядом с шеренгой красноармейцев.
- По трусу! По дезертиру!
Пока он выкрикивал эти слова, красноармейцы вскинули винтовки, блеснув штыками (чи они их специально начищают, мелькнуло в глупой пацанячьей голове). Приговорённый к смерти всё смотрел в небо, может, и в самом деле не слышал ничего.
- По изменнику Родины!.. Огонь!
Ждал Лёшка выстрелов, аж сердце ныло от ожидания, а они стукнули внезапно – как лопатой по ушам, до боли, и он так и сел бы в акацию, если бы ни ухватился за Витькин рукав. Бывший красноармеец, всё глядя в небо, плашмя свалился в яму, не живой уже. Двое с лопатами направились к чёрному бугру земли – закапывать убитого.
Откуда-то появилась Антонина Степановна.
- Где стреляют? Кто стреляет? Вы чего тут?
- А это, мам… Акацию трусам… - туго соображал Лёшка, что сказать матери, засыпанный её вопросами, произнесёнными, можно сказать, залпом. Будто надо было обязательно ей соврать.
- Вон там предателя расстреляли.
Лишь потом, может, лишь на следующий день Лёшка удивился тому, как спокойно ответил Витька Антонине Степановне, по-деловому.
- Хосподи…
Каждый раз, как ломали акацию для кроликов, ему и вспоминалось это.
За калиткой Антонина Степановна разговаривала с соседкой тётей Фросей – та вывела козу пасти. Коза, дёргая поводок, тянула соседку в сторону. То ли дурная, то ли хитрая: травы и под копытами – гуще не бывает, а ей какую-то другую подавай. И тут ни с того, ни с сего вспомнилось, как отец Сеньки Бочки ремешком расписывал ему блестящую задницу, приговаривая: «Своих жердёл – на земле валяются, а соседские вкуснейш за наших, да?»
- … хату я заперла. Доглядывай когда, - просила тётю Фросю
мать, отдавая ей ключ.
- И трусам акации подбросите, а?
- Уж я твоих трусов не обижу. За хатой догляжу, чего уж тут. А
вы, Тоня, идить на Зеленчуки, або на Кочеты. Там, мабудь, ще никого нэ було. Далеко, зато вернийше. На близких ще по весни вакуировани жиды всэ пособиралы… Ой, да ходыть на Кочеты! – вдруг спохватилась она. – Бо на Зеленчуки - це ж по шоссейке, по якой мы от нимцив биглы. Дэ могилы та ямы от бомб. Як тоби, Тоню, а мэни там дуже страшно будэ.
Мне тоже страшно там. До Кочетов немного дальше, зато спокойнее. Хотела я кого-нибудь пригласить и раздумала: У Моти
на кого малых оставить, на Сеньку? Ты уже ходила. У Деркачихи
сам в растащиловку натаскал всего. Он хоть и с одной ногой, а всё – мужик. И тачка есть. Одни пойдём. Взяла вот казачатам своим по наволочке – всё чего-то да принесут.
- Принэсуть. Лёшка вон який вытягнувсь. Скоро за казака сойдэ.
Пока в степи далеко за бесчисленными пеньками вырубленной по приказу немецкого коменданта кукурузы, щетинившимися до самого горизонта, солнце выкарабкивалось из пластов просвеченного розовым светом тумана, от него и накатывало водянистой прохладой. А уж как только оно вынырнуло из него на чистое небо, так сразу, без передышки, принялось жарить. Лёшка оглянулся, а Гуляевка – вот она, вся как на картине. Возле крайнего двора белая собака белых кур гоняет… Так это ж та самая белая собака! Живая, значит!
Вот тогда, таким же изнурительно жарким днём, она сидела у алитки и удивлённо смотрела: куда это вы? И сколько же вас, что и не разберёшь, на кого гавкать? Однако, изредка взгавкивала, брезгливо отворачиваясь от текущего мимо людского множества. Лёшка и тогда, на этом самом бугре, куда весело взбежали несколько беленьких мазанок, остановился и оглянулся. Заречкой называлось это место. Сама речка в камышах и ряске лениво текла под обрывом, её отсюда не видно. А вся Гуляевская – внизу. Как в корыте, сказала тогда мать. И вся она была в пыли и в дыму. Черепичные и камышовые крыши виднелись сквозь зелень садов, если их дым не закрывал.
Гремело там, визжало и грохало – немцы бомбили станицу. В небе ни облачка, и солнце жарило, как и сейчас. Светлые самолётики непонятно как возникали в небесной выцветшей какой-то голубизне и друг за другом, в очередь, заходили на горящую и без того станицу. Каруселили, казалось, над самой Лешкиной головой, а бомбы падали на неё, на Гуляевку. Там уж и места живого, пожалуй, не осталось, а они всё били и били её – раздалбливали. Страшно даже у матери под рукой. И жалко было до спазм в горле, до перехвата дыхания и Сеньку со всеми остальными Бочкиными, и Кольку Лупатого с его медной трубой с кнопками, и Галку Гапоненко, и даже Тоньку Оторву (как же её фамилия?): гибнут они сейчас там жуткой смертью, и останутся от них куски мяса, перемешанного с землёй.
О девчатах Танкевичей подумалось как-то отдельно от всех – тайно и с надеждой. Пусто выглядел их двор, когда мать, пацаны и тётя Фрося с козой проходили мимо него, выбираясь на тракт. Может, и они вот так же эвакуировались? И где-то тут, по пыльной гравийной разъезженной шоссейке между кукурузой, как в широкой зелёной канаве, идут с оклунками на спинах? Может, и идут, а все Бочкины, уж точно, в станице под бомбами.
Прощались у их калитки.
- Куда я со своим выводком? – всхлипывала тётка Матрёна. Будто бы плакала, а глаза сухие, острые, вприщур. – Та с поросятами, та с коровою. Дасть бог, не порижуть их нимци. Та ще, не дай бог, с намы заодно… А як Ваня вэрнэтся? Чи Никихвор?
И остались они возле своей калитки – крепкая жилистая тётка и трое детей при её длинной серой застиранной юбке. Когда-нибудь позже, с годами, схватит Лёшку за сердце воспоминание: сколько же их тогда стояло на молчаливой русской земле – будто врос- шая в эту землю и на всё готовая мать и дети, дети, влипшие в её юбку…
Они, беженцы, остановились у начала кукурузного поля. Антонина Степановна сказала:
- Поглядим на Гуляевскую… Хосподи, а не в последний ли раз?
Тётя Фрося всхлипнула, Витька упрямо сказал:
- В последний раз… Всё равно мы победим, Антонина Степановна. В гражданскую войну, папа говорил, четырнадцать государств завоевать нас хотели, а Красная Армия их всех побила. А одну Германию…
- Ой, Витенька, какую одну? Дед Очипок что сказал? Всю Европу Гитлер поднял на нас. Всю Европу! Они вон, глянь, бомбят нашу Гуляевскую, как им вздумается, а де наши (сталинские соколы, чуть ни ввернул Лёшка, но тормознуло что-то в голове) самолёты? Наши – где?
Ничего не ответил Башка.
Вообще-то беженцы пылили по грунтовке сбоку шоссе, а по гравию шли войска. Красноармейцы – толпой и по одному. Винтовки несли на плечах, как дучные палки, прикладом назад. Кукуруза кончилась, и навстречу распасталось сжатое пшеничное поле – серовато-жёлтые копны до горизонта. Вообще-то шумно было на шоссейке, шумнее, чем на базаре. Галдели и кричали кому кто и что идущие люди – бабы да дети. Хрустко стучали по раскатанному гравию колёса мажар, шаркали ботинками красноармейцы. Странно было видеть их не в сапогах, а в обмотках – очень уж напоминали японцев-самураев на озере Хасан.
Урчала и пищала охрипшим сигналом обгоняющая их полуторка, разрисованная зелёными пятнами и гружёная ящиками. Впереди лязгало на всю степь зелёное чудовище – невероятно громадная пушка на гусеничном ходу. Лёшка уже видел такую в каком-то киножурнале на параде в Москве перед мавзолеем Ленина. Ребята, не сговариваясь, перескочили через кювет и, если бы мать не крикнула: «Вы куда это!?», так и понеслись бы за этой пушкой. Немного позже они её всё-таки догнали и, не обращая внимания на материно: «Это куда же она доползёт, если мы её пеши догнали?», оббежали оглушительно лязгающие гусеницы и спереди, пятясь, старались заглянуть ей в дуло. Витька что-то кричал, но не было слышно его голоса, и Лёшке пришлось подставить ухо.
- Я говорю: человек туда влезет?
Лёшка прикинул на глаз. Из-за его роста дуло всё же ближе к нему.
- Не-а. Зинка Бочкина, точно, влезет.
Тут их и догнала Антонина Степановна с тётей Фросей, что-то покричали, как в немом кино, повернули ребят в ту сторону, куда шли, и подтолкнули в спины. Грохот гусениц постепенно утихал сзади. Как-то так оказалось, что с ними рядом идёт высокий, вряд ли ниже Серёги Винокура из девятого «Б», красноармеец. На плече его моталась из стороны в сторону длиннющая труба с прикладом и ножками, как у пулемёта Дегтярёва. Пулемёт-то Лёшка уже видел, а такую трубу – нет. Спросить? Башка что-то не интересуется этим оружием, крутит головой по сторонам. А чего крутить? Все идут и идут, едут и едут, и все в одну сторону – бегут от немца. Басовитый голос красноармейца с неизвестной трубой на плече:
- Пешком далеко ли уйдёте?
- Подальше вон той пушки.
Красноармеец оглянулся на лязгающее позади железное чудище, промолчал виновато.
- Дак и вы так же ж – пишки, - заметила тётя Фрося, дёргая за поводок упрямую козу.
- Мы военные – нам положено двигаться. И мы при оружии, в случае чего есть с чем пробиваться. А вам, гражданским женщинам и мальцам, - на миг посмотрел он на ребят, - с нами нельзя – опасно.
- Дак шо ж? Дома пид нимцем нэ так опасно? – то ли возмути-
лась, то ли удивилась тётя Фрося.
- Дома? Это где, в Гуляевской? А вы гляньте вперёд: дым на горизонте.
- Шось горыть…
- Армавир горит. Нефтебазы.
- До нёго ж пьятьдэсят киломэтрив!
- Вот так и горит, что и за пятьдесят видно.
Он вдруг замолк и стал глядеть в небо, а оттуда, пробиваясь сквозь обвальный дорожный шум, доносилось нудное гуденье. И заныло в Лешкиной груди: знаком ему уже этот похожий на стоны гуд немецких бомбардировщиков, который, словно крадучись, заполняет пространство. А вот и он, один во всём голубом небе. Так низко здесь немцы не летали ещё – хорошо виды чёрные кресты на жёлтых концах крыльев, и Лёшка кстати, а, может, и не кстати, сообразил, почему, когда немецкие самолёты летят высоко, то брюхо у них чёрное, а концы крыльев блестят, как бабушкины начищенные серебряные ложки. Крылья-то у них по концам – жёлтые! А фюзеляж – голубой… Стоп! У этого самолёта два фюзеляжа!
- Рама, - негромко сказал красноармеец, но Лёшка расслышал, и уже защемило в животе, и уже ноги сами бежать запросились. Куда – не важно. Самолёт же, опустив жёлтое крыло, стал поворачивать, намечая большую дугу, по которой кружить будет – заходить на бомбёжку. Эту их повадку Лёшка уже знал.
- Во-озду-ух! – кто-то заорал истошно.
- Рано орёшь, - спокойно произнёс красноармеец, снимая с плеча своё длинное оружие.
- Чо, не будет бомбить?
- Не. Это пока только рама, корректировщик, - ответил он Лёшке, продожая прищуренными глазами следить за самолётом. И Лёшка заметил, что и лицо, и мигающие ресницы у него, словно припылённые, а губы растресканные, с кровинкой. И тут само собой сказалось:
- Дядь красноармеец, а это что у вас?
- Это? – окинул он взглядом свою трубу и улыбнулся, а глаза у него одного цвета с небом – такие же голубые и такие же выгоревшие. - А разобранный самолёт, парнишка.
Лёшку больно двинуло в бок. Оглянулся – Башка.
- Серость деревенская. Противотанковое ружьё.
- Ну, вот что, парни, эта табуретка покружит, покружит, да накликает на нашу голову юнкерсов. Это – точно: вон сколько войска на дороге.
- Дак шо ж нам зараз робыть?
- Шо робыть? Пока – топать дальше. Время… Время теперь не деньги, время теперь – жизнь. А прилетят – вот кювет. Другого укрытия здесь нет.
Недолго они шли в кажущейся безопасности: со стороны станицы показались самолёты – какие-то громадные чёрные насекомые в голубизне притихшего, настороженного неба. Летели один за другим, в очередь, и приближались быстро, с жуткой неотвратимостью. Что запомнил Лёшка в те мгновения? Белые глаза красноармейца и его пугающее: «Ну – начинается…». И ещё – как люди побежали в стороы от дороги, будто их воздушной волной смахивало прочь от приближающихся самолётов. А вот как он с матерью и тётей Фросей очутились не в кювете, а в соломенной копне, он не помнит. Ударило громом.
Вздрогнула копна, и земля подвинулась куда-то. Ударило ещё и ещё… И загрохотал весь мир – всё, что есть в нём, обвалом летело на Лёшку и он всем существом, а особенно спиной, ощущал, как этот обвал вот сейчас, в следующий миг обрушится на него. Он всё глубже закапывался в колючую душную солому и скулил, скулил… Где-то рядом в соломе голос тёти Фроси:
- Шо бы ни зробылося, трэба славить бога: вин всэ робыть во благо. – И зачастила: - Слава тоби, господи, слава тоби, господи, слава… Нюська! От скаженна, вона ж мэнэ вытащить звитселя…
Сверху, над ухом, жаркий шёпот матери:
- Читай, сынок, «Отче наш»… Ты ж его выучил… Иже еси на небесех, да святится…
Захлёбываясь слезами, Лёшка скулил, повторяя за матерью слова, будто вымаливал прощение, не надеясь получить его – настолько был жесток и страшен тот, у кого вымаливал, - с чёрным крестом на жёлтом.
- … да святится имя твое, да приидет царствие твое… Хосподи, Витя! Витя-то где? Ви-итя-а!
Она стала выбираться из копны в грохочущее, с летящей дымной землёй пространство там, за пределами душной, но спасительной темноты в соломе. Лёшка схватил её руку и притянул к себе, и никакими земными силами невозможно было у него эту руку отнять: все его надежды на жизнь оставались только в ней...
Над полем висела пыльная тишина, что-то в ней шуршало и тоненько тягуче звенело.
- Лёш… Лёш… - тормошила его мать. – Хосподи, а где Витя-то? Ви-итя-а! Ой, они ж опять летят…
Самолёты и в самом деле возвращались. Летели так низко, что, если бы поставить на дороге хату, они снесли бы ей крышу. Схватив за затылок, мать снова затолкала его в копну. Сквозь нара- стающий рёв самолётов слышалось частое стрекотанье, нестрашное – как палкой по штакетнику, когда бежишь мимо забора. После, окидывая взглядом избитую бомбами дорогу и людей, возникающих возле неё, похоже, как вылезающих их погребов, красноармеец скажет: «Это они из пулемётов дорогу посыпали. Бомбы кончились». А сейчас промчались над Лешкиной головой рёв за рёвом, и самолёты улетели. Когда они втроём выпростались из копны и стали отряхиваться от соломы, гул моторов уже пропадал где-то за краем поля. Сбивая с себя соломинки и оглядываясь по сторонам, мать срывающимся голосом кричала:
- Ви-итя-а!.. Ви-итя-а!..
- Здесь он.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]