17 октября 2008 14:09
Автор: Юрий Семёнов (г. Сызрань)
Башка (повесть) ч. 7 На конкурс "Служу народу и Отечеству" имени Героя Советского Союза В. В. Карпова
Красноармеец сидел в кювете и пилоткой вытирал лицо. С ним рядом торчала из кювета витькина тюбетейка. Мать опустила руки, словно сильно устала.
- Хосподи… Слава богу – живой.
Рядом с ними поднимались из кювета двое – конюх из «Плодовоща» дед Галушка и его бабка – злющая продавщица из овощного ларька, тощая и горбатая, за что и прозванная Кочергой. На роль бабы Яги в кино более подходящей артистки во всём мире не найдёшь. Дед отряхивался, а бабка, вздымая к небу непонятного тёмного цвета глаза, часто-часто крестилась и, как испорченная пластинка, повторяла: «Слава те, господи… Слава те, господи…».
- Игнат Игнатыч, - с чего-то обрадовалась им Антонина Степановна, - вы тоже от немцев бежите?
- Та вид нёго, хай ёму грэць. Со старой вот…
Старая продолжала строчить свою молитву (молитву, наверно), и красноармеец, выходя из кювета, спросил:
- За что, мамаша, господа славим? За то, что мало на нас самолётов наслал?
- Шо ты, анчихрист! - перкрестила его Кочерга. - Таки слова – грех велыкий!
Он улыбнулся, и солнце светлыми мурашками побежало по его небритым щекам.
- Ну вот – сразу и грех!
- У святом писании сказано, шо перед кинцом свиту будэ велыка вийна. Опосля неи живой останэтся тильки той, хто даже перед смертью будэ воздаваты хвалу господу.
- Здорово сказано. Чего ж тогда вы с дедом в кювете прятались?
- А бережоного бог бережеть, - не растерялась бабка. – Молись господу и он спасёть.
- Спасёт?
- А як же ж! У мэнэ ось и молитва е. От всякого убивства – и от пули, и от бомбы, и от этого… Окаянного.
- Да, самое страшное на войне – это окаянный. А ну, что там за молитва?
Кочерга запустила руку за пазуху.
Глупая коза Нюська топталась возле копы и выщипывала из стерни реденькую молодую травку. Дорога оживала. Впереди, исходя чёрным дымом, горела та самая пятнистая полуторка, носом провалясь в кювет. Несколько красноармейцев, откинув задний борт, бегом таскали из кузова ящики и бросали их невдалеке в кучу.
- Зачем они ящики сгружают?
- Затем, что не на чем их дальше везти, - ответил Лёшке красноармеец.
- Если не на чем, то пусть и горели бы вместе с машиной, - выс- казал Витька своё рассудительное мнение. - А так врагу достанутся.
- Ящики, парень, со снарядами. Начнут рваться – что тут будет? А по шоссе такие же, как и ты, люди идут, и никто из них не знает, что в ящиках. Красноармейцы сейчас жизнью рискуют…- Он ласково положил руку на его тюбетейку. - А вообще-то ты башковитый мужик. Вояка!
Сказал бы он такое Лёшке – душа зашлась бы от восторга, а этот ленинградский пацан, маленький и тощий, стоит хмурый, обиженный какой-то. Ему неловко стало за Витьку, и он отвернулся от них и ахнул: та самая громадная пушка, в дуло которой они недавно заглядывали, лежала вдали наполовину в кювете, задрав кверху гусеницы, а они всё ползли и ползли по вращающимся колёсам. Он повернулся, чтобы поделиться увиденным чудом, но Витька по-прежнему стоял на весь мир обиженный, а красноармеец тормошил его:
- Ну, ну, не киснуть! То хватило духу при бомбёжке на небо смотреть… Вы представляете себе, - обратился он к подошедшим женщинам, - Юнкерсы в него бомбы швыряют, кругом земля дыбом и грохот, а он лежит и смотрит на них в упор. Не каждый бывалый военный так сможет. Он что, первый раз под бомбёжкой? Не понимает ещё?
- Какое там первый! Нас в станице уже не раз бомбили, да для его и та бомбёжка не страшная. Он из Ленинграда эвакуированный. Ихний эшелон в пути разбомбили. Так что… - Антонина Степановна дотянулась до Витьки, привычно обняв за голову, заглянула ему в лицо. – Он у нас уже огни и воды прошёл.
- Геро-ой… Чем же ты теперь недоволен? Тем, что снаряды немцам достанутся? Не беспокойся: их подорвут. Не на дороге, а в стороне. Ну, чего ты?
- Летают, как хотят, бомбят безнаказанно. А где наши?
- Наши? Да-а… - Похлопав пилоткой по коленке, красноармеец кинул её на голову, и она послушно легла, как надо. - Тебя Вик- тором зовут?
- И ещё Башкой, потому что он сообразительный, – не мог же Лёшка оставаться в стороне незамеченным, а вот вставил своё – и он уже при разговоре, уже не хуже всех остальных. И красноармеец уже смотрит на него заинтересованно.
- Башкой? Ну, тем более. Так вот, Виктор, запомни: будут и наши самолёты – потерпеть надо. Он же, фриц этот, набросился на нас, как собака из подворотни, а у нас в руке и палки ещё нет. Ну – штаны порвёт, а потом держись…
- Очень уж дорогие дырки на штанах получаются, - оборвала его Антонина Степановна.
Сказано было красноармейцу, а неловко стало почему-то Лёшке, как перед тем, другим красноармейцем на Широкой, когда мимо них полуторка проскочила к Танкевичам с особым лейтенантом на подножке. Ему вдруг открылось, что красноармеец вот этот, с таким большим ружьём, из которого можно даже танки крушить, по сути дела, как и они, две бабы, два пацана и коза Нюська, бежит от немца, вместо того, чтобы штыком его в лоб, как на плакате в исполкоме над материным столом с пишущей машинкой «Ундервуд».
Красноармеец же стоял точь-в-точь как обыкновенный дядька, и смотрел в сторону наподобие ученика, который, прогуляв, не выучил урока и теперь не знал, что сказать учительнице в своё оправдание. И увидел Лёшка ещё, какой он усталый, замученный и не выспавшийся. Глаза его напоминали Витькины, с розовыми закраинами век, когда в комбикормовском клубе он, Лёшка Длинный, опозорился с игрушечным огурцом. Смотрел он в сторону, где, уже не видимая в низине, горела Гуляевская, выбрасывая в небо стелящийся лохматый дым, - станица, оставленная ими – и военными, и гражданскими. Без боя – ахнулось в пацанячьем сознании. А сколько окопов за нею нарыли, дотов наставили! Мать тоже ходила их копать. Со своей лопатой. Один раз. Хотя могла и не ходить – секретарь исполкома всё-таки!
Пацаны бегали смотреть уже готовые укрепления. Из амбразур бетонных дотов прикубанская низина, которую в разлив всю заливало мутно-коричневой быстрой водой, была – как на доске, на которой мать тесто раскатывала. Противотанковому глубоченному рву конца-края не видать, и мальчишки воображали, как немецкие танки втыкаются пушками в его крутую стену и торчат там вверх задами, и елозят гусеницами по земле. Один только Колька Лупатый предположил, что они сюда и не дойдут, а рвы – это на всякий случай. Грамотно так сказал: «Для гарантии».
И вот теперь получалось, что дошли, а доты остались пустыми, а те, кто из них должен немцев свинцом поливать, как японцев на озере Хасан, вместе с пацанами и бабами по разбомблённой шоссейке драпают. Не только доты, а и станицу без боя оставили врагу. Над нею всё поднимался дым, чёрный и белый. Ветер всё уносил и уносил его в степь, а он всё прибавлялся и прибавлялся, и в чёрных вздымающихся клубах его красными живыми лоскутами выскакивал и воровато прятался беспощадный огонь.
- Во! - наконец, Кочерга вытянула из-за пазухи пучок бумажек
и пальцами, состоящими, очевидно, только из здорово высушенной кожи и костяшек, отделила одну.
- А – молитва, - протянул красноармеец руку, но Кочерга отдёрнула бумажку к груди.
- Десять рублей.
- Какие десять рублей?
- За молитву.
- Ишь ты… Тоже мне – индульгеция.
- Мы не тилигенция твоя, мы – трудящие, - с достоинством, выставив вперёд острый подбородок, ответила она.
- Дайте же сначала посмотреть, стоющая ли молитва.
- Не греши, анчихрист! Як це молитва до господа може буты нэ стоюща?
Тётя Фрося дотронулась до рукава гинастёрки.
- Хорошая молитва, - сказала она, - я сама покупала прямо у нэи у ларьку. Тогда вона ще пьять рублив стоила. И чоловику на фронт посылала у письме.
- И какой результат?
- Мабудь, не успило письмо дойтить. Похоронку получила.
Пока она, прижимая к глазам конец белого в синий горшек
платка, завязанного под подбородком, стояла рядом и всхлипывала, красноармеец вслух читал молитву. Дед Галушка, направив к нему ухо и подперев его ладонью, слушал с таким вниманием, будто хотел тут же выучить её наизусть.
- … спаси и сохрани от пули летящей… От бомбы свистящей… Угу. От осколка… Лихой болести… Та-ак.
Он сложил бумажку пополам и протянул её старухе.
- Нет, мамаша, не полная твоя молитва, не современная. От мины нету, от газов тоже… Не гарантированная молитва.
- Яка? – выхватила Кочерга бумажку из руки красноармейца. – Пра – богохульник… Уси купляють – рантированна, а ёму – нэ рантирована!
Привыкла старая Кочерга орать на станичных баб в своём ларьке «Закрой потребловку! Свижий – нэ свижий щавэль! Кому трэба, дак тому й свижий!»
Из шума на дороге выплеснулся женский крик:
- Уби-или-и!
- Хосподи, - стала креститься Антонина Степановна, а тётя Фрося, тоже крестясь, громко прошептала:
- Упокой душу раба твоего...
Как бы очнувшись от этого крика над дорогой, красноармеец, прислонив к боку ружьё, расправил гимнастёрку под ремнём, глубоко втянув и без того уже втянутый живот, и сказал на выдохе:
- Семёном меня зовут. Из-под Тамбова я. А на ваши слова возразить мне нечем. Сам ничего толком не понимаю. Второй год нас бьют, только шмотья летят. Кино «Если завтра война» наоборот получается. «Барабаны сильней барабаньте...» Видать, пробарабанили. Одно знаю точно: нас истребить невозможно, значит, невозможно и покорить. Сколько и кто только ни пытался покорить русский народ, да ничего ни у кого не вышло. Из праха встанем...
И стало стыдно за мать, за слова её о дырках на штанах. Возвратилась минуту назад потерянная уверенность, что «Красная Армия – всех сильней». Да и Витька Башка ожил, что ли – надежда появилась в выражении его лица. Он, переминаясь с ноги на ногу, силился что-то сказать Семёну-красноармейцу, но у него как-то не получалось, наверно, слов подходящих не находил, что вообще-то на Башку не походило. Антонина Степановна, возможно, тоже испытывала какую-то неловкость, но не сдавалась. Бабы – народ упрямый, это Лёшка по школьным девчатам отлично знал.
- Да вы, Семён, говорите, что бежать нам некуда. Мы не сможем
в случае чего прорваться, а вы – сможете. Значит, вы нас, баб, стариков и детей под немца оставляете? Так?
Вот она опять своё – под немца. Неудобно сыну упрекать свою мать в упрямстве, и он смолчал, а про себя подумал так: нет смысла такие вопросы задавать красноармейцам – растолковывал же тебе один из них там, на Широкой, который молоко бочкинское пил, а ты тогда наподобие настырной девчонки буркнула в сторону: «Бог знает, где те генералы, а покидают нас красноармейцы, наши родные мужики».
Семён разгядывал свои ботинки и пыльные, вытертые добела обмотки повыше них.
- Вот вам и нечего сказать, а мы уже начитались в газетах вот так, - провела мать ладонью по горлу, - что они творят в оккупированных местах.
Тут она права на все сто. Не только в газетах. А в кино? А – Зоя Космодемьянская? Ничинало тошнить от предчувствия, что всё это скоро будет и здесь, и своя, казачья Зоя, тоже будет... Но вдруг пискнул Витька:
- А мы в партизаны пойдём!
- Ку-уда? – уставилась на него Антонина Степановна. И тётя Фрося на него же глаза вылупила. А коза Нюська ни с того, ни с сего шарахнулась в сторону. Красноармеец Семён печально улыбнулся:
- Ну, вояка, какие у вас на Кубани партизаны?..
Башка уже никого не слышал: когда у него в голове возникало что-нибудь новое, он зашоренным конём скакал к своей цели, не видя ничего по сторонам.
- Иван Бочкин, когда уходил на фронт, говорил, что если выбить всех офицеров, то солдаты сами сдадутся.
- Бочкин? А он кто, Бочкин твой?
- А... Он тоже уже красноармеец. На фронт ушёл.
- Ясно. Значит, офицеров повыбивать?
- Ага, офицеров. – Витька уже сказал, что надумал, и теперь ждал немедленного ответа.
- Выбить офицеров? – ещё раз пытался что-то себе уяснить красноармеец Семён. – За этим самым и в партизаны?
- Ага!
- О! Да ты, вояка, на самом деле башка – правильно мыслишь: в тылу офицера легче достать. Разведка за ними как раз в тыл ходит. Но, во-первых, далеко не все немецкие офицеры будут на Кубани. Значит...
- Ну, и что ж, что не все? А если на всей оккупированной территории, - затарахтел Витька,- их перебить...
- Тебя ж за это и повесят.
- Ну и что ж? Один - на один, а нас больше!
Несколько мгновений красноармеец Семён смотрел на Витьку так, словно в микроскоп его разглядывал. Да и все смотрели, лишь одна коза Нюська сдуру на шоссейке траву искала.
- Это ты сам придумал? Один – на один?
Не любил всё-таки Витька самого себя за свой ум перед другими выпячивать – это Лёшка в нём давно заметил – и потому замялся ленинградец, а красноармеец, не придав значения его теории, продолжал:
- Во-вторых. Партизаны. Какие могут быть на Кубани партизаны? Им лес нужен. А тут где, в кукурузе прятаться?
- Так мы же всё равно остаёмся! Придумаем.
Видно было Лёшке, как сухие и крупные пальцы Семёна нежно проникли в рассыпчатые Витькины волосы, а голос его очень напомнил голос отца в день прощания.
- Остаётесь. Не твоё дело пока, паренёк, партизанить-то. Взрослые найдутся. Если ещё обстановка позволит. А вы себя живыми сохраните, пока мы вернёмся. Вот и вся ваша боевая задача.
Он снова расправил гимнастёрку под ремнём и выглядел уже не обиженным дядькой, а тем же бойцом с оружием, каким и был, догнав их на этом шоссе. Женщинам он говорил пусть не как старший, но как больше всех знающий:
- Вам, конечно, возвращаться в село сейчас не следует: бомбят же. Лучше переждите где-нибудь в деревне.
- А вы? – некстати спросила Антонина Степановна. Лёшка и то
понял, что некстати такой вопрос задавать, но у всего женского пола всегда в мозгах крутится что-то упрощённое и потому не враз понятное. Во! – осенило пацана: мужской разум летает выше женского, значит, чтоб понять женскую мысль, нужно опуститься пониже. А опускаться пониже не всякий раз возможно.
- У нас свои правила, - просвещал красноармеец баб. – После
каждой такой бобмбёжки живые мёртвых хоронят. Вам на это смотреть не надо. Значит, до свиданья. Может, ещё встретимся, может, нет. Семёном меня зовут. Из-под Тамбова я.
Женщины назвали свои имена, тётя Фрося дёрнула козу за верёвку, и пошли – красноармеец Семён в одну сторону, они – в другую. На плече ружьё мотается из стороны в сторону, как большая палка. И тут Лёшка вспомнил!
- Слушай, Витька! Ты в «Боевых эпизодах» читал, как один красноармеец из винтовки сбил самолёт. А что же этот, с противотанковым ружьём-то?
- Так у него патронов нету – все уже расстрелял.
Над степью уже тише, но всё ещё с плачем, возникало: «Уби-или-и!..»
- Вы с нами? – оглянулась Антонина Степановна на стариков.
За военными разговорами Лёшка забыл про них, а они сидели на обочине, свесив ноги в кювет. Дед одной рукой прижимал к коленке пучок бумажек, другой слюнявил карандаш во рту. Кочерга замахала на мать корявой рукой:
- Идить, идить! Мы за вамы нэ успием... Пиши, кажу, - сунула она горбатый нос в дедовы бумажки: - От мины вижжащей... Вид чого вин ще казав?
- Ето... Вид газу.
- Во-во, и вид нёго тэж. Чого стоишь слухаешь? – рыкнула она на Лёшку, как в ларьке на зазевавшуюся бабу в очереди. – Догоняй своих!
До хутора Зеленчук дошли уже затемно. Их тут, хуторов этих, вдоль заросшей камышом, куширём и ряской речки Зеленчук не сосчитать. Первый Зеленчук, Второй Зеленчук, Третий... Может, кто и знает, сколько их всего, но Лёшка таких людей не встречал. Постучали в первую хату, окно которой светилось. На хуторах редко какие окна со ставнями. На стук в окне показалась тёмная женская голова. Тётя Фрося крикнула:
- Пустить перночуваты!
Их встретила женщина в белой кофте и белом платке, ростом Лёшке по плечо.
- Беженцы?
- Из Гуляевки, - ответила Антонина Степановна.
- Господи!.. Ну, як тамочко? Кажуть, шо дуже бомблять.
- Ещё как бомбят! Давно уж начали. Сначал по станции кидал, а потом куда попало. А мы кто в убежище, кто в погребе трясёмся от страха. Да то не страх, когда за две улицы бомбы рвутся, а вот сегодня на шоссе, кгда прямо по нас кидал, - вот это страх...
- Ага, - перебила её тётя Фрося, - кругом грохае, грохае, а ети осколки прям над головой так и брунджать, так и брунджать... А ця дура рогата, як скаженна, тащить и тащить из убежища пид бомбы...
- Из какого убежища, Фрося? – и хозяйке: - мы со страху в копну поныряли, да в соломе какое спасение? Потом уж это поняли, когда пронесло. Посмеяться бы над собой, да в ушах до сих пор визг и грохот стоит.
- Да вы сидайтэ за стил, - засуетилась хозяйка, - Молочком поснидаемо, побалакаемо. Як вас зовуть? Антонина Степанивна? Фрося? Сидайтэ ж, сидайтэ.
Пили холодное, из погреба, молоко с домашним хлебом, от запаха которого голова кружилась легко и сладко. Хозяйке, видать, тоже
хотелось поделиться военными сведениями:
- А у нас ще нэ бомбилы.
- У вас хутор – нет стратегических объектов.
Лёшка чуть молоком не поперхнулся: ну, Башка, - чего только
в его голове ни обнаруживается! Хозяйка, Галина Ивановна, посмотрела на Витьку внимательно, будто силилась отгадать, откуда у этого шкета такая образованность, но тот продолжал аппетитно запивать мягкий хлеб холодным молоком и она, видимо, стремясь поддержать своё достоинство старшей, заговорила:
- Чи е, чи нема на хутори ваших етих... Объедкив, а через нас воны тэж литають. Як загудуть ще далеко десь, дак уси собаки вже ховаются – хто куды.
- У нас кошка Сара, мы ещё ничего не слышим, а она уже в бомбоубежище бежит – немцы летят, - втиснулся во взрослый разговор и Лёшка, с опаской поглядывая на мать: сейчас цыкнет – не встревай, дескать. Ещё осенью сорок первого года на границе с Бочкиными отец вырыл глубокую, в свой рост, канаву среди увядших помидоров. Впрочем, это мать назвала её канавой, а отец её поправил: не канава, а щель. Он ещё в первую мировую войну воевал – знает и про щели, и про окопы. Набросав на неё брёвен, заготовленных на зиму печку топить, и присыпав их землёй, отчего она стала похожа на большую могилу, он сказал, что это бомбоубежище. От осколков спасёт, а прямое попадание маловероятно, так как по всем военным правилам немец будет бомбить железную дорогу, а до неё далековато. Кошке Саре никто ничего не говорил. Да и как ей скажешь – скотина ведь. Она сама как-то сообразила, куда прятаться от бомбёжки. Разве не удивительно? Но мать смотрела на него с укоризной, и значительность Лешкиной новости враз померкла.
- Боже мий... Боже ж мий, – горестно вздыхала хозяйка. – У тэбе чоловик на фронти? И мий тэж тамочко.
- А она, - повела головй к тёте Фросе мать, - извещение получила. Похоронку.
- А ба-а... Чи погиб?
Галина Ивавновна смотрела на отвернувшуюся и плачущую тётю Фросю с таким лицом, будто была виновна в гибели её мужа. Потом, уж не оправдываясь ли, сказала:
- От моёго, як ушов на фронт, дак ни одного листа доси немае. Кожный день молюся богу, щоб живой був.
- От моего Михаила тоже. Ни одного письма. Да редко кому они оттуда бывают. А как подумаю, что у них там каждый день, как сегодня на шоссе... Не приведи господь!
Бабы так могли гутарить до утра, а пацанам спать охота. Витька вообще-то уже и спал – головой на собственном локте возле недоеденного ломтя хлеба.
Галина Ивановна постелила ребятам на глиняном полу, пахнущем конским навозом, а Антонину Степановну и тётю Фросю положила на широкую деревянную кровать, откуда согнала сонную девчонку в белой с цветочками длинной рубахе, похожую в сумраке на приведение, и за руку привела её к пацанячьей постели.
- Приймайтэ, хлопци, невесту! – и задула керосиновую лампу.
Витька спал. Девчонка первым делом потянула на себя одеяло, потом горячей рукой обняла Лёшку, маленькие твёрдые груди её сквозь рубашку укололи его голую кожу – и торопливые мурашки побежали по всему его телу. Он пытался скинуть с себя девчачью руку. Девчонка в ответ лишь муркнула и ещё сильнее прижалась к нему. Сон пропал. Бабы в темноте шептались.
Лёшка с силой сжал веки, но это положения не изменило. Волосы девчонки щекотали ему губы, по груди лёгким ветерком веяло её дыхание. Как и когда удалось ему уснуть – бог ведает. Утром девчонка стрельнула в него большущими круглыми испуганными глазами цвета переспелой вишни и держалась от него подальше. Звали её Наташей, и она была постарше Лёшки, в седьмом или даже в восьмом классе, прикидывал он и ощущал общую между ними тайну, которая вспыхивала, когда они встречались взглядами, и обдавала лицо стыдным жаром. Он первым испуганно отводил от неё глаза, а они против воли искали и искали её. Поели молочную пшённую кашу с кабаком, сели на завалинку, посовещались, стоит ли идти дальше. Вспомнили красноармейца Семёна, и после того, как Башка сказал, что пообещали ж ему остаться партизанить, решили переночевать на хуторе ещё одну ночь: авось, бомбить перестанут, потому что и бомбить там уже, наверно, нечего – одни развалины.
А поутру – домой. И как-то не очень волновало Лёшку, что возвращаться-то – под немца. Беспокойно ходил по двору его ленинградский друг, на улицу выходил и подолгу смотрел в степь, и провожал глазами летящие в небе немецкие самолёты – тройка за тройкой, тройка за тройкой. Поглядывал Лёшка на него, но не замечал ни обычной решительности в мальчишеском лице, ни белеющих суставчиков сжатых в камешек кулачков – весь день до вечера он промечтал о том, как снова окажется под одним одеялом с Наташкой. Напрасно мечтал. Вечером на улице зашумел народ: возвращались гуляевские беженцы, которые покинули станицу раньше Сизовых.
Их окружали хуторские бабы и ребятня. В толпе виднелась понурая спина деда Галушки и горбатая – Кочерги. Корявая старуха совала в озабоченные лица хуторянок бумажки с «рантированой» молитвой. А зачем она казачкам? Они за казаков своих переживали, а немецкая почта, если она и будет, ясно, в Красную Армию писем не доставит. От хаты до хаты по хутору летело: «Немец в Армавире!..». Башка глухо сказал: «Всё». И долго сидел на завалинке, обхватив голову руками. Лёшка сидел с ним рядом, голову руками не обхватывал, но так плохо ему было лишь когда отца на войну провожали – будто всё у него отобрали, и ничто его не ожидало ни завтра, ни после и никогда. Да и ничего ему не было нужно. Пусто кругом. Сиротливо и безвыходно. И даже внимания не обратил, как Наташка наотрез отказалась от ночёвки с ребятами в одной постели.
Возвращались домой по той же дороге, на которой их бомбили.Уши настороженно старались ловить всякие звуки в воздухе – не самолёты ли гудят? – и сердце, помнящее недавнюю опасность, визжащую и грохочущую над степью, плаксиво ныло. Рядом с шоссе они увидели большую рваную впадину. Воронки от бомб казались перед ней дучными ямками.
- Тонная, - определил Лёшка на взгляд калибр бомбы. Башка понял, о чём он, и хмыкнул:
- Тонная! Здесь ящики со снарядами взорвали. Видел, как их сгружали?
Разбомблённая пушка так и лежала вверх гусеницами, только они теперь не ползли по колёсам, успокоились. Возле жердёловой посадки чернели свежей землёй три продолговатых бугорка, в торце каждого – пилотка на колу, вырубленном, как видно, в той же посадке. Красноармейские могилы. Остановились возле них. Коза Нюсь- ка тут же принялась быстро стричь траву меж соломенной щетины стерни, оставшейся после уборки хлеба, будто опасалась, что не успеет наесться. Витька стянул с головы тюбетейку и стоял молча.
Лёшке стягивать было нечего – он просто так стоял, простоволосым, как и положено перед покойником, и озирался по сторонам. Копны, копны до горизонта, и степь лежала под небом, как измотанная трудом колхозница после обеда, подставив солнцу всю себя – и живот, прикрытый серым фартуком, и грудь, и лицо, густо намазанное кислухой (чтоб не обгорело). Вдоль тракта, чудом не врезаясь в гравий, неслышно чиркали чёрные стрижи. Воздух тих и недвижен, лишь стерня хрустела под ногами, и от этого её сухого хруста почему-то дышалось так, будто не хватало воздуха. Всегдашняя степь открывалась непонятной новизной (а разве какая-нибудь новизна бывает сразу понятной?) и, как обжигающие угольки в потухшем костре, разворошивала приглохший уж было страх. Может, из-за этих вот могилок? От пилоток, сиротливо повисших над ними? Стояли и молчали, и от молчания этого, людского и степного, становилось неуютно, и Лёшка придумал, что сказать:
- Красноармейцев тут похоронили. А гражданских?
На плечо его легла материна рука, и исчезла неуютность, и до мальчишеского стыда захотелось приласкаться к ней. Слова прозвучали буднично, как в обычном разговоре:
- У гражданских, у беженцев, родня есть. Убитых домой забра-
ли. А красноармейцы – никого же у них здесь нету... Хосподи, нико- го – и все мы у них.
- Дэсь и мий тако же ж... – всхлипнула тётя Фрося.
- А – мой?
- Вийна, вийна... Дэ кого поховають – хто зна.
Станица всё ещё дымила, но уже не сплошь, а местами.
- Лёша!
- Длинный!
Будто нарисованную картину вдруг убрали перед его глазами
– нет никакого дыма, а станица – вот она – хаты в зелени белеют и белая собака за белыми курами гоняется.
- Лёша-а! Оглох, что ли?
Он оглянулся: ого, куда мать с Витькой уже ушли – чуть ни на горизонте стоят – как раз на том месте, где дорога от шляха сворачивает на Кочеты. Разговор какой-то прервали, увидев поворот и увидев, что Лёшки рядом нет. Наверно, Башка про свою революцию долбил. Встряло ему в голову Очипка гнать. А кто хлеб будет печь? Ведь для всей станицы! Эта мысль не отлеплялась от него и тогда, как он догнал Витьку с матерью и пошли они втроём сбоку пыльной дороги по затоптанной траве.
- Чего отстаёшь, казак? До хутора ещё далеко.
Хутора ещё и на горизонте не видно, а солнце уже ухо печёт.
Пока догонял, рубаха на спине стала мокрой. Над прилегшей дорожной пылью воздух вдали уже закипает – светлые тонкие ручейки его туда-сюда забегали змейками. Как это отец говорил? Хлеб – это пот и кровь казачья. Что пот – это Лёшка уже почувствовал, а как – кровь? На этот счёт у него в голове ничего определённого не нашлось, зато взблеснуло такое, от чего он себя вровень с Башкой мысленно обнаружил. Почему вот дорога, особенно если длинная, скучная? А потому, что на ней делать нечего – знай себе переставляй ноги – и вся забота. Хорошо всё же, что пошли на Кочеты: на шоссейке – тётя Фрося, наверно, права – ещё, пожалуй, страшно.
Но чувствовал Лёшка, как подмывало его туда. Какая-то душевная обязанность повелевала им, непостижимая для детского ума и тем создающая смятение в пацанячьем сердце. Вот так его тянуло к мёртвой бабушке в гробу, который стоял посреди залы на столе, - и жутко, а ноги сами несут к манящему тихому гробу. Той громадной пушки, лежащей вверх гусеницами в кювете, может быть, уже и нету, хотя кто и чем её оттуда выволочет? А – могилы красноармейцев? Не сравняли ль их немцы с землёй? Может, и нет: что им до них? И где сейчас красноармеец Семён из-под Тамбова? Со своим противотанковым ружьём. Где-то в Кавказских горах, которые, живя с ним рядом, Лёшка ни разу не видел. Воюет? Может, патроны ему уже выдали и он из ружья по танкам грохает? Подбил хоть один?
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]