21 октября 2008 17:20
Автор: Юрий Семёнов (г. Сызрань)
Башка (повесть) ч. 8 На конкурc "Служу народу и Отечеству" имени Героя Советского Союза В.В.Карпова
Верилось и представлялось, как горит в предгорье стальная серая черепаха на гусеничном ходу, а Семён-красноармеец, вытирая потную грязь с лица, смотрит на свою работу и улыбается растресканными губами. В станице деды, попыхивая самокрутками, судачат, что немцы остановились перед горами и собирают какие-то специальные войска, у которых сапоги с шипами – чтобы по скалам лазить.
А Башка говорит, что в горах немцы завязнут, потому что привыкли воевать на равнинах, а кавказцы всю жизнь в горах живут. Попрячутся за камнями – и один грузин сколько хочешь немцев ухлопает. Убедительно рассуждал – даже деды переставали тянуть дым из цигарок и с любопытством разглядывали его. А Лёшке всё что-то думалось: Тамбов-то город равнинный. Впрочем, всё прояснится потом, когда кто-то кого-то победит. Война – не шашки и не шахматы – тут ничьих не бывает. Так сказал отец в самом её наначале, стоя перед чёрной тарелкой репродуктора в зале, где собрались соседи: «Сталин выступает!»
И тогда же он ещё сказал, что нападение на СССР – это грубейшая ошибка Гитлера, так как он, видать, плохо знает историю. В 1812 году французов замучили не столько русские морозы, сколько партизаны, хоть партизанство тогда возникло стихийно. А теперь оно будет организованным. Рассказал Лёшка Витьке про эти отцовские слова с единственной целью похвастать, что не один Витькин, а и его, Лешкин отец может грамотно говорить, и на Первой мировой войне сражался в окопах. А тот ещё пуще заегозил с этим партизанством. Отец сказал бы, что вместо воды костёр керосинчиком тушил. Но, по-видимому, прав был Семён из-под Тамбова: лесов здесь нету, их чуть-чуть по-над Кубанью, а кукурузу по приказу немецкого коменданта даже в огородах всю вырубили. Початки не дозрели. Кое-как обрушили их, а зёрна сырые – как их молоть? Вот и идут они на хутора за мукой: пшеницу кое-кто успел смолоть. Нет, вообще-то не только из-за порубанной кукурузы они идут, они же на растащиловку опоздали.
А она вот какая была.
Станицу уже не бомбили, но дыму в ней было много. Это с горы казалось, что горит она местами. Дым чёрными кудлатыми облаками поднимался из-за деревьев и, теряя густоту, улетал в сторону, широкой серой полосой размываясь по краю неба. Ощущение было такое, как под накатывающей грозовой тучей, - маленький ты и слабенький и никуда тебе от этой тучи не деться. Наполненный гарью воздух лез и в рот, и в нос. Хата оказалась цела. Кошка Сара орала что есть мочи и чуть ни валила с ног, ударяясь в них лбом, а на козу Нюську, на которую всегда свирепо фыркала, не обращала никакого внимания. Не успела мать отомкнуть замок на двери хаты, как прибежала тётка Матрёна.
- Вернулыся з етой... Вакуации?
- Вернулись, Мотя, вернулись. Пока мы до Зеленчука добирались, немец уже в Армавире. А как же вы тут бомбёжку пересидели? Нам с горы видно было, что тут делалось. Казалось, в Гуляевке камня на камне не осталось.
Лицо у тётки Матрёны коричневое, в морщинах, глаза какие-то заспанные – что ли не умывалась с утра? И вся она как-то уменьшилась и постарела, на Деркачиху стала похожа, а ту на улице прозвали «Сто грамм сушёного мяса». Она махула рукой.
- Мы у погриби сидилы. И Танкевичи з намы. И сама, и дивчатки. Ты же знаешь, шо у нэи три годы як чоловика у НКВД зибралы. Каже, шо одним у погриби страшно, як у могили. Та вон округом страшно. Так грохало, так грохало, шо весь погриб туды-сюды, туды-сюды... Думала привалить нас усих тамочко. Дивчатки плачуть – и мои Тайка с Зинкой, и Танкевички. Молодша у них, Зосэнька, ну така гарна дивчинка, така гарна… Кругом гремить, земля дрожить, со стенок грудки сыплются, а я, грешна, дывлюся на нэи и думаю: вот бы за мово Ивана...
Тычком в грудь Лёшке эти её слова, аж всё перед глазами помутилось, а она продолжала:
- Сенька дрожить, як трусэня. Я сгребла их до сэбе, та «Отче наш» читаю... Услыхав господь: ось – бачитэ – живы.
Бледные губы её растянулись в улыбке, сдерживающей внутреннюю радость, глаза заблестели. Как ни старалась она не показывать эту свою радость, она высвечивалась во всей её фигуре. Лёшку потянуло тут же похвастать, какую громадную пушку видели они на дороге – на гусеничном ходу и сама идёт! Да не успел: тётка Матрёна хлопнула себя по юбке ладонями:
-Тю на менэ! Чого ж я вам главного нэ кажу? Растащиловка!
- Чого? – спросила тётя Фрося.
- Як – чого? Всэ тащуть. Хто чого може – хто зерно, хто муку, хто барахло. Универмаг вчора весь растащилы...
- А что ж милиция? – как-то нерешительно возмутилась Антонина Степановна.
- Яка у чорта милиция? Воны уси втиклы. Немае ни наших, ни германцив – никого! Станишники усэ тащуть. Вы трохи опоздалы: вчора, мабудь, дочиста всэ растащилы. Но чогось должно ж остаться. Може, у Заготзерне, може, у комбинати... Нэ! У мукомольном, мабудь, вже ничого немае. Усэ горыть. Из вогню таскалы. А Очипок-то, Очипок! Як скаженный! Дэсь разживсь на две мажары. Пароконни! Та ще хлопцив молодых, шо из армавирской колонии втиклы. Як воны мешки з мукою кидалы! Нащо ёму, старому бису, стильки?
Дак шо на комбинати вже тащить ничого. Ой, а на комбикормовом шо зробылося! Там бак с патокой. Такий велыкий – як у Армавири на нефтебазе. Тильки у землю закопаный. Пол-бака патоки. Ну, бабы с цыбарками налитилы. Дак там етот, булгахтер с потребсоюзу, Михайло Михайлович, старик чихотошный, верёвку до цыбарки привьязав и достае ту патоку из бака, як из колодезя, да бабам разливае. Им бы, дурам, у очередь стать, як у водокачки за кубанской водою, а воны толпой круг нёго. Разругалысь, до драки дойшло. И смахнули якось Михайла Михайловича у етот бак. У патоку. Вместях с цыбаркой и верёвкой. Пока шукалы другу верёвку, вин и утоп.
- Господи,- разом сказали Антонина Степановна и тётя Фрося и разом же перекрестились. Лёшка тоже было замахнулся, сложив уже пальцы щепоткой, да остановился – воскресло вдруг в нём пионерское безбожье.
- Шо кому на роду написано, - умно так сказала тётка Матрёна и тоже за компанию осенила себя крестом.
Недолго постояли тихо, как в степи перед могилами красноармейцев, и Антонина Степановна спросила:
- Ты, значит, уже натаскала вчера чего-нибудь?
- Чого там натаскала? Люди чуть нэ с пид бомб таскалы. А мы у погриби сидилы та дрожалы. Вот тильки вчора и набралыся духу. Прибиглы на комбинат за мукой, а там вже очиповски холуи нэ дають. Кажуть – государствиннэ имучество. Яке там у чорта государствиннэ? У кого сила – той и государство. У подвали, шо пид кино, военный склад був – консервы якись. Те, шо булы з мьясом – дак ти погорилы, банки стеклянни поплавилысь, а брикеты з пшённой кашей у другом углу булы. Ось мы их и таскалы. На тачку нагрузимо четыре ящика, та ще мешок пшеницы с Заготзерна узялы. С Сенькой до хаты еле дотяглы. Тайка с Зинкой дома оставалыся. Опосля услыхала, шо универмаг растаскивають. Я – туды. Сеньку – за собою. Манухвактуры успилы взяты, сатину. Целый тюк... – при этом в глазах её снова засветилось что-то молодое. – Ще ботинки Сеньке, дивчаткам барахла усякого... Тю ! Чого ж мы стоимо? Без нас остатне растащуть!
Да, опоздали Сизовы – лишь пшённых брикетов по половине наволочки домой принесли. Во всё время этой операции (таким словом назвал Витька их поход за брикетами) мать торопила ребят: «А вдруг немцы появятся?»
Немцы появились утром. Ребята повскакивали с топчана, разбуженные громким, будто во дворе прямо под окнами, рёвом моторов. Бросились к окну и ничего во дворе не увидели. И тут снова возник, нарастая, могучий рёв, и из-за крыши хаты, сзади них вылетело невероятных размеров чудище с гофрированным тёмно-голубым брюхом и жёлтыми концами крыльев, а на этом жёлтом – чёрные кресты. Вылетело и улетело, чуть ни цепляя хвостом за соседские вишни, под которыми расстрелянный закопан. За ними и скрылось – как провалилось в зелень.
- Трёхмоторный, - посмотрел Витька на Лёшку.
- Трёхмоторный, - посмотрел Лёшка на Витьку.
К ним подошла мать в белой ночной рубахе.
- Вы чего?.. – и не успела договорить, как за их штакетным забором тёмными призраками, тарахтя моторами, промчались мо- тоциклисты – один, другой... Чего их считать – много.
- Немцы, - выдохнула мать.
И ничего не изменилось. Сара на подоконнике как сидела, так и сидит. Абрикоса под окном, обрызганная утренним солнцем, каганец во дворе – кирпичи закопчёные – и умывальник над табуреткой – всё на своём месте, как и было всегда. А что-то стало уже не так. Новое показалось и спряталось – предупредило: я тут. Ещё раз, ревя моторами, перемахнул через хату непривычной окраски самолёт, и тоже нырнул за вишни, и опять наступила тишина. Нет, не та простая утренняя тишина, которую весело прорывало петушиное кукареканье во дворе у Бочкиных, и начинался день. Эта тишина припасла нечто неизвестное и тревожное, чего побыстрее хотелось узнать. Лёшка вздрогнул, завороженный этой тишиной, когда Витька толкнул его в бок.
- Ты чо, Башка?
- Ну и огурец ты... На Широкой. Слушай...
Со стороны Широкой улицы доносился шум многих моторов. Тишина открывала свои тайны.
- Бежим смотреть! – заегозил Витька, пытаясь выскользнуть из-под руки Антонины Степановны. Та ухватила его покрепче.
- Куда? Без меня никуда ни шагу! Умойтесь. Сварю кашу из армейского концентрата – попробуем, чем на фронте наших отцов кормят.
- Антонина Степановна... Тётя Тоня!
Только сейчас Лёшка увидел, какие у Витьки глаза бывают – чистые, как до блеска промытые, и большие – не меньше, чем у Кольки Лупатого. Если бы вот так он смотрел на Лёшку, Лёшка бы не
смог ему отказать. То же произошло и с матерью.
- Ну, хорошо, хорошо, - сказала она, - вот только переоденусь.
По тропинке, которая вела на Широкую мимо их огорода и через двор Бочкиных, они шли, цепляя ногами за помидорную ботву, ещё мокрую от росы. Навстречу им – Деркачиха. Из-под линялого голубого платка, повязанного «домиком», выглядывает лицо. Закопчёный кулак старого Деркача был похож на него, но – покруп- нее. Сейчас оно выражало загадочное недовольство. А когда «Сто грамм сушёного мяса» была чем-нибудь довольна?
- Ты с Широкой? – спросила её Антонина Степановна.
Деркачиха остановилась, глянула назад.
- Звиттеля, – сказала.
- Немцев видела?
- Та бачила. Нэ такий страшный чорт, як ёго малюють. Та и нэ нимци воны зовсим, а чехи. Машуть рукамы, смиються.
- Чехи? – удивилась Антонина Степановна.
- Бабы кажуть, шо чехи. И ети… Костюмы у них чи жовти, чи
коричнэвы. Уси на машинах, та на мациклетах. А наши пишки драпалы.... Та идить – сами побачитэ.
Побачили. По тракту и по сторонам его рычало и лязгало. Серые машины, серые танки, мотоциклы... И ни одного пешего солдата. И не известно, каким образом вспомнились наши (или старая Деркачиха ненароком напомнила?) войска, как называл их красноармеец Семён из-под Тамбова с противотанковым ружьём на плече.
- Хосподи, да разве можно с такой техникой справиться? Бедные наши мужички...
Витька молчал – знать, нечего было возразить Антонине Степановне.
Спасительно и спокойно ощущалось теперь здесь, на тихой степной дороге, укрытой мягкой ласковой пылью. У Лёшки, ещё не совсем возвратившегося из своих воспоминаний, сердце ухнуло куда-то вниз, потому что внезапное тарахтение как бы вынеслось из рёва множества немецкой техники, которая, будто наяву, а не в воспоминаниях, текла серым потоком по улице Широкой, и накатывала прямо на него. И... Фу, ты – отлегло: всего-навсего конная тачанка на степной дороге. В воздухе прореяло: «Поберегись!» и их троих, обдав пылью, лихо обогнала чёрная – чубаревская! - тачанка. Обогнала и тут же – тпру! – остановилась.
- Чи Тоня Сизова?
Повернувшись на высоком сиденье, улыбался исполкомовский ездовый Жорка-кучер. Из-за чёрных усищ улыбка его казалась от уха до уха. Чёрная кубанка притулилась где-то за правым ухом, чёрный чуб лохматился над левым глазом.
- Жора! Ты ли это?
- А то хто ж! А ты далеко з утричка пораньшей при двох казаках? А це шо за казак у тюбетейке? Нэ бачив у тэбе такого.
- Это эвакуированный, - притянула мать к себе Витьку за плечи. – Из Ленинграда.
- А-а... Це из тих, шо у комбикормовском клуби разбиралы? И ты тэж взяла? Добрэ дило. Дак чи далеко вы?
- До Кочетов. Барахло на муку менять.
Лицо Жорки-кучера посуровело.
- Сидайтэ на тачанку, – скомандовал он. – Дорогою побалакаемо. Я тэж у Кочеты – за старостою.
- В самом деле до Кочетов? Хосподи, вот повезло-то! – обрадовалась Антонина Степановна. – А ну – сигайте в тачанку! Живо!
До того, как станицу взяли немцы, Лёшке не раз удавалось кататься по Гуляевке на этой вот самой тачанке: Жорка-кучер иногда подвозил Антонину Степановну с работы до дому, а Лёшка после школы всегда забегал к ней в исполком, чтобы вместе идти домой – после того, как немцы разбомбили железнодорожную школу заодно с железнодорожной столовой, он во вторую смену занимался. Вот так и удавалось. Садилсь они с матерью обычно на заднее сиденье и Лёшка каждый раз примеривался глазами: как же тут стоял пулемёт?
Спросил он об этом как-то Жорку-кучера, да тот что-то не с восторгом ответил: «Ось туточки и стояв, дэ ты сидишь, а дэ Тоня, маты твоя, - тут Чубарь. Командував отрядом, та всю гражданську от тут на тачанке и просидив. Чо? Дэ пулемётчик сидив? А ось со мною рядом. – Немного помолчав и почмокав на лошадей, Жорка вздохнул так, что спина выгнулась. – Та вин и стреляв один раз, колы нас беляки погналы пид Екатеринодаром. Краснодар теперича. На тачанке тикаты дуже взручно: пулемёт на заду. Чубарь то на мэнэ орав: «Жорка, нэ жалий вороных!», то на пулеметчика: «Хведька, риднэнький, шмаляй дуще, шоб вода у кожухи кипила!» Видстрелялыся. Втиклы. – Жорка снова вздохнул, и уже не Лёшке, а самому себе, что ли, стал говорить: «Хвёдора потим у тюрьму запихалы.
Чубарь и запихав. Як це так, Тоню? Про меж нами кажу. Нэ для базару и нэ для нашей районной трепачки «За первенство». Шось на душу наихало. Хвёдор ёго при людях трусом обозвав, колы того председателем изделалы. Та пяный був Хведька, а у пяного шо на уми...». Рассказ Жорки-кучера, такой неожиданный, да ещё про самого председателя райисполкома, не очень смущал в те минуты Лёшку, потому что сколько бы там, в гражданскую, ни стреляли с этой тачанки, хоть и один раз, она всё равно пулемётная. Боевая. И, глядя с высоты заднего сиденья на провожающих его завистливыми взглядами пацанов, он представлял, как летит на ней в атаку на беляков, и лупит их, бегущих в страхе, по спинам из пулемёта, забывая при этом, что пулемёт смотрит назад. И сейчас вот против Витьки он сам себе казался причастным к биографии этой тачанки. Ехать на ней – что лететь высоко над землёй, даже малость знобко становится, и Лёшка поглядывал на ленинградца: ну – как? А тот ничего – сидел спокойно, с лицом серьёзным, как у самого Чубаря.
- Гей, вороные! – крикнул Жорка-кучер. Кони рванули, и у пацанов подошвы легко взлетели над полом и, если бы не спинка сиденья, хлопнулись бы они вверх тормашками в ласковую серую пыль позади тачанки. Но не это, другое поразило Лёшку: вон как рванули кони, а кубанка так и висит на Жоркином затылке, сверкает алым суконным верхом, перекрещенным жёлтым сутажом. Чи приколота, чи приклеена? Любопытно, конечно, но – не важно. Лёшке не терпелось удивить Башку рассказом, как он катался на вот этой самой необыкновенной, боевой тачанке. Но тот остановил его, кивком показав на взрослых – дескать, послушаем-ка их. И чего он всё ко взрослым да ко взрослым лепится? И без того башка полна, что не у каждого взрослого столько, а ему ещё давай!
- Як я сюды попав? – Жорка перевёл коней на шаг, потому что тарахтенье быстрой езды заглушало разговор, и обернулся к Антонине Степановне, положив коленку поперёк узкого переднего сиденья. – Ты же знаешь, шо Чубарь мэнэ забронирував. А я грешным дилом и рад – кому охота пид пули лизты? Воны надо мною ще у гражданську добрэ посвистилы... Да. Прийшлы ции штрули, нимци. Исполкома нема, председателя, значит, теж нема – втик Чубарь без тачанки: на неи нэ богато барахла накидаешь. Дак вин у эмтээси грузовика мобилизував.
- У него ж свой грузовик – исполкомовский.
- На тим грузовике Зализный удрав ще ранийш за Чубаря. Секретарь райкому! Поналожилы, звияюсь, повни штани зализни революционэры.
- Жора, а он ведь не Зализный.
- А який?
- Настоящая его фамилия Зализанный. Одну букву выкинул и
стал Зализный. Железный, значит, по-русски.
- Оце так! – рассмеялся Жорка-кучер, закинув голову. А кубанка и тут не свалилась, чем окончательно озадачила Лешку. – А я-то думав!.. Зализанный вин – оце дило! Яка ж корова ёго лизала? – Он вдруг оборвал смех, словно саблей лозину отсёк. – Тоню, як же ж воны революцию дилалы? А? Ну да грец з нимы зо всимы. Я ж тоби нэ досказав. Исполкома нема, председателя тэж нема, а е управа та староста. Був Чубарь, став Шевчук. У тому ж кабинэти. А Жорка-кучер як був кучер, так кучер и е. При тих же ж конях и при тий же ж тачанке.
- Шевчук, Шевчук... Хосподи, я ж его, наверно, знаю. Когда я в НКВД работала, не его ли... Ой, как его пытали!.. Кричал – по всему НКВД было слышно. Я бросала печатать и уши затыкала. А Будяк, если в это время диктовал, прислушивался и ухмылялся: нет у тебя, Тоня, чекистской закалки. Два года закалялась, да так и вернулась в исполком, хотя в НКВД и больше зарплата. А тут немцы стали бомбить чуть ни каждый день. Слыхала, что их потом, казаков с Лемноса, этапом погнали в Армавир. Неужели он?
- Вин, вин. Их тильки до Армавира догналы, а там вже нимци – ласкаво просимо! Вин и до си нэ дуже здоров, весь побитый. Маты ёго у Кочетах. У нэи молоком поправляется. Наказав, шоб я его сёдни до управы доставив.
Последние его слова Антонина Степановна как бы и не слышала, чем-то другим внезапно обеспокоясь.
- Жора, ты человек отчаянный – при Чубаре мог Чубаря наизнанку выворачивать, рискуя попасть к Будяку на приём. Во и снова ты к власти поближе. Что она за власть? Пугали нас ею, пугали...
Жорка-кучер дёрнул плечом, чмокнул губой под усами.
- Та ни, Тоню. Як був я при власти, шо та кочерга при бабе, так и остався. А шо за власть? Одна баба казала: «Був царский прижим, зараз сталинский прижим». А я добавлю: тепер немецький прижим. Всэ одно – прижим.
- Ну, Жора, у нас-то власть – народная.
- Во! – ткнул Витька в бок Лёшку, будто сонного растолкал, настолько заслушался друг взрослым разгвором. – Дала ему тётя Тоня по мозгам – народная! Сами голосуем за депутатов!
Не очень тронули Лёшку Витькины замечания: он слушал, что отвечал Жорка-кучер. А он сидел боком на передке и, потупясь, соо- бражал. Целую речь насоображал.
- Це тоби Зализный казав? Нэ хочу тэбэ обидеть, но на всэ трэба свий розум иметь. Прижим, режим – один чёрт. Може вин и правильный, а тильки для сэбе. От мий старшой, Вовка, историю древнего мира вучить. Читав и я. Дуже просветительна книжка. Там написано всэ, як було. Про тэ времья немае смыслу брехать. А про теперешню историю и навруть – нэ дорого визьмуть. Дак вот, Тоню.
Власть була завсегда. Колы ще ни царив, ни панив – нидэ ни одного. Вона для того, шоб сильный гнул слабого, а богатый обирав бид- ного и тим ще богатийш делався. У гражданську я молодый був, у бой рвався биляков зничтожаты, буржуев, помещикив. Шоб, значить, позабираты у них всэ, шо для них рукамы рабочих та кресьян добыто. За землю, за волю! – кричалы. Я тэж кричав. Ну – розигналы их. А дэ воля? Дэ и колы, и хто еи бачив? Доки е яка-ни-яка власть, ниякой воли буты нэ може. Це я розумив, колы Хведьку-пулеметчика у НКВД поволокли. За що? А за правду. Поняв я, шо правду казаты можно тильки ту, яка власти потрибна. Я и прижав фост, як той кобель перед хозяйскою палкой... Це – про волю. Завоевалы. Тепер – за землю. Ну, позабиралы у помещикив. И у казаков теж. У всих, хто на нэи робыв и нэ робыв.
И кому витдалы? Та – никому. Обща вона! Всэхня. А хто будэ хозяйнуваты? Добрих казаков раскулачилы, то ись зибралы и землю, и хату. И нищими прогналы хто зна куды. У Сибир, да? До медведей. Осталысь кнуры ледащи. Чи вин, лодыр той, на земли робыты будэ? Да вин свою кровну ленивсь гудуваты, а тут – общу! – Он помотал чубатой головой, сокрушённо и бессильно, и вскинул глаза на Антонину Степановну, чёрные, влажно блестящие, словно заплаканные. – Обидели землю, Тоню. Зе-емлю. Дуже обидели – хозяина отобра- лы. Це ж вот як у хлопцив, - кивнул он на Лёшку с Витькой, - батькив отняты. Сирота вона...
- По-твоему получается, что у нашей земли вообще нет хозяина?
- Та е, - с досадой промолвил он. – Хозяйва завсегда те, у кого власть. Главный хозяин у Москви, а туточки – ёго холуи, як, наприклад, наш Зализный.
- А Чубарь?
- Я и в етом розибравсь, Тоню. Чубарь – це советска власть, ду- маешь, да? Ниякой советской власти немае. Чубарь у Зализного –шо сержант у генерала. Шо генерал прикаже, тэ сержант – руку до козырька – «Слушаюсь!».
- Есть конституция, закон...
- Закон, кажешь. А хто тии законы выдумляе? Нэ вид бога ж воны, а вид тих, у кого, знов же, власть. Власть у Сталина – и конституция сталинська. Будэ Гитлер – буд гитлеровська. Будэ хто другий править – другий закон придумае, який ёму трэба. Як взручнее людэй грабить та душиты, колы фост задирать стануть.
- Что-то ты очень уж мрачно говоришь. Сам же вот на этой тачанке власть эту завоевал.
- Та – дурный був. Ума мени опосля вложилы. Тепер ни за яку власть лоб пид пули пидставляты нэ хочу. Я при любом прижиме проживу – хоч при сталинськом, хоч при гитлеровськом, хоч при чортовськом... Вон Чубарь и мени казав тикаты. Тачанку для цёго оставив. Який добрый! А нащо мени тикаты?
- Как зачем? Тебя ж арестовать могут: исполкомовский, председательский кучер!
- Ну так шо? Нияка власть нэ може житы, колы ей немае кого прижиматы. Як собака без корму. От меня и будуть прижиматы. А я до прижиму звыкший. А вообще-то, Тоню, житы трудно. У нас ГПУ, у них – жандармэрия, у нас милиция, у них – полиция. Яка у чорта разныця? Тильки хвамилии нэ одинакови, а роблють тэ ж самэ и тако ж самэ. Як билы людэй, так и бьють. И у тих, и у тих, Тоню, руки у крови по сами уши.
- Хосподи, хосподи, зачем же ты допускаешь войну, если только одних мучителей другими заменяешь?
- Э-э, Тоню, вийна – це не нашего ума дило. Ты-то как живешь? Робышь чи ни?
- Нет, Жора. Боязно как-то. И стыдно: будто своих предавать.
- Ето шо ж? И я своих предаю? Хвилосохвия получается... Да и вона, як и правда, у кажного своя. Я тоби скажу мою. Усяка людына народженна, шоб жить. Тута бог командуе. А ты шо? Голодной смерти захотила? Дак це грих против бога. Вин як Адаму з Евою казав? Живить, та множтеся. Вот. Значить, у кажной людыны е божья задача: жить.
- Ты, Жора, - усмехнулась Антонина Степановна, - говоришь, как один красноармеец, Семён по имени: у вас боевая задача в тылу врага – выжить.
Жорка-кучер, казалось, подпрыгнул на своём сиденье, и повернулся совсем спиной к лошадям.
- Во-во! Нэ знаю, шо за красноармиец твий Сэмэн, а дуже нэ глупо каже. Бачишь, трое мужикив тоби кажуть однэ и тэ ж - Сэмэн твий, я и бог! Дак шо нэ сумлевайся, а робы, як робыла. За роботу гроши дають, И свои, и инши.
- И наши? Рубли?
- А шо?
- Ходили мои казачата за хлебом в пекарню. С рублями. Не дали им на рубли – марки подавай.
- Чого? Марки? Чи ето у Очипка? От паразит. Рубли ж ще нихто нэ отменяв. Бис ёго матэри... Скажу Шевчуку – фоста накрутыть. Ишь, бис ёго матэри... Марки!
Перестав причмокивать на коней, Жорка-кучер бурлил возмущением, а мальчишки, ошарашенные неожиданной новостью, дружно раскрыв рты, смотрели друг на друга. У Лёшки даже вылетело из головы гордое сознание того, что едут они на пулемётной тачанке, о которой даже песня есть «О буденновской тачанке в небе лётчики поют...» Первым, конечно, пришёл в себя Башка:
- Зачем же мы теперь едем, если за рубли можно?
Да, городской он всё-таки, Витька этот, хоть и Башка. Как только они там живут, в городах своих?
- За рубли-и, - передразнил он его. - У нас чо, рублей в сарае целый мешок валяется?
Нечем было крыть городскому и он, непонятно хмыкнув, снова повернулся к Жорке-кучеру. А тот гнул своё:
- У тэбе вон двое казачат. Их гудуваты трэба.
- Была у меня на днях Марта, - вздохнула Антонина Степановна, - приглашала...
- Це яка Марта? Манька-немка? Шо у коменданта переводчица?
- Она самая. Вот к коменданту машинисткой и приглашала.
- А ты нэ пийшла. Ну, ну, нэ захотила знов у НКВД. – Он понимающе закивал. – Ну, шо ж... Житы трэба, Тоню.
- Как-нибудь дотерпим до наших.
Жорка-кучер уставился на Антонину Степановну из-под чуба, словно из кустов выглядывал. Покрутил головой.
- Наши... Ни, Тоню, воны чи вернутся, чи ни, хто знае? А штрули – дуже сурьёзни люды. У них – сила. Богато силы. Да и на Кубани у них помошникив, як вошей у арестанта. Ни, Тоню, трэба думаты, як житы з нимы...
- Ага, работать на немцев! – это уже Башка не вытерпел, встрял. Голосок со взрослой хрипотцой.
- Шо? – В глазах у Жорки-кучера мелькнуло бочкинское: «Це шо за маэстра?» - На нимцив? Нащо на нимцив? Я, шо, на нимцив роблю? Я старосту возю, а вин такий же казак, як я и як ты.
- Я не казак.
- Нэ казак. Вон що. Городский, значить. Гады гниды, гады воши, гады голову грызуть, - твёрдо он произнёс букву «Г», по-городскому, и вновь повернулся к Антонине Степановне с таким видом, будто Витьки здесь вообще никогда не было. – Нияк, Тоню, нэ урозумию, на який ляд люды у городи живуть? Вид земли оторвани. Шо воны про жизню знають? Воны ж и революцию цию дурную изделалы. – Неожиданно что-то весёлое блеснуло в темноте под чубом, искорка озорная. Снова заулыбался кучер. – А мы перехитруемо Маньку-немку! А, Тоню? У нас же в управе тэж машинистку трэба. А марки там таки ж дають. Та и Шевчук – вин же тэбэ, мабудь, знае, як и ты ёго. Зараз у Кочетах и зустричаетэсь!
Он повернулся к коням, взвился кнут над его ало-чёрной кубанкой, у мальчишек ноги снова отделились от пола.
К полудню тачанка, подбрасыая на рессорах пассажиров, влетела в хутор Кочеты – только куры в ужасе шарахнулись в стороны да из дворов повыскакивали обезумевшие от азарта собаки и, не щадя себя, надсаживали глотки, рвались за уносящимися от них колёсами.
Шевчук – дядька очень высокий и очень худой, щёки ввалились так, что ещё немного – и срастутся внутри друг с другом. Кащей Кащеем. Он оглядел Антонину Степановну такими ж, как и щёки, ввалившимися глазами, прикрыл ладонью чуть обозначенную улы- бку под пучком седых усов, обвисших, как у Тараса Шевченко на портретах.
- Помню, помню, - гулко, как из колодца, прозвучал его голос, - Антонина...
- Степановна, - быстро подсказала она. – Я тоже вас помню, Иван...
- Остапович, - подсказал теперь Шевчук и предостерегающе поднял длинную сухую ладонь: - Понимаю, понимаю, что вы хотите сказать. Что вы, что вы... Вспоминать ничего не будем: ни причины, ни следствия моего прошлого с вами никак не связаны. Заходите в управу... Муки вы на хуторе наменяете к вечеру. Переночуете у мамы, завтра вернётесь в станицу, а послезавтра – милости прошу. Да что это я? Когда придёте, тогда и придёте. Я вас не неволю. Досвиданья, Антонина Степановна. До побачення, казачата!
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]