30 октября 2008 14:53
Автор: Андрей Грачёв (г. Самара)
Гитара (На конкурс "Служу народу и Отечеству" имени Героя Советского Союза В. В. Карпова)
Ночью, когда заснул даже дежурный по части, произошла катастрофа, – комбат на обходе сломал гитару. Прямо об табуретку сломал, с размаху об угол. Взял за гриф и безжалостно хрястнул. Прямо как была, так и хрустнула – гриф в одну сторону, корпус в другую. Гриф раскололся на две части, корпус на четыре. Только струны пожаловались и оборвались, порожек вырвало, и разлетелись колки так, что два к Поливанову под кровать отлетели, а один к Косаченко.
А гитара ведь была непростая. Она ведь ещё с Союза приехала, на ней все дембеля расписались. Во всех рейдах с батальоном была, с каждой колонной выходила. Когда у второго «броня» горела, то сначала её выносили, а потом Волошенко, потому что он матерился и без неё не хотел. С ней двоих посылали, когда десантуре одалживали, чтобы вернулась наверняка. А когда танкисты не вернули, всей ротой возвращать пошли. За неё один танкист чуть солярой не захлебнулся, медик Пашка неделю на «губе» просидел, а комбат разбил.
Взял – и об табурет, и за что? После отбоя засиделись. Посидели немножко, поиграли, – играть по очереди учились. Но ведь совсем тихонько, совсем чуть-чуть, так, что дневальный под грибком не услышал. Потому, зараза, и не предупредил. Просто дембелей вчера проводили, взгрустнулось что-то, потянуло домой. На этой гитаре те дембеля и расписались – Витюня, Геша и Костя-клоп. А он её взял – и об табурет. И с особым цинизмом:
– Волошенко, три наряда вне очереди! Второй взвод, с утра на рытьё траншей! Отбой!
Да ещё и наступил уходя. Последняя струна ещё тренькнула что-то и оборвалась, и у многих тогда оборвалось. Была с комбатом какая-то струнка и лопнула. Такой вечер испортил, такую гитару!
Комбата вообще-то уважали, да и было за что. Гонял, конечно, драконил по-чёрному и всё такое, но это уж как водится, это уж как положено. Зато, если сказал, – сделал. Сказал, например, мужикам, что если горку возьмут – дембель, и вот, проводили. А хлеборезу обещал за химию морду набить. И набил. Вошёл, вышел, и масло с тех пор полной пайкой отваливают. Про отбой он, правда, тоже сказал, и даже три раза: «Кто сразу не ляжет, сядет!». Комиссия там какая случилась или от начальства втык, но лучше уж бы посадил. А её старенькую, чуть живую, за что?
Волошенко собирал горестно обломки, Самсонов прикидывал, как их склеить, но, как ни старался, не клеилось. Да и клея не было, да и струн новых тоже, да и свет пора было вырубать. А то и вправду посадит, комбат он такой, сказал – сделает… Поэтому улеглись быстро, свет выключили мгновенно, но в душе так и не улеглось.
– Вот так! Как в горах, так «сынки-сынки», а с гор – «три наряда», – скрипел верхний ярус.
– Ну, посади, ну, накажи, а её за что? – страдал нижний. – И хорошо ещё, всё так кончилось.
– Да, хорошо!..
Но оказалось, и не кончилось, и не так, да и нехорошо. Комбат ещё только начинал и за второй партизанский взялся всерьёз.
На разводе он при всех наехал на ротного, да так, что все думали, застрелится он после этого или кого-нибудь застрелит? На доске съёжился от комбата «Боевой листок», в курилке завяли и сами собой погасли бычки. Но ротный ни в кого стрелять не стал, а отыгрался на взводном, который стоял молча и только поскрипывал вместо зубов портупеей. И тот уже оторвался, тот уж душу отвёл, хотя и сам, между прочим, за гитарой забегал и дважды одалживал в общагу, где ей порвали струну, и потом пришлось доставать.
– Не спится, значит? Песенки поём? – приступил он. – Ну, вы у меня запоёте…
И запели: хором, «У солдата выходной» и строевым шагом. Траншеи в тот день рыли вдоль и поперёк. А потом засыпали и снова рыли, но уже в другом месте и в полный профиль. А профиль лейтенант отмерял по себе, и, поскольку профиля в нём было ровно два метра, то замучились все совершенно насмерть.
На обед шли изнурённой колонной военнопленных, в строю болтались тряпочками на ветру. Песен не пели, разговоров не говорили, и мечтали вместо строевого ползком. Но оказалось, что и ползком не лучше. Лейтенант после обеда устроил тактику и наползались до того, что на полигоне осталась глубокая борозда, и в ней вполне можно было укрыться от обстрела. А после началось, о чём и не мечтали.
Вернувшийся из караула третий взвод узнал, что гитара погибла во втором, от него узнал первый, и к вечеру весь батальон обиделся. И главное, комбату ничего, он как-будто не при чём, а виноват во всём второй взвод, и каждый сверлил его глазами и с горечью осуждал:
– Единственную… На весь батальон… Разбили!
– После отбоя им посидеть, поиграть приспичило!..
И даже танкисты, которых гитара и вовсе не касалась, а если и касалась, то непосредственно, высовывались из люков и невыносимо страдали:
– Эх, вы, а ещё нам не давали, а сами вон как!..
И каждый считал своим долгом укорить и трагическим шёпотом выспрашивал:
– Ну, как вы, а?.. А он что?.. А вы?.. Эх, вы!
И так целый день: начиналось с утра, кончалось вечером, и с утра до вечера не кончалось. И во всём виноватый второй взвод выползал бочком на обед, уходил пристыженно на развод и мечтал совсем не возвращаться из караула. Но возвращался, а батальон встречал его тихим страданием и систематически попрекал:
– Единственную, батальонную, ни за что!..
И на каждом разводе добивал комбат:
– Певцов на траншею!.. Гитаристов в наряд!.. Какая окуджава спала на посту?..
И батальон охотно подхватывал:
– Окуджавы!.. Бюль-бюли хреновы!.. Соловьи!
А как было не спать, если караул через день, и весь этот день – траншеи? И только одно было от них спасение – ветер. Дощечка на самопальном флюгере поднималась до отметки «Хана», и начиналась такая пыль, что даже и дощечки этой не было видно. Развод быстренько закругляли, работы сворачивали и забивались от ветра в палатки выколачивать из ушей пыль. Но второй взвод и ветер не спасал. Униженно и оскорблённо долбил он камень и оставался, даже когда уходили «губари».
Неугасающий комбат заводил ротного, ротный распалял лейтенанта, и тот доставал:
– Вы всё пели? Это дело. Сегодня пляшем до седьмого поста!
И взвод «плясал» ещё сорок метров до седьмого: днём под солнцем, вечером на ветру и всё время в пыли. И, возвращаясь, пытался отмыться в умывальнике, в котором уже не было воды, и неотмытый, нечищенный, получал следующий нагоняй, уже за плохой внешний вид. А вид и в самом деле, был ещё тот. У Косаченко от сухого бритья пошли язвы, у Полоскова разошлись штаны и, как он их ни зашивал, не сходились. А остальные и вовсе обросли и покрылись солёной коркой. Ну, не хватало в батальоне воды, а вот траншей и нарядов хватало, и даже когда проходили наряды, траншеи оставались, и оставался на солнцепёке залетевший навеки взвод.
А сушь наступала великая. Арык у шестого поста пересох, земля раскалилась до того, что на полях стали сами собой срабатывать мины. Всё съёжилось, всё, кроме войны, прекратилось и перестало существовать. Часовые в бронежилетах варились вкрутую и время от времени падали.
– В санчасть! – командовал медик. – Тепловой удар.
И караул ударными темпами пополняли вторым.
Пропали птицы, побурела трава, и даже ветер сдался. Затих, придавленный зноем, и только ночью, когда остывала немного земля, оживал. Не сдавался и не оживал только второй взвод. Долбил в самое пекло траншеи и терпеливо ждал: когда на обед позовут, когда привезут воды, чтобы на этот раз успеть и помыться, и попить. Но мучила их не жажда, а комбат. Ротного понимали, взводного тоже, а его понять не могли. Ну, за что, за что он её сломал? И траншеи за что? За двадцать минут после отбоя. И ведь не плохой, в общем-то, был мужик, понимающий, а на выходах, можно сказать, справедливый. А тут непонятно.
– Может, письмо плохое из дому получил? – понимал его Кузнецов.
– Контейнер! – отрезал Полосков.
– А иначе как?
– Каком! – объяснял он и с такой силой опускал кирку, что от усилия лопались с треском и в шестой раз расходились штаны. Потом садился, откладывал кирку и ворчливо их зашивал. – Они хочут нам власть свою показать. Они нас по уставу заставить хочут!.. – и так далее.
Судили, рядили, строили догадки и капонир. Одни говорили, что от комбата ушла жена, другие наоборот – он от неё. Но что бы ни говорили, а комбат своего добился. Расхристанный, распоясавшийся на выходе батальон, глядя на второй, подтянулся. В палатках появился порядок, на территории – чистота. Благо, что ветра кончились, и если один раз протереть, то ещё два часа чисто. И через неделю, за образцовую чистоту комбат вручил батальону новенькую, сияющую гитару. Торжественно вручил, на праздничном построении, а второй взвод послал на свинарник:
– Выдать второму его инструмент!
И придавленный «инструментом» второй взвод побрёл с ломами и лопатами к двенадцатому посту, где неугомонному начальству приспичило строить свинарник, хотя от такой жары передохнут не только свиньи, но и мухи, которые перестали летать в сортире. А батальон веселился:
– Эй, залётные, траншею до Колымы! Тройной счётчик!..
– Арфы нет, возьми лопату!
И они поначалу отвечали, отшучивались как-то, огрызались, а потом замолчали. Замолчали, когда батальон забыл их на разводе. Всех развели, всех озадачили, а залётный второй забыли. Лейтенанта вызвали срочно в штаб, а ротный понадеялся на старшину, который лейтенанта и вызвал. Так они и стояли, – ни разойтись, ни остаться, и только через два часа поняли, – не забыли, а наказали. Держали, так сказать, для наглядности, чтоб другим неповадно было. И батальон глядел, глядел, выглядывал из палаток, посмеивался издалека. И тут что-то случилось со взводом, что-то такое произошло. Он не дрогнул, не шелохнулся даже и безропотно всё отстоял, но как-то сразу весь подобрался, и нехороший, таинственный блеск появился в глазах. Довольный, подтянутый комбат явился и сменил гнев на милость:
– Ну, что, будем ещё играть после отбоя?
И тут батальон ахнул.
– Будем! – сообщил взвод.
И в палатках прекратилось дыхание, фуражка у старшины встала дыбом.
– Кто сказал? – не дрогнул комбат.
И в наступившей тишине стало ясно – все. Так он всех и отправил: утром за лопатами, вечером мыть котлы. Но это только для начала, а потом… И, представляя, что будет потом, батальон холодел. Грозная тишина повисла над ним. До самого отбоя все только и гадали, что. Не догадавшись, решили спать, но, конечно же, не спалось. Ворочались, пока не отпустила жара, и не потянуло с гор ветерком.
И тут все и совершенно отчётливо услышали – гитара. Чуть живая, расстроенная, но своя. Не подаренная комбатом, а чудесно воскресшая. Кто-то неумело и едва слышно водил по струнам, и тихий трепет прошёл по батальону, внезапная, шальная радость. Дневальный под грибком встрепенулся, а из соседней палатки высунулась восхищённая голова:
– Ну, вторые, ну, борзые!.. Во дают!
И тут же сорвался и выскочил из штаба лейтенант, испуганной тенью понёсся за ним старшина, и дневальный в ужасе замахал руками. Застрявшая в оконце голова завертелась и, не сумев скрыться, обречённо повисла. Но лейтенант её только между делом треснул, и в палатке второго начался стремительный шмон.
Всех подняли, всё перевернули, но ни гитары, ни гитариста не нашли, а весь взвод на момент подъёма мертвецки и со злорадным спокойствием спал. И, нехорошо думая про спирт, которым прошлой ночью обмывали повышение начмеда, лейтенант вернулся в штаб и задумался: спирт или нет? И будет ли двоим казаться одно и то же, если пить один и тот же спирт? Но едва он вернулся, едва улёгся и затих разбуженный батальон, как снова заиграл гитарист, и на этот раз сомнений не было – второй взвод. Но взвод опять был на месте. Сложив по-ангельски руки, он смиренно спал: старательно, в полном составе и без штанов. А гитарист затих, как будто и не было вовсе гитариста. Но ведь был же, был? И лейтенант снова пошёл по палаткам, пылая фонарём и местью, но никакого гитариста не нашёл, а нашёл комбата, который стоял, разъярённый, в спортивных штанах и синел на груди татуировкой «Саня».
– Твои? – пророкотал он. – Твои?
Но как раз в это время гитарист выдал какой-то особенно наглый и циничный звук, и началось.
Батальон застроили, перевернули вверх дном и снова отбили. Потом снова подняли, чтобы пересчитать и отбить, потому что гитарист не унимался, а только выжидал, пока все уснут. И так восемь раз: поднимались, пересчитывались и снова ложились, Восемь раз поднимал он взъерошенный батальон, и однажды почти попался. Выяснилось, что с полуночи отсутствует в строю рядовой Корнюхин.
Но Корнюхина скоро со страшным скандалом извлекли из сортира, и ни на чём таком он не играл, а просто заболтался с танкистами, о чём свидетельствовали синяки и подбитый глаз. А над батальоном снова поплыл чуть слышный, неверный звук. А потом из сортира извлекали Базарбаева, Черепанова, Мотю, и снова проплывал над палатками фальшивый, неверный аккорд. Прямо-таки эпидемия прошибла второй взвод, а комбата прошибал ледяной пот.
– Найти, найти эту сволочь! – ревел он.
И её искали: в палатках, каптёрках и чёрти где. Но, едва заслышав шум, сволочь стремительно исчезала, и найти её не было никакой возможности. Гитарист появлялся, выдавал пару тактов и исчезал. И было ясно, что кто-то из второго, ясно, что кто-то свой, но если свой, то кто, и на чём, если единственная гитара под замком, а замок на каптёрке? И тогда решили искать не сволочь, а магнитофон, для чего эту каптёрку и перерыли, но никакого магнитофона не нашли, и даже если бы он был, то всё равно включать его должна была какая-то сволочь, и получалось – чужой. Но и чужого не получалось, потому, что не было в батальоне чужих, а все свои его в полном составе ищут.
– Мистика! – пугались офицеры.
– Во дают! – веселился батальон.
Но веселился напрасно, потому что это была только первая ночь, а за ней наступила вторая и ещё веселее первой.
Готовились к ней основательно, обходили подсобки, столовую и склады, – искали гитару. Со второго взвода глаз не спускали. В их палатке улеглись лейтенант, старшина, замполит. Каждого, кто поднимался в сортир, замполит сопровождал лично, отчего у второго началась уже форменная дизентерия. В сортир выходили часто и с особенным наслаждением, замполит измучился, как на марш-броске, и всё равно не уследил. Разбудив в полночь, гитарист не давал уснуть до утра.
А второй взвод поедал начальство глазами и усердно помогал искать, но, конечно же, не находил, потому что искал самого себя. А в том, что это именно он, никто не сомневался, непонятно было только, как, и чтобы понять, весь батальон неустанно и неусыпно следил за вторым. Наблюдал на траншеях, приглядывал в столовой, следил в строю и снова не уследил. Гитарист заиграл, и третья ночь прошла в титанической и бесплодной борьбе. А в субботу оборзевший гитарист заиграл днём, – прямо во время развода, сразу после «Равняйсь!».
Его, как выровнялись, так и бросились искать. По палаткам прошли плотной цепью, работали по схеме «все видят всех», и, действительно, все видели, какую кучу вывалил из мусорного бака старшина и что в этой куче нашёл замполит, но гитариста не увидел и не нашёл никто, а в баке от гитары нашлись только обломки, отчего стало ещё непонятней. На чём же тогда играют, если даже обломки тут? А гитарист заиграл и снова ночью, и замучились в эту ночь до того, что не услышали команды «Подъём!», а может, и не было команды, потому что не было команды «Отбой!». Неуловимый, загадочный гитарист безжалостно мстил за всё: за траншеи, наряды и «Колыму», но больше всего мучил он батальон своей тайной.
– Мужики, – умоляли второй,– не говорите кто, только как?
– Каком, – отвечал односложно Полосков.
И с такой наглостью, что батальон решил устроить всему второму тёмную. Ведь если набить все морды, то среди них обязательно попадётся та самая. Но и тёмную устроить не удалось, потому что весь командный состав ночевал теперь в расположении, а наряд усилили вдвое. Но гитарист и на состав и на усиление плевал, играл, зараза, и хоть бы что. Второй взвод держал своё слово, – он играл, а комбат не держал. Звучала музыка после отбоя, и такая это была музыка, что отзвуки пошли по всему полку. В батальонах, штабах и на выносных постах наперебой сообщали:
– Играет! На гитаре. И невозможно поймать!
Выясняли, отчего не видно, если не слышно всем. Горячились, спорили, передавали подробности, и вместе с подробностями передавалось всем лихорадочное возбуждение. Полк впадал в мистический транс. Говорили уже, что и не человек это вовсе, а оскорблённые души дембелей, устанавливали с точностью и сообщали, чьи именно. Водилы с проходящих колонн останавливались и спрашивали:
– У вас, что ли, привидение поёт?
И на постах охотно разъясняли:
– Играет!
– Поймали?
– Хрен, сегодня снова играл!
И водилы, вздохнув с облегчением, ехали дальше. Всем отчего- то хотелось, чтоб не поймали, а начальству наоборот. Безобразный, нелепый скандал чудовищно разрастался, дисциплина разваливалась, безнаказанно нарушался устав.
– Гулько, прекратить чертовщину! – требовал наказания командир.
И комбат прекращал, приказывал и даже топал ногами, но безобразие не прекращалось. Гитарист прямо-таки глумился. Личный состав умирал от любопытства, командование от стыда. Батальон перестал спать, на построениях стоял сонный, строевым ходил невпопад. Какой-то особенной щеголеватой бодростью выделялся в его составе только повеселевший второй взвод. Горючими слезами отливались батальону все «бюль-бюли» и «соловьи». Заткнуть гитариста можно было только одним способом – засунуть всех «соловьёв» поголовно в караул, тогда среди них обязательно попадётся гитарист, и можно будет поспать.
Но в наряд, как назло, заступил первый батальон, личный состав выходил теперь только на занятия и работы, и гитарист не попался. А спать хотелось, начальство бушевало, и через шесть дней батальон в полном составе капитулировал. На утреннем разводе комбат помолчал, поморщился, и, глядя прямо на второй взвод, погасшим голосом объявил:
– Кто найдёт гитариста, пойдёт с колонной в Союз!
И до того он был старый, до того замученный, что второй взвод не выдержал. Застенчивый Кузя покосился осторожно на своих и спросил:
– А что гитаристу будет?
– Накажу, – обречённо вздохнул комбат.
И тогда Кузнецов подошёл и сказал. На ухо сказал, одному комбату. Батальон напрягся, чтобы расслышать, чуть не вывихнул уши, но не расслышал. А комбат как-то странно выпрямился, покрутил головой и, не издав ни звука, ни команды, побрёл в штаб. Замполит затрусил следом, ёкая вместо селезёнки в кобуре пистолетом.
– Ну, что, – нагнал он, – кто? Кого наказывать будем, Сан Саныч?
– Его, – ответил неопределённо комбат и указал пальцем вверх.
– Кого? – испугался замполит, поднял голову, увидел дощечку, флюгер, и понял всё.
Дощечка касалась натянутых струн. Вместо резонатора к мачте была заботливо прикручена старая консервная банка, и больше ничего. На гитаре нагло и совершенно безнаказанно играл всей своей силой неуставной ветер, и ни остановить его, ни посадить на «губу» было нельзя.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]