26 января 2009 12:38
Автор: Андрей Грачёв (г. Самара)
Зимняя сказка (На конкурс «Служу народу и Отечеству!» имени Героя Советского Союза В.В. Карпова)
В январе, когда полк уже вернулся из рейда, неожиданно случилась зима. Ночью подкрался и по-бандитски бесшумно накрыл часовых снег. Тонкой пеленой затянуло предгорья, забелило крыши палаток и зарытой в землю «брони». Провисшие маскировочные сети оказались несуразно зелёными, а палатки приземистыми и смешными.
– Ты смотри, снег! – дивились дневальные. Мяли его, пробовали на вкус и боялись топтать.
Ну, выпал и выпал, говорили, и такое бывает. Ночью выпадет, днём растает. А многие так просто обрадовались. Некоторые офицеры выскочили по форме «голый торс» и, показывая личному составу пример, стали молодецки растираться снегом. Но состав смотрел не на пример, а на снег, и жалел, что он от офицеров тает. Часовой с восьмого Красильников скатал из него огромную бабу, вооружил её каской и ржавой трубой и быстренько завалился спать. Баба получилась страшной, от грязи чёрной и очень убедительной. Комбат второго полчаса уговаривал её пропустить себя, прежде, чем догадался посадить часового на трое суток. И скоро весь полк выставил на охранение снежных баб.
Снега вокруг постов не осталось, его весь скатали на оборону. Снежный батальон смерти наводил ужас не только на врагов, но и на проверяющих. Особенно удалась баба всё тому же восьмому, успевшему вырваться с «губы» и соорудить вторую. Он надел на неё противогаз и придал ей такой зверский вид, что, проснувшись, сам всадил в неё целый магазин, отчего перепугался ещё больше, потому что магазин был набит трассерами, и баба от них таяла, приседала, шипела и явственно двигалась. Одним словом, было хорошо, жалели только, что не на долго. Но прошёл день, за ним другой, а снег не таял. Превращался только в ледяную грязь и схватывался под ногами противной коркой. А с гор подул какой-то несносный и уже совершенно обнаглевший ветер.
Где его только не было: в траншеях, модулях, в защитных рвах. Он шелестел секретными картами в штабе, свистел растяжками минных полей и, пробираясь сквозь клапана в палатки, присыпал одеяла стеклянной пылью. Неосторожно свесившиеся из-под одеяла тесёмки кальсон за ночь намертво примерзали к кроватям, и случилось то, чего никто не ждал. Топливо кончилось раньше снега.
Угольный склад выскребли до земли. Сначала выбрали сам уголь, потом угольную пыль, а как-то ночью исчез и склад, потому что складом называлась обнесённая забором яма. Оставив яму, злоумышленники до последней щепки унесли забор, хотя прямо за ним спал на посту вечно восьмой Красильников. И разразился настоящий энергетический кризис. В ход пошло всё, что могло гореть, а если и не могло, то всё равно пробовали: старые плащ-палатки, масксети, ветошь. В парке тайком сливали соляру, распиливали и стапливали частями списанные покрышки и уже начинали присматриваться к несписанным. Артиллеристы оживились и принялись нарочно постреливать куда-то вдаль, чтобы высвободить к вечеру пару снарядных ящиков. А сапёры приспособились топить тротилом. Отщипывали понемножку и по кусочку бросали в топку. Кусочек бушевал в печке ведром бензина. Печь гудела, как реактивная, но если кусочек попадался побольше, то она ещё и взлетала. Из трубы вышибало в небо неимоверно высокий столб пламени, а отлетевший в сторону дневальный хлопал обгоревшими ресницами и быстренько себя успокаивал:
– Ну, это фигня!.. Это я чуток пересыпал!
Поэтому тротила у сапёров не воровали, а с вожделением поглядывали на стратегический запас кочегарки. Но кочегарку командование своевременно прикрыло караулом из бойцов управления, которые сами от неё грелись и поэтому другим не давали. И в батальонах по-прежнему хозяйничал ветер.
Кино в летнем клубе смотрели в эти дни двое, – киномеханик и начальник особого отдела полка, который пытался понять, какой враг заслал в его часть фильм о замерзающих полярниках, да ещё с провокационным названием «Красная палатка». Полковые палатки отличались от неё только тем, что были зелёными. В штабном и офицерском модулях ещё что-то теплилось, потому что в кочегарке просыпался иногда назначенный истопником рядовой Базарбаев, но в палатки по утрам заходить было страшно. Ротный Шевцов и не заходил. Кричал за дверью:
– Рота, подъём! – и не без военного коварства поощрял, – Завтрак раньше сегодня, что ли? Восьмая уже поднялась…
И, вытянув таким образом личный состав, кое-как согревал его единственно возможным способом, – бегом. Ёкая селезёнками и сапогами, рота бегала вокруг полка и никак не могла убежать. Потом пролетала пулей через сортир и заскакивала в умывальник, где хлестала из всех кранов и парила, притворяясь тёплой, ледяная вода. А в столовой всё тоже парило и притворялось. Непритворным был только холод. И не то, чтобы было морозно. Вполне терпимо, если приодеться и хотя бы на час в тепло. Но так было постоянно, каждый день и без передыху. Отогреться можно было только на кухне, но в кухонный наряд больше шестнадцати человек не вмещалось, и впервые в истории весь наряд поголовно оказался сплошь укомплектованным самыми заслуженными «дедами». За обедом стало просто некому разносить бачки, а менее заслуженным удавалось прижаться иногда к водогрейке.
Отбиваясь, рота наваливала на себя целую гору матрацев, бушлатов и списанного тряпья, и выбиралась из-под неё только когда появлялись комбат и нужда. Но нужда должна была быть самой крайней, а комбат злым. А злился комбат оттого, что когда дежурный по части объявил тревогу, никто в батальоне особо и не встревожился. Все знали, что тревога учебная, и отложили учёбу до лучших дней, за что немедленно поплатились ночным марш-броском. Поэтому настроение у всех было так себе и лучше не трогать. Всем до того не хотелось выбираться наружу, что из каптёрки даже перестали воровать сигареты. Один только Красильников не унимался, поднимался по ночам и совершал неутомимые пакости. Обходил заваленный матрацами личный состав и в каждой кучке проделывал аккуратненькую дыру. Из дыры завивался парок, и скоро вся рота начинала под матрацами яростно ёрзать и извиваться и искать сквозь сон причину утечки. А причина в это время уже связывала канатом штаны и замышляла другую пакость. Материли его по утрам вместо гимнастики, но, как ни странно, разогревались. Садились по привычке вокруг холодной печки и рассуждали, начинать топить своими табуретами или подождать, пока молодые наберут чужих. Хотели кто обратно в свой Краснодар, кто просто горячего чаю. И тут Красильников как-то искоса, по-вороньему на всех глянул и неожиданно поинтересовался:
– А чего мне будет, если я сделаю тепло?
– Ты? – не поверили ему и переглянулись.
Не то, чтобы он часто врал, зато делал это на редкость искусно и с большими последствиями для пострадавших.
– Я, – подтвердил Красильников и блеснул бусинками глаз.
Все задумались: что бы они сделали человеку, сотворившему ради них чудо, даже если этот человек – Синий. И вдруг Косаченко, самый конкретный из всех дембелей, совершенно серьёзно сказал:
– Отпуск.
И все молчанием подтвердили, что качество награды подвигу соответствует.
– Обзовись! – потребовал Красильников.
И Косаченко снял и протянул ему швейцарские часы, – легендарный бакшиш с Панджшера, которого даже особист старался не замечать, а комбат замечал и сверял по ним свои «Командирские».
– Вернёшь на КПП, когда тронешься.
Глаза у Красильникова прямо-таки засверкали, уши налились затаённо-пунцовым цветом.
– Ночью! – объявил он и щёлкнул браслетом. – Запишись на восьмой пост, Черепок, нужно, чтоб пропустил.
И вышел. Отпуск у роты был. Она заработала его в «зелёнке», когда за два часа взяла Старую Крепость, и комдив приказал поощрить её одним на всех. Рота сама должна была решить, кто поедет домой, и сейчас решила, – тот, кто добудет тепло. Домой, конечно, хотели все, но все поехать никак не могли, а раздобыть уголь, это вам не Старую Крепость взять, тут нужны ещё и мозги и готовность покруче спецназовской. Поэтому никто возражать не стал, и все затаились в ожидании событий.
А Красильников сохранял полнейшее спокойствие. На разводе старательно, как всегда, сбивал роту с шага, за обедом подменял солью сахар и вообще вёл себя как обычно. Но сразу же после отбоя, ровно в десять неожиданно резко поднялся и скомандовал молодым:
– Вдовиченко, Сухов, за мной!
И повёл их неизвестно куда. А через полчаса вернулся и вывалил перед печкой огромный угольный ком. За ним, пыхтя, подошли молодые с кусками ещё больше и тяжелее, и все изумлённо охнули. Это были останки той самой снежной бабы, которая полчаса не пускала комбата на объект и из-за которой Красильников загремел на губу. Он единственный сообразил, что к чему, закатал угольные глыбы в снег и спрятал так, чтобы все видели и никто не нашёл.
– Ещё на девятом такая! – отдышался он. – А на седьмом не успел, далеко.
И рота восторженно завыла:
– Ну, Синий, ты даёшь!
– И ведь молчал, гад, молчал!
– Да тут на неделю!..
И вскоре неслыханное тепло разлилось по палатке, весело затрещали на огне портянки и даже завывающий в трубе ветер казался теперь уютным. Бушлаты, матрацы и одеяла сами собой сползли на пол. Все спали обстоятельно, со вкусом и не торопясь. Наутро, конечно, всё вымерзло, так что Поливанов снова примёрз и грохнулся на подъёме головой об пол, но всё равно было хорошо, потому что в каптёрке ожидал вечера и согревал своим присутствием заначенный уголёк. Поднимались легко, работали бодро и даже замерзали теперь не так, а как-то по-хорошему замерзали, по-домашнему. А после ужина собрались в ленинской комнате, хотя это была и не ленинская, и не комната, а просто палатка с портретами членов Политбюро.
Члены были заиндевелыми, замполит сонным, но когда рота назвала ему, наконец, имя счастливого человека, проснулся не только он, но и весь командный состав. Считалось, что самым большим счастьем для Красильникова будет, если он не сядет до конца службы в тюрьму.
– Только посмертно! – рубанул комбат.
– И к тому же, – вставил замполит, – не член ВЛКСМ!
И тогда Красильников встал и дрожащим от волнения голосом произнёс:
– Прошу принять в члены!..
И замполит мысленно подивился прозорливости и чуткости коллектива, который разглядел, доверил и оценил. И вопрос об отпуске был решён.
– Две недели! С двадцать первого и без дороги! – сообщил из штаба знакомый писарь.
И в каптёрку немедленно сбежались все батальонные «деды».
Собирали Красильниква кропотливо. Долго выискивали и примеряли яловые сапоги, но не нашли и стащили у прапорщика Тарасенко хромовые. Заказали ремвзводу ремень с пряжкой ручной работы и надписью «ДРА». Одолжили у взводного дипломат и уложили в него бакшиш – иранские платки и серебряную змейкой цепочку, хотя и знали, что таможня всё отберёт. Сам Миносян принёс свою дембельскую, потрясающей роскоши шинель. Посмотреть на неё приходили из разведроты, но им потрогать её руками не дали, а сразу укутали в целлофан и спрятали Морсанову в сейф. Батальон волновался так, как будто собрался отъезжать весь, а Красильников стеснялся и застенчиво, как жених, просил:
– Да ладно, и так сойдёт… Да я бы и сам пришил… Да мне бы только до Ташкента…
И вообще удивительно весь преобразился. «Стой, кто идёт!» кричал в караулах даже на сусликов, которые от его стрельбы все проснулись и ушли жить на другие посты. На строевой шаг переходил метров за пятьдесят до командования, и вообще, делал всё, чтобы быть похожим на плакат «Воин, ты защищаешь Родину!». И вот, когда он всё это сделал и в каптерке затаились в полной готовности шинель, парадка и сапоги, замполит бережно взял его под локоток, отвёл в ленинскую комнату и с беспредельной мягкостью в голосе сообщил:
– Такие дела, Красильников… Приказом командующего все отпуска личному составу с этого дня отменены…
Красильников посмотрел на него цепенящим взглядом, открыл медленно рот, но что он ему ответил, подслушать не удалось, потому что как раз в это время артиллеристы грянули в небо очередным «ящиком». Но видели, что замполит вылетел из палатки пулей и бросился к телефону, чтобы посадить Красильникова на «губу». Однако, подумав, звонить не стал, потому что тогда пришлось бы писать за что. А написать это, вероятно, не представлялось возможным даже на заборе. И сажать Красильникова на следующий день пришлось уже комбату.
Красильников не явился на развод, отказался заступать в караул и до безобразия далеко отослал взводного. В караул его все-таки затащили и под конвоем возвели на восьмой пост, но уже оттуда сразу повели на «губу», потому что там он бродил и как грибы собирал сигнальные мины и мог собрать несигнальные. И в полку сразу всё приуныло.
Засидевшиеся на гауптвахте губари прежнего Красильникова не узнали. Он целыми днями молчал, сидел тихо и по ночам приникал к решетке и каким-то исступленным взглядом смотрел вдаль, хотя ничего, кроме решетки увидеть не мог.
– Как бы не повесился… – шептались губари. – Надо присмотреть.
– Да нет, – успокаивали часовые. – Обещал не раньше, чем замполит…
И оставляли для него кто сигареты, кто бушлат. Сочувствовали Красильникову все. Каждую ночь в камере таинственно появлялись сгущёнка, сахар или банка сардин, и ни один, даже самый суровый начкар, этого не замечал. Но сгущёнку приходилось поедать соседям, а сахару Красильников не хотел. И ничего не хотел. Сидел, оцепенело смотрел в окно и молчал. И давно уже стаял снег, и пришла с горючкой колонна, но его не оставляли. Пробирались к самой решетке и однажды, выставив своего часового, явились чуть ли не всем взводом.
– Синий, как ты там? Чего хочешь, скажи!.. – зашелестело в окне.
И Красильников сказал:
– Домой хочу! – и заплакал неожиданно, по-детски и навзрыд.
Все взволнованно полезли друг на друга, подтянулись, кто мог, на руках.
– Ну, немножко еще! На майский дембель уже списки составляют!.. – беспокоились за окном и утешали.
– Синенький, хочешь орден?
За прошлую операцию на роту как раз в это время свалился орден, и, поскольку снова обошлось без потерь, получить его должен был кто-то живой. Но Красильников только всхлипывал и хотел домой.
– Там у меня знаете, как!... Там у меня такое!.. – и вдруг, размазав слезу, встрепенулся:
– Чего составляют?
И сверкнул между пальцев глазом.
– Да эти, майские… Нулевая партия. Туда, сам понимаешь, лучших!
И на следующий день, когда колонну губарей вывели на работу, все с изумлением увидели, что возглавляет ее и железно чеканит строевым Синий. Губари ломали камень для новой столовой. Каменоломня была у парка, чтобы не беспокоить штаб, в стороне, но Красильников так долбил камень, с такой яростью вгрызался в гранит, что слышно было даже на батарее. И с каждым ударом он незаметненько подбирался ближе. Он хотел, чтобы долетело до штаба, чтобы непременно услышали и учли. Чихал от каменной пыли, ухал и неустрашимо ломился в дембель. И его услышали. Хлопнула одна форточка, затем вторая, и через тучи поднятой им пыли понеслось:
– Да прекратится это когда-нибудь?
– Гулько, убери его!
– Да куда ж я его уберу?
– К черту, к лешему, к дембелям!..
И замученный жизнью комбат не выдержал:
– Чёрт с ним! – и позвал дневального. – Скажи этому, пусть прекратит!.. Домой поедет в первой партии.
– Домой?
Дневальный вытаращил в восторге глаза, задохнулся от чужого счастья и со всех ног полетел к губарям.
– Домой, Синий, домой! – И уже на полдороге, чуть не споткнувшись, вспомнил, что никакого дома, кроме палатки, у Синего нет, потому что он всю свою жизнь, от рождения и до армии был детдомовским.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]