13 февраля 2009 10:08
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Роман-летопись в четырёх книгах
Книга первая
Золотой замок
Начало и конец
Корни, уходящие в Элладу
Семейная молва не сохранила сведений о том, в каком именно веке перебрался из Греции на благословенные херсонские земли клан Схина. Скорее всего, произошло это в самом начале девятнадцатого столетия, когда многие греки покинули родину, спасаясь от преследований турецких завоевателей. Так что, возможно, Одиссей Схина в детстве видел опаловое небо Средиземноморья, кормил с руки чаек где-нибудь в Солониках или Элефисисе. Но восемь его дочерей родились уже на берегу другого моря, облюбованного греками с античных времён. Черноморские, крымские, кавказские греки – это длинные и очень жизнестойкие ветви, протянувшиеся от единого эллинского древа, уходящего корнями в тысячелетия.
Восемь дочерей Одиссея Схина… По рассказам тех, кто их знал в молодые годы, были сёстры на редкость красивыми, а поэтому в невестах ни одна не засиделась. Повыходили они замуж за местных дворян, помещиков Одесской, Херсонской и других южно-российских губерний, сменив старинную и довольно редко встречающуюся греческую фамилию Схинá на русские и украинские: Михайловы, Брюховецкие, Гарбузы.
А одна из сестёр, Сашенька, небольшого росточка, стройная, кареглазая, с мелко вьющимися чёрными волосами, рассыпанными по плечам, стала женой преподавателя Ананьевской гимназии Павла Моисеева.
Мне не довелось побывать в Ананьеве, тихом, уютном городке в прошлом Херсонской губернии, а ныне – Одесской области. Приезжая в Одессу, я ни разу не сумел выкроить несколько дней и съездить в Ананьев. По слухам, дедовский дом уцелел, война пощадила город, если можно вообще так говорить о войне, смысл которой в беспощадности. Но мой друг, писатель Иван Арсентьев1, уроженец Ананьева, посетивший в послевоенные годы родные пенаты, говорил, что старая часть города сохранилась почти неизменной. И бывшая мужская гимназия на месте, и моисеевский дом невдалеке от неё стоит, как и стоял от века.
По многочисленным воспоминаниям, рассказам матери и тёток, я хорошо представляю себе этот дом, быт большой, счастливой семьи, где любили друг друга, живя по тем неписаным законам, что почти полностью утрачены нами, и, боюсь, безвозвратно.
Трепетно религиозная, как все гречанки, Александра Одиссеевна; сдержанный, немногословный, доброжелательно открытый людям, особенно молодёжи, Павел Николаевич; их старший сын Николай и дочери: Нина и Наташа, Тася, так её называли в семье.
Дети отличались, что называется, богоданными способностями, и это, по окончании ими гимназий, было отмечено золотыми медалями. На всякий случай замечу: тогда их давали только за очень высокие и, самое главное, действительные успехи в учении. Никакие намёки и прямые указания «сверху» ничего изменить или подкорректировать не могли.
Быт южнорусского уездного города, находившегося в пределах пресловутой черты оседлости, с его забавными и трагическими особенностями, вряд ли кто сейчас может воссоздать во всей полноте и многоцветии. Очевидцев не осталось, воспоминания разрозненны.
Значительную часть городского населения составляли евреи: владельцы магазинов и лавочек, ремесленных мастерских, парикмахерских, аптек.
Как было принято в те времена, продукты для стола покупала в лавках кухарка, в кредит, под запись; то, что мы сейчас именуем косноязычным словом «промтовары», приобретала в магазинах сама хозяйка дома. Она же оплачивала счета лавочников или поручала это сделать одной из дочерей.
Выполняя однажды такое поручение, моя мама пришла в бакалейную лавочку, но за прилавком владельца не оказалось. Вместо него на высоком табурете важно восседал мальчишка лет тринадцати, мамин сверстник.
– Здрасте, барышня Тася!
– Здравствуй, Шлёмка! Я пришла заплатить по счёту. Позови отца.
– Папилэ нету.
– Вижу, что нету. А куда подевался?
– Папилэ в погребе. Он делает шампанское…
Еврейские анекдоты, как правило, не выдумывают, их рождает сама жизнь. В последнее время хороших анекдотов поубавилось. То ли евреев в России меньше стало, то ли из их жизни ушло смешное.
Так, как умела рассказывать еврейские истории моя мать, не сумел бы сделать ни один эстрадный исполнитель. В первые годы Советской власти жанр еврейского анекдота с трудом, но всё же продолжал удерживаться на эстраде. Главным образом стараниями совсем ещё молодых тогда Хенкина и Курихина. Их «дивертисменты» пользовались неизменным успехом, в том числе и у тифлисской публики. Но, тем не менее, отец мой говаривал:
– Отменные, конечно, комики! Однако… что касается еврейских recitsdrôbles1, то у Таси они получаются куда лучше. В актёрском исполнении отсутствует истинный местечковый аромат…
Как-то, возвращаясь поездом из Одессы в Ананьев, мама стала свидетельницей общения двух пожилых коммерсантов. Дело происходило в субботу, а это день, когда благочестивые евреи ничего не должны делать. Ничем не промышлять и не совершать сделок; даже ездить во время шабата им воспрещалось. Исключение составляли лишь поездки «на воде». Так повелел капризный бог Иегова. Вот потому оба маминых попутчика сидели на плоских баклагах с водой. Обманывали немножко своего еврейского бога, а что поделаешь? Гешефт есть гешефт, упустишь день, уйдёт и выгода…
Один из ехавших «на воде» был делец явно преуспевающий. Посему важный и недоступный для второго, разрядом пониже, которому ужасно хотелось хоть как-то завязать разговор и таким образом познакомиться с богатым попутчиком. Разве бедному еврею будет когда лишнее заиметь состоятельного знакомого?
– Сколько, извините, на ваших?
– Без чехтверти чичирэ.
– Скоро ли, извините, будет Балта?
– Я знаю?..
С трудом начатый разговор на этом прервался. Богатый еврей, поставив на колени плетёную корзину, достал из неё домашнюю снедь и принялся с аппетитом закусывать. Его бедный соплеменник молча крутился на своей баклаге.
– Ик! – закончив трапезу, коммерсант прикрыл пальцами губы, а его визави, наоборот, усиленно замахал ладонями, как бы нагребая на себя воздух.
– Юй! – воскликнул он в надежде возобновить прервавшийся диалог. – И где вы брали такого душистого редьку?..
Мне совершенно необязательно было видеть этих путешествующих «на воде» провинциальных дельцов начала прошлого века, вполне достаточно просто слушать и смотреть, как рассказывает об этой давней сценке мама. Они сидели передо мной живые и осязаемые.
– Когда ты это напридумывала, Тася? – спрашивали иной раз её.
– Ничего я не придумывала! Всё из жизни. Да разве так придумать?..
И впрямь не придумать…
По перрону одесского вокзала медленно прогуливается монументальный генерал с седыми подусниками. Время отправления, и его жена очень волнуется – выглядывая из окна вагона первого класса, всячески пытается привлечь внимание супруга и вернуть его в купе.
– Петя! – не выдержав, кричит генеральша. – Второй звонок дали! Ты ведь останешься! Пе-тя!..
Но упрямец, даже не оглянувшись, продолжает променаж.
– Пе-тя-а!..
И тогда из снующей по перрону толпы вынырнул юркий, услужливо улыбающийся еврей. Подбежав к генералу, осторожно потянул того за рукав шинели.
– Петя! Вам же зовут!..
А вот случай из практики профессора Александра Михайловича Холодковского, автора известного труда «Тысяча сечений», который многие годы являлся настольной книгой российских гинекологов. В семнадцатом году, предчувствуя недоброе развитие политических событий, Холодковский переехал из Москвы в Батум. Сблизившись с нашей семьёй, стал лечащим врачом Прасковьи Тимофеевны, а потом и моей мамы.
Именно профессору я обязан своим появлением на свет – это он убедил маму, которой шёл тридцать восьмой год, в необходимости для её здоровья родить ребёнка.
Она очень надеялась, что уж на этот раз на свет появится девочка, но бог вновь не пожелал внять её просьбам, и сотворил всё по своему – родился я.
Так вот, Холодковский рассказывал, что его однажды пригласили принимать роды в дом некоего еврея-маклера, сказочно разбогатевшего на посреднических операциях, связанных со снабжением английских оккупационных войск на Кавказе.
Просторный особняк, гостиная в персидских коврах, венецианские зеркала, дорогой фарфор. Нувориш и его жена не очень вписывались во всё это великолепие; они по-прежнему были простоваты и непрезентабельны, а вот дочь, которой предстояло рожать первенца, успела нахвататься вершков.
Она – в спальне. Родители с Холодковским в гостиной. Профессор невозмутимо смакует кофе с ликёром, а хозяева особняка сидят словно на иголках.
– О, мон Дье! – доносится до них томное постанывание дочери. – Ах, мезирабль1, из-за вас я терплю эти муки!
Последнее обращено к мужу роженицы, в растерянности топчущемуся на пороге спальни.
– Господин Холодковский! – всполошились родители страдалицы. – Разве вы не слышите? Уже ж таки начинается!
– Нет-нет. Это ещё не начало…
– О, майн Гот!2 – несётся из спальни. И опять, обращённое к супругу: – Э пиис оф шит!3
– Профессор! Ну что же вы сидите?!
– Поверьте мне, ещё не время…
И вот, наконец, напряжённую тишину разрывает истошный вопль:
– Вэй мир!.. Папилэ-мамилэ-э!
– Ну, вот, – Александр Михайлович поставил на столик чашечку с недопитым кофе. – Теперь самая пора…
Так можно продолжать до бесконечности. Но я не собираюсь делать это, хотя сборник самородившихся побасенок из жизни южнороссийских евреев прошлого мог бы получиться не только забавным, но и познавательным в этнографическом отношении.
* * *
Безоблачная жизнь семьи Моисеевых, да и всего Ананьева, омрачалась довольно частыми в этих местах еврейскими погромами. Они никогда не бывали внезапными – надвигались медленно, зловеще и неотступно, как грозовое ненастье.
В доме Павла Николаевича заблаговременно освобождались от всего лишнего комнаты, чуланы, мезонин и подвал. Под покровом темноты окрестные евреи пробирались к дому, вели детей, немощных стариков, несли котомки и узлы. На все окна, выходящие на улицу и в сад, выставлялись иконы. Двери можно было не закрывать – разнести в щепки любую дверь для громил труда не составляло. Но икона преграждала путь даже самому пьяному из пьяных. Ни разу никто не посмел посягнуть на дом инспектора гимназии Моисеева, на другие дома ананьевской интеллигенции, в которых, выставив на окна иконы, прятали евреев. Конечно, организаторы погромов знали всех, кто это делал из раза в раз, и тем не менее…
Не прямо, так косвенно страшные побоища отразились на судьбе семьи Моисеевых. Именно сцены избиения ни в чём не повинных людей стали тем первым толчком, который направил сына Павла Николаевича на путь, приведший его в конце концов к гибели. Бессмысленной, как показали все дальнейшие события.
Из Одесского университета, куда Николай поступил на естественный факультет, его исключили вместе с другими членами студенческого революционного кружка. Он попал под надзор полиции и был выслан по месту предыдущего жительства, в Ананьев.
Во время погромов Николай уже не бездействовал, не просто возмущался безнаказанностью черносотенцев и явным попустительством со стороны полиции. Он организовывал дружины самообороны; в степных оврагах обучал еврейских юношей стрельбе из револьвера и приёмам джиу-джитсу.
– Юй, господин Моисеев! – пугался кто-нибудь из обучаемых. – Как же мы будем палить с ревòльверов? А вдруг среди тех фармазонов окажется городовой в цивильном? Или вы скажете, так не бывает?
– Азохен вей! – подхватывал ещё кто-то. – Палить в городового!
– Когда убивают вас или ваших близких, – отвечал им Николай, – вы получаете моральное право стрелять в кого угодно. Хоть в самого Государя Императора! Хоть в Господа Бога!
– Господин Моисеев! Господин Моисеев! Ну что вы говóрите только! В Государя Императора!
– С его же портретом в руках идут ваши убийцы.
– Портреты, ну и что? Но вы же не за портреты говóрите. Уй, лучше-таки не надо, господин Моисеев!..
Несмотря на царившие страх и неуверенность в себе, дружины самообороны всё же удавалось сколотить. Сплошь да рядом погромщики пасовали, столкнувшись с их отчаянным сопротивлением.
– Смелее! – подбадривал Николай своих волонтёров. – Перед вами трусы и шваль, которая разбежится при первых же выстрелах. Смелее!..
Пройдет не многим более десяти лет, и куда подевается вся их «генетическая робость»? В разные стороны разойдутся пути этих молодых людей, бравших уроки стрельбы у Николая Моисеева и у его единомышленников.
Одни найдут смысл жизни в еврейских поселениях Британской подмандатной Палестины, в киббуцах, превращая днём в плодородную пашню неподатливые земли пустыни, а ночью, выходя в дозор, в составе отрядов самообороны «Хаганы» – ядра будущей израильской армии, защищали свои дома и семьи от нападения арабских военизированных группировок.
Другие пополнят ряды бутлегеров и рэкетиров в сомнительных кварталах Нью-Йорка и Чикаго, а потом, если им повезёт, перейдут в респектабельный «средний класс».
Ну, а третьи, оставшись в России, преуспеют в стрельбе по живым мишеням, вызвав бурные восторги Троцкого, вслух восхвалявшего деяния вчерашних сыновей часовых дел мастеров и лавочников из Бердичева и Балты, собственноручно уничтожавших дворян, офицеров, священнослужителей, других представителей ненавистной им российской элиты. По свидетельствам очевидцев и сам «главковерх», случалось, не без удовольствия отправлял в расход попавших в плен «золотопогонников». Палачество постепенно переставало быть презренным занятием.
Дальше – больше: со временем практически все руководство того же ГУЛАГа будут представлять упомянутые сыновья часовщиков и местечковых провизоров, ставшие полноправными представителями новой советской знати.
Маленький бедный Мòтеле
Живёт в Гранд Òтеле,
С окнами на закат.
И что ещё любит рыжий Мотеле,
Так это русского языка…
Приведу одну из красноречивых цитат Льва Троцкого на эту тему: «Мы должны превратить Россию в пустыню, населенную белыми неграми, которым мы дадим такую тиранию, которая не снилась никогда самым страшным деспотам Востока. Разница лишь в том, что тирания эта будет не справа, а слева, не белая, а красная, ибо мы прольём такие потоки крови, перед которыми содрогнуться и побледнеют все человеческие потери капиталистических войн. Крупнейшие банкиры из-за океана будут работать в теснейшем контакте с нами. Если мы выиграем революцию, раздавим Россию, то на погребальных обломках её укрепим власть и станем такой силой, перед которой весь мир опуститься на колени. Мы покажем, что такое настоящая власть. Путём террора, кровавых бань мы доведём русскую интеллигенцию до полного отупения, до идиотизма, животного состояния…
А как наши юноши в кожаных куртках – сыновья часовых дел мастеров, умеют ненавидеть! С каким наслаждением они физически уничтожают русскую интеллигенцию»1.
Вот, что сказал по тому же поводу Уинстон Черчилль, выступая в палате общин:
«… Главная часть системы террора, учрежденного Чрезвычайной Комиссией по борьбе с контрреволюцией, была осуществлена евреями и еврейками».
И ещё несколько примечательных высказываний:
«Среди большевиков – много евреев и евреек. И черта их – крайняя бестактность и самоуверенность, которая кидается в глаза и раздражает. Наглости много и у неевреев. Но особенно она превалирует в этом национальном облике». (В.Г. Короленко)
«Все население России видело, как с молниеносной быстротой совершалась замена правящего класса и как евреи превратились в советских вельмож, комиссаров и командиров. А за ними потянулись их многочисленные родственники и единомышленники, заполняя все государственные учреждения» (А. Дикий. «Евреи в России и в СССР», Нью-Йорк, 1967)
Интересная подробность: среди сорока трёх членов подвластного Троцкому Комиссариата военных дел, было восемь латышей, один немец, ни одного русского и тридцать четыре еврея! Куда же смотрел бдительный интернационалист Ульянов-Ленин? Это его «бессилие перед засилием» или проявление скрытого, подспудного русофобства?..
Склоняюсь ко второму. Подтверждением тому может служить фраза, сказанная Лениным в его беседе с комиссаром по еврейским делам Диманштейном:
«Большое значение для революции имело то обстоятельство, что в русских городах было много еврейских интеллигентов. Они ликвидировали всеобщий саботаж, на который мы натолкнулись после Октября. Еврейские элементы были мобилизованы против саботажа и тем спасли революцию в тяжёлую минуту. Нам удалось овладеть государственным аппаратом исключительно благодаря этому запасу разумной и грамотной силы».
В таком подборе высказываний нет никакой тенденциозности. Приведённые цитаты помогают оценить политическую и социальную атмосферу той эпохи, понять глубину национальной катастрофы, в которую ввергли русское государство большевики. Она обернулась трагедией и для самих евреев – прочно утвердившись в роли полновластного диктатора, Сталин начал планомерное преследование этой «разумной и грамотной силы», завершив его в начале 50-ых годов тотальной борьбой с космополитизмом, процессом «врачей-вредителей» и так далее.
Им руководило не оголтелое юдофобство, как иногда пытаются представить. Всё куда сложнее. Никому не доверяя, и в первую очередь – людям, склонным к корпоративному единству, предприимчивым и целеустремлённым, он видел в евреях прямую и неизбежную опасность для себя. Поэтому, следуя своим правилам, нанёс упреждающий удар и по былым «спасителям революции», и по тем, кто не имел к ним никакого отношения. «Лучше пусть пострадают десять невиновных, чем уйдёт от наказания один виноватый» – так учил вождь всех времён и народов…
Изложенное мною выше произойдёт намного позже, а тогда, в начале прошлого века, в тихом, провинциальном Ананьеве, Николай Моисеев руководствовался в своих действиях исключительно благородными побуждениями.
Само собой разумеется, что власти не могли оставить их без последствий – полиция получила все основания для немедленного ареста поднадзорного.
И здесь мне хочется сделать небольшое отступление, и поразмыслить над темой, казалось бы, отвлечённой. О поразительном благодушии правоохранительных служб того времени. Лишь когда доводили их до крайности, к примеру, швыряя бомбу в самого просвещённого и самого милосердного российского Государя, заодно разя и тех, кто на беду свою в тот роковой миг оказался рядом – тогда для прямых виновников были и казематы Петропавловской крепости и эшафот. Хотя той же Гесе Гельфман удалось всё же избежать петли, но это уже частность.
В остальных случаях и полиция, и корпус жандармов, и суды проявляли какую-то беспечность обречённых, что ли. Мы ведь все воспитаны на байках о зловещей охранке, свирепых жандармах, мрачных изуверах-тюремщиках и реакционерах-судьях. Но если на то пошло – они были завзятыми попустителями и гуманистами, не смевшими тронуть террориста, забрызганного с ног до головы кровью, пока не будут представлены исчерпывающие доказательства его, и без того очевидной виновности.
Большевистское правосудие не осложняло себе жизнь такими правовыми тонкостями и долгие годы обходилось пресловутыми «тройками», выносившими внесудебные приговоры по спискам. Не террористам и не убийцам, а просто неугодным, несогласным с режимом, подозреваемым в чём-то или обронившим неосторожное слово.
Батюшке-царю головы бы поотрывать своим нерешительным защитникам и хранителям, а Петру Аркадьевичу – в пояс поклониться, вместо того чтобы омрачать опалой без того тяжкую жизнь этого бескорыстного радетеля России. Ведь стараниями Столыпина в империи был остановлен террористический разгул. А коли говорить об экономических реформах, то три четверти российских крестьян в результате их проведения получили в собственность землю, причём основные расходы по её выкупу несла казна.
Ленин, пообещав облагодетельствовать хлебопашцев землицей, не дал им ни пяди. Так же, как и все его последователи, до дня сегодняшнего, к слову сказать. И тем не менее: Столыпин – реакционер и вешатель, а Ильич – всемирный светоч, олицетворение надежд трудящихся России на вольную, сытую, счастливую жизнь. Самое парадоксальное: на протяжении десятилетий люди верили в такие примитивные агитки, а наиболее убогие умом верят и до сей поры.
Дали б Столыпину довести до конца задуманное им, чёрта с два удалось бы политическим заговорщикам типа Ульянова-Ленина надеть на русский народ большевистское ярмо…
Общеизвестно, что историю без конца подмалёвывают: по заказу свыше иное уберут с глаз подальше, иное подретушируют, а то и дорисуют на свой вкус. Но, несмотря на это, со временем сквозь наслоения фальсификаций обязательно проступят факты, от которых не отмахнуться.
В упомянутые годы «столыпинской реакции», когда террористам выносился смертный приговор, тут же вставала проблема: где взять палача? Даже среди закостенелых уголовников непросто было отыскать желающего взяться за это, от века проклятое в христианском мире занятие.
И только революция, «подарив» народу безверие, сняв с его груди нательный крест, расплодила палачей, сделав сию, с позволения сказать, профессию массовой. И не позорной, а чуть ли не почётной. Достаточно вспомнить горделивые мемуары подонков, казнивших семью Романовых1.
Впрочем, к мемуарам Белобородова, Юровского и компании задолго до их появления писалось длинное, никого по-настоящему не насторожившее предисловие.
Революционеры всех мастей, не очень-то и таясь, открытым текстом призывали к свержению существующего строя, к физическому уничтожению монарха и его окружения, словом, к топору и полному беспределу. Ну и что? Их время от времени отлавливали и, в худшем случае, ссылали в одну из отдалённых сибирских губерний. А там господин Ульянов охотился на зайчишек в окрестностях Шушенского, по вечерам же, собравшись у самовара с единомышленниками и соратниками, прикидывал как бы половчее да побыстрее свернуть голову Вседержцу Российскому, «Николаю-кровавому».
А те, кто и впрямь станут со временем кровавыми палачами русского народа – сын местечкового провизора Свердлов и несостоявшийся поп Джугашвили, – преспокойно покинут места «самой бесчеловечной царской ссылки», дабы на практике продолжить теоретические построения бывшего самарского адвоката.
Где бы оказались все эти российские карбонарии, попади они не в руки охранки, а в подвалы созданного большевиками после их воцарения на Руси ЧК–ОГПУ–НКВД? Век бы жить в здравии и покое тем шушенским зайчишкам, не доехал бы до них охотничек – шлёпнули б по месту задержания «без дурацкой волокиты». Как и рекомендовал «шлёпать» любого подозреваемого в нелояльности к Советской власти юрист Ульянов.
Я далёк от мысли и желания стричь под одну гребёнку всех, кто исповедовал в своё время в России революционные идеи. Это было бы и несправедливо и недостойно. По отношению к тому же Николаю Моисееву, моему дяде. И ко многим другим людям с чистой душой, которые пытались отделить эти самые идеи от политики, вернее от политиканства. Что было с их стороны не только наивно, но и гибельно.
Николай Моисеев никогда не состоял ни в одной из партий. И не хотел состоять в них. Он отдавал себя общей революционной идее, выполняя любые предложенные ему поручения, порой самые опасные. И не требовал взамен ничего: ни признания заслуг, ни избрания во всякие цэка, ни дармовой кормёжки в эмиграции.
Вынужденный исчезнуть из Ананьева, он уехал за границу, во Францию. Тут вновь хочется задаться вопросом: почему же столь небдительно надзирали над ним «цепные псы царизма»? Политический поднадзорный легко покидает не только предназначенный ему для жительства уездный город, но и саму Россию!
В Нанси Николай поступил на завод рабочим. Руки у него оказались умелыми, в чём немалая заслуга Павла Николаевича, любившего слесарничать и вообще мастерить. Возле дома, во флигеле, была оборудована фотографическая лаборатория и при ней мастерская, где Павел Николаевич придумывал и сам изготовлял различные математические модели, приборы для демонстрации физических опытов, другие наглядные пособия к своим урокам. Сын помогал ему в этих занятиях, и полученные навыки позволили быстро освоиться на маленьком механическом заводе в Нанси. Заработка вполне хватало на жизнь, так что, если в европейских барах Владимир Ильич баловался пивком за партийный счёт да на матушкины дотации, то Николай Моисеев пил бордо на свои пролетарские франки.
Он очень скучал по дому, по России вообще. В те тоскливые годы жизни на чужбине принял решение ни при каких обстоятельствах не прибегать больше к такой мере, как эмиграция – это не для него.
Возвратившись, уехал в Москву, поступил в университет. И вновь невольный вопрос: а где же опять были «мундиры голубые» с их всевидящими глазами и всеслышащими ушами? Ах, Михаил Юрьевич, Михаил Юрьевич! Нам бы ваши печали…
Окончить университетский курс Николаю так и не удалось – за участие в студенческих беспорядках его исключили без права поступления в высшие учебные заведения Империи. Можно было поехать в любой европейский университет и там завершить образование. Павел Николаевич очень надеялся, что сын примет такое решение, но тот категорически отказался от него.
– Ностальгия страшнее чахотки, – сказал он.– Это неизлечимая болезнь…
Так Николай Моисеев окончательно обрёк себя на тяжкую жизнь профессионального революционера. Нелегальные квартиры, явки, постоянное напряжение, аресты. То есть всё, что становилось неизбежным уделом рядовых солдат революции, чьими руками из её губительного огня таскали каштаны партийные бонзы всякого разбора – от анархистских до эсдековских.
Мы в значительном большинстве своём и по сегодня имеем довольно приблизительное и одностороннее представление о становлении и развитии революционного движения в России. Нам мешают прийти к истинному пониманию вещей пусть вконец обветшалые, изношенные, но всё ещё застилающие взор занавеси, сотканные фальсификаторами этой трагической истории, идеологическими фальшивомонетчиками. По себе знаю, как непросто и болезненно продираться к независимой точке зрения через пыльные, липкие от наслоившейся грязи и крови препоны. Казалось бы, гниль – взмахни рукой, и она обратится в ничто. Как бы не так! Мы успели надышаться этой пылью, точно шахтёры угольной. У них тело, а у нас души в чёрных точках. С кожей только и отодрать, это если с тела. А с души?..
Надо ли говорить, что далеко не всем под силу сделать это. Вот и продолжают испуганно цепляться за былых идолов.
– Да, Сталин, конечно, спору нет, во многом преступно вёл себя. Это ужасно! Но к Ленину не прикасайтесь! Ленин – святое!..
Потребуется ещё немалое время для того, чтобы рухнул с пьедестала последний идол и, теряя потускневшую позолоту, обнажая свою истинную отвратительную сущность, навеки исчез бы из общественного сознания.
А о тех трагических романтиках, беззаветных и стойких оловянных солдатиках революции, её чернорабочих, кто о них помнит? Где их могилы?..
Я потому и решил написать о Николае Моисееве, об Александре Сванидзе, о людях, с которыми меня связывают узы родства. Если не напишу я, то вряд ли кто другой сделает это.
Ну а идолы… О них уже написано более чем достаточно. И превозносили упоённо, и с тем же упоением низвергали. Чаще одни и те же авторы. Мне эта тема не интересна из-за своего однообразия – под позолотой все старые идолы одинаково трухлявы, какая же радость в гнилье копаться?..
Зимой 1908 года в Москве было организовано и окончилось неудачей очередное покушение на какого-то высокопоставленного царского сановника. Не припомню уж на кого именно – в те годы их стреляли и взрывали так же часто, как нынешних нуворишей.
Дело было громким, по суду к нему привлекались многие, в том числе и Николай Моисеев, хотя никакого участия в покушении он не принимал. Его оговорила струсившая «революционная барышня», но о ней позже.
Хотели было внести за него залог в десять тысяч рублей, дабы освободить до суда, предоставив этим возможность бежать за границу. Существовал в тогдашней доверчивой России такой, безотказно действующий метод. Замечу, что в современной России его успешно реанимировали.
Николай не согласился с предложенным ему планом.
– Нельзя лишаться столь больших денег, – сказал он. – Тем паче сейчас. Депрессия, всеобщая растерянность, многие отходят от революции, а вы предлагаете поступиться огромной суммой. Она не соответствует моей значимости. Я решительно отказываюсь…
Ему грозили каторжные работы. Лишь очевидная непричастность подсудимого – он явно брал на себя чужую вину – заставила судей и присяжных ограничиться более мягким приговором: вечное поселение в Восточной Сибири, в Туруханском краю.
В знак протеста статский советник Павел Николаевич Моисеев подал в отставку.
При всей прогрессивности своих взглядов, он не разделял революционных идей сына.
– Не приемлю насилия, как средства достижения пусть даже самых высоких целей, – говорил Павел Николаевич. – И дело тут не только в следовании библейской заповеди – не убий. Хотя сама по себе она для меня бесспорна. Суть в другом: насилие слепо, ибо им всегда правит ненависть. Из-за того и страшит меня и многих иных идея революционного преобразования России. Ведь любая революция – это обязательно война одной части народа против другой. Вспомним Францию. Толпы озверевших санкюлотов, вспарывающих животы беременным женщинам только за то, что эти женщины принадлежали к ненавистному для революционеров сословию. Страна великой культуры в считанные дни была отброшена на века назад, к пещерному варварству! В России же, весьма далёкой ещё от всеобщей просвещённости, революционное насилие наверняка приобретёт куда более ужасное обличье. И будет иметь последствия печальнейшие. Как это у Достоевского?.. «Раскачка такая пойдёт, какой ещё мир не видел… Затуманится Русь, заплачет по старым богам…» Да, «Бесы»… И тут Фёдора Михайловича не оспорить. Бесовские начала во всеотрицании, в призывах к вражде и крови, очевидны.
– Ты упомянул Францию. Но была ведь там и другая революция, семьдесят первого года. Парижская Коммуна вначале не запятнала себя не насилиями, ни произволом.
– И, тем не менее, всё завершилось большой кровью. Это неизбежный финал всех революций…
Особенно резко Павел Николаевич отзывался об идеологах политического терроризма.
– Храни тебя бог от их пути, Коля! Это путь страшный и мрачный, путь в кровавый тупик… Бессмысленно пролитая кровь, бессмысленно оборванные жизни. Вот убили Александра Второго, царя, который так близко уже подошёл к мысли о необходимости даровать России конституцию, ввести в ней парламентскую форму правления государством. Убили… Зачем? Ради какой цели это было совершено?.. Может, и впрямь не хотели господа революционеры, чтобы первые ростки российской свободы из-под его монаршей длани поднялись?.. Тем более отвратительно! Нет, не приемлю, не понимаю и не оправдываю! И боюсь за тебя… Насилием Россию не сделать ни свободной, ни счастливой. Путь к её благоденствию лежит только через просвещение, национальное согласие и мир. Понимаю тебя, понимаю: это очень долгий путь. Путь терпения и надежд. Зато он не принесёт горьких разочарований, как тот, на который зовут нетерпеливую молодёжь не желающие ждать российские бомбисты.
Об этих долгих разговорах в гостиной ананьевского дома часто рассказывала мама.
– Трудно представить себе более несхожих людей, чем папа и Тимофей Варламович, – говорила она. – Во всём несхожих. И в то же время их суждения о происходившем в России в чём-то совпадали…
Павел Николаевич, по обыкновению своему, бывал снисходителен к горячности юных оппонентов. И только, может быть, Константин Молдавский вызывал у него настороженное неприятие. Словно чувствовал мой дед, что многие беды придут в его дом по милости этого фанатично настроенного поповича, о котором я подробно расскажу в следующих главах.
Будучи человеком, относящимся к государственной службе ревностно, как сказали бы сейчас: «с полной отдачей сил», Павел Николаевич тем не менее покинул её после вынесения сыну неправедного, как посчитал, приговора.
То было очень нелёгким для него решением, но поступить иначе не счёл для себя возможным. «По чести своей и принципам…». Так и написал в прошении об отставке.
* * *
У Одиссея Схина, кроме восьми очаровательных дочерей со временем появилось по меньшей мере десятка два столь же очаровательных внучек, истинных perfect women.
Увлечение Павла Николаевича фотографированием даёт возможность убедиться в том, что и дочери его, и многочисленные племянницы были под стать своим маменькам. На портретах и групповых снимках что ни личико – глаз не оторвать.
Ну а там, где такое море женского очарования, обязательно и океан страстей, и захватывающая череда романтических историй. Забавных, трагических, разных.
У старшей маминой сестры Нины был жених, одноклассник и друг Николая. Красивый, богатый, всеобщий любимец. К тому же – человек всесторонне одарённый, которому прочили блестящее будущее. В общем, лучшую пару трудно себе и представить. День помолвки был назначен. Невесте уже шили подвенечное платье, жених заказывал у своего портного свадебный фрак.
Назойливо разговорчивый, как все провинциальные портные и парикмахеры, тот, помогая заказчику одеться после примерки, выронил из кармана его сюртука пистолет.
– Это таки вещь! – восхитился он. – С вензелем даже! Наверное, золотой вензель, да? О, конечно, золотой!..
Портной крутил в руке изящный плоский браунинг с монограммой, разглядывал его так и эдак, и нечаянно нажал на спусковой крючок.
Грянул выстрел, пуля угодила молодому человеку в живот; через день его не стало – ананьевские врачи ничего не могли поделать, рана оказалась смертельной.
Восемнадцатилетняя Нина замкнулась в себе. Её всё перестало интересовать. Целыми днями не выходила из своей комнаты, сидела в кресле-качалке и, прикрыв глаза, о чём-то думала.
Родные были в отчаянии; всячески пытались отвлечь девушку от тяжких раздумий, вывести из оцепенения. Но всё тщетно.
– Сходим в церковь, Ниночка, помолимся, – предлагала Александра Одиссеевна. – Это облегчит душу, поможет жить дальше. Всё ведь во власти божьей…
– Нет, мама. Мне ничего не поможет… Но ты не бойся за меня, я справлюсь. Сама…
Я хорошо помню тётю Нину, она приезжала к нам в Батум, а потом и в Тбилиси, в довоенные годы и после войны. Добрая и ласковая, но за этой тихой приветливостью даже мною, тогда мальчишкой, угадывалось присутствие какой-то особой пробы твёрдости. В том, что это именно так привелось убедиться дважды. Но об этом в своё время.
В среде ананьевской молодёжи заметное место занимал уже упоминавшийся мною Константин Молдавский, сын местного священника, отца Михаила. Котя, как его называли друзья.
Типичный разночинец базаровского толка, мрачноватый, сосредоточенный на своём, аскетичный. И одержимый тем самым бесовством, о котором вспоминал в своих разговорах с сыном Павел Николаевич.
Обладая несомненным умом, настойчивостью и волей к лидерству, Котя Молдавский имел определённое влияние на окружающих его молодых людей. С Николаем Моисеевым его связывала, мне думается, не столько дружба, сколько товарищество, основанное на общих взглядах и общей деятельности.
Уже в Москве Молдавский, возглавляя боевую группу, в которую одно время входил Николай, помогал тому скрываться, но при этом никогда не упускал случая использовать в собственных интересах всегдашнюю безотказность Слона.
Различало их главное: Котя не был оловянным солдатиком революции, стойким и скромно самоотверженным, он претендовал только на роль вождя. Причём независимого от других вождей. Такие амбиции госпожа революция не прощает никому. И когда в феврале семнадцатого она победила в России, Молдавскому не оказалось достойного места среди недавних его единомышленников. На вторые роли Котя не согласился. И зачудил: оставил службу и семью, купил какой-то хутор и принялся крестьянствовать в одиночку. А чтобы никто не мешал – завёл свору свирепых псов и винчестер в придачу.
Чем всё это окончилось и где, никому неизвестно. Скорее всего, в подвалах ЧК, или в эмиграции, поскольку следы его с той поры затерялись.
Но до этого надо было ещё дожить. Тогда же, в начале девятисотых годов, ананьевский Овод, давно и безнадёжно влюблённый в Нину Моисееву, обрёл надежду: счастливый соперник погиб, значит, надо сосредоточить усилия и добиться желанной цели.
Что-что, а добиваться своего он умел. Шёл к намеченному методично, с чисто поповской обстоятельностью. И неотвязностью.
Завладеть вниманием, покорить преданностью, сломить неотступностью. И самое важное – разорвать то кольцо одиночества, в которое заковала себя Нина. Однако сделать это осторожно и незаметно. И так, чтобы никто не сумел бы раньше него проникнуть внутрь разомкнутого им кольца.
Рано или поздно, но Котя своего добился – Нина согласилась стать мадам Молдавской. Павел Николаевич воспринял это событие без особого восторга, а вот Александра Одиссевна была рада – хоть таким образом, но дочь её возвращалась к жизни
Молодые вскоре уехали в Москву, и Нина поступила там на Высшие женские курсы. Молдавский служил то по одному, то по другому ведомству, но основным его занятием по-прежнему продолжало оставаться умело законспирированное революционное бесовство…
Нине этот брак принёс, как я понимаю, единственную радость – детей. Юру и Алю. Я очень многое о них слышал, многое знаю, но так уж получилось, что мы ни разу не видели друг друга. Юра погиб в войну, во время бомбёжки завода, на котором работал. Короткая телеграмма от тёти Нины из Горького, где они жили, и больше ни слова.
Через несколько лет, при встрече в Тбилиси, тётя Нина дала понять, что не хочет касаться этой темы…
У мамы моей судьба сложилась по-иному. Но как было, видимо, писано на роду у большинства представительниц женской ветви Схина, и тут не обошлось без бурных романтических приключений.
В Ананьев из Петербурга на летние каникулы приехал сын богатого местного помещика Чéркеса. Лицеист, щеголь и любезник, одним словом типичная, как говаривали тогда: «столичная штучка».
С точки зрения Павла Николаевича, хорошо знавшего семейство Чéркесов, петербургский гость являл собой обычного вертопраха, избалованного родителями бездельника. Подобных молодых людей он терпеть не мог. Его вообще никак не занимал молодой Чéркес, и появление того в Ананьеве осталось бы Павлом Николаевичем незамеченным, когда б…
Когда б не вспыхнувший вдруг роман, развитие которого шло столь стремительно, что ни Чéркесы, ни Моисеевы не успели вмешаться в ход неожиданных для них событий. Спохватились было, да поздно уже.
– Мы решили обвенчаться, – объявила родителям Тася.
Примерно за год до этого разговора она окончила ананьевскую гимназию, и на этом основании считала себя человеком достаточно взрослым, вполне разумным, а значит, имеющим право принимать самостоятельные решения.
Демократичный Павел Николаевич, с неизменным пониманием относившийся к вольнодумству молодых, в данном случае проявил непреклонную твёрдость.
– Никогда! – восклицал он, скрещивая вскинутые над головой руки. Домашние, наверное, впервые видели его таким несдержанным и к тому же жестикулирующим, чего он обычно избегал и других останавливал: «Ну, что это, право, за еврейские подергунчики?» А тут… – Слышишь, Тася, – никогда! Выйти замуж за пустого пшюта, шаркуна паркетного? Очнись! Да в своём ли ты уме?
Вся семья дружно поддержала Павла Николаевича, особенно Николай.
– Представь, как ты будешь чувствовать себя среди петербургской золотой молодёжи? – говорил он сестре. – О чём прикажешь беседовать с ними? О парижских модах, о спиритизме, о дворцовых адюльтерах? Просто не представляю тебя в окружении этих порхающих щебетунчиков!..
Надо думать, такое сплочённое неприятие идеи породниться с Чéркесами и привело к тому, что она всё таки состоялась. Да как! С побегом из дома в экипаже, тайно нанятым младшим Чéркесом, с ночным путешествием по степи. В какой-то из деревушек щедро оплаченный священник обвенчал беглую пару. А потом – чёрное бархатное небо в самоцветах звёзд, пьянящий запах полыни, дробный перестук копыт, хрустальные бокалы – вдребезги о пыльный шлях!
– Вив ля мур1, чёрт побери!
В Ананьеве, в обоих семействах царила тихая паника: куда могли подеваться эти сумасброды?
– Сын обмолвился в разговоре с друзьями, что свадебный вояж будет в Италию. Рим, Венеция, потом – Неаполь, – строила предположения мадам Чéркес-старшая. – Скорее всего, они уже в пути.
– Чепуха! – успокаивал своих Николай. – Дальше Одессы им не удрать. «Ах, Неаполь! Там у ма тант2 вилла. Урождённая Шаховская, да… Быть может, к ней они и отправились?» Глупости всё это! «Ма тант, ма тант!» Вот увидите, через день-два станет известно где они, и я тут же отправлюсь за этими шалунишками…
Но беглецы вернулись сами, и пост фактум решили получить родительское благословение. У Чéркесов всё обошлось более или менее благополучно, а вот у Моисеевых вышла осечка. Павел Николаевич заперся в кабинете, и когда юный супруг попытался проникнуть туда с объяснениями, то услышал короткое:
– Вон!..
На этом категорическом «вон!» всё и закончилось. Павел Николаевич, презрев неизбежные неприятности, связанные в то время с разводом, особенно в небольшом уездном городе, настоял на своём. Решающую роль сыграло то уважение, которое к нему питали в Ананьеве, поэтому скандальной огласки это романтическое происшествие не обрело. Несостоявшуюся толком мадам Чéркес сразу же отправили к старшей сестре в Москву; там она поступила на естественный факультет Высших женских курсов.
– Я окунулась в совершенно новую, сразу захватившую меня, жизнь, – рассказывала мне мама. – Лекции известнейших профессоров, студенческая среда, московские театры, всё это так не походило на патриархальный Ананьев… Да и сами Курсы; они только что переехали в новое, великолепное здание – это случилось под новый, 1909 год, год моего поступления на них. Удивительно счастливая, безоблачная пора. Когда б ещё не арест Коли… Как гром среди ясного неба… Уже тогда становилось понятным, что это напрасные жертвы, что ни к чему хорошему не приведёт стремление всё сокрушить и переиначить. Впрочем, я всегда была далека от революционных страстей. Скольких они сгубили; и тогда, и в особенности потом…
Сохранился её студенческий билет под номером 474 – тёмно-серая книжица с большой фотографией и затейливым факсимиле директора. «Высшiе женскiе курсы. Г-жа Черкесъ Наталья Павловна, 1910/11 уч. годъ».
Ну а как же любовь? Та самая, которая «да здравствует!» Неужели таким жестокосердным был Павел Николаевич, навеки разлучивший влюблённых? Нет, конечно. Внезапная вспышка полудетской влюблённости так же быстро погасла, как и возникла. Была б то настоящая, осознанная любовь, никто на неё не покусился бы, никто никого не стал бы разлучать.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]