19 февраля 2009 12:36
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Роман-летопись в четырёх книгах
Книга первая
Золотой замок
Начало и конец
«Черкéс турецкий»
ой отец родился в Баталпашинске, а юные годы провёл, деля их между Владикавказом, Кисловодском и Ставрополем, где попеременно жили родители.
Называли они его по-разному. Ласково: озорником, например, или наказаньем божьим – это мать, Прасковья Тимофеевна. Башибузуком, черкéсом турецким и даже Богодуром, в память о вздорном хивинском хане – это отец, он же и дед.
Надо сказать, что Тимофея Варламовича мой будущий родитель никогда не называл дедушкой, только папой. Так его воспитали, и так он привык с самых малых лет. Могу себе представить, что испытывал при этом бедный «имеретин». Слабым утешением Антону Ивановичу могло служить лишь освобождение его от отцовской ответственности за буйные похождения «озорника». А их с лихвой хватало. Многократно отличался младший Астахов и в стенах гимназии, и особенно за её пределами.
Силушкой его бог наградил не по возрасту. И не по разуму, ибо использовал он её не всегда в благих целях. Будучи пятиклассником, держал в страхе гимназистов выпускного восьмого класса. Один на один связываться с таким завзятым драчуном никто не рисковал да и скопом наваливаться было небезопасно, потому что у него всегда находилась под рукой лихая ватага, сколоченная не из гимназистов, а из враждебно настроенных к ним баталпашинских казачат.
Подростком лет четырнадцати придумал он себе забаву: все мальчишки, живущие в округе, обязывались при встрече с ним становиться «во фрунт». А коли случалось им обогнать его на улице, то просто прошмыгнуть вперёд значило бы нарушить установленную этим хулиганом субординацию. Предлагалось испросить разрешения и обязательно добавить: «Извините, ваше превосходительство, спешу-с!» Нарушивший данный этикет незамедлительно получал по шее – на руку мой папаша был по-казачьи скор.
Столь милое развлечение однажды окончилось для него великим конфузом. Произошло следующее: в один из дней, невдалеке от родительского дома «его превосходительство» обогнали два худощавых подростка в длинных лапсердаках. Не просто без разрешения прошли вперёд, а ещё и локтем толкнули. Это вызвало с его стороны мгновенную реакцию. Догнав нарушителей, он дал тумака тому, который оказался поближе.
Пострадавший резко обернулся, точно его ужалили, и – о, ужас! – мой разгневанный папаша увидел сероватое личико с длинными пейсами и… бородой! Это оказались никакие не подростки, а два низеньких пожилых еврея, один из коих к тому же, как выяснилось потом, был раввином.
– Хватайте его, рабе! А я зараз покличу городового!..
Не знаю, каким образом реагировал бы на подобный поворот событий современный юный хулиган, но отец мой, по его собственному признанию, изрядно перепугался. Ни с того ни с сего тюкнуть кулаком взрослого человека – поступок для того времени просто невероятный, невообразимый по своей недопустимости. Это ведь произошло в конце девятнадцатого, а не двадцатого столетия.
Поэтому его уличное превосходительство бросилось наутёк. Раввин со спутником, размахивая руками и галдя, устремились в погоню. Но успеха в ней не достигли – их обидчик оказался гораздо проворней. Стремглав влетев во двор отчего дома, просторный как городская площадь, он пересёк его и заперся в стоявшем у конюшни клозете. Им пользовалась прислуга.
Безрезультатно побушевав возле закрытой клозетной двери, пнув её для острастки раз-другой носком башмака, раввин наконец удалился.
Отец мой для верности посидел в заточении ещё с четверть часа, выбрался наружу и через чёрный ход юркнул в дом. Всё, вроде бы, обошлось. За обедом Тимофей Варламович, сидевший, как всегда, во главе стола, неожиданно спросил:
– Послушай, Евгений, а ты ведь, сдаётся мне, не казак у нас? Нет, не казак.
– Это почему же, папа? – воскликнул тот, не ожидая подвоха. – С каких это пор я вдруг и не казак?
– Да с сегодняшних, наследничек милый, с сегодняшних. А засомневался я в тебе потому, что казаки, они сроду от жидов не бегали.
Оказывается, Тимофей Варламович стоял у окна и наблюдал всю сцену погони и последующей осады клозета.
До самого ужина мой отец старался не попадаться на глаза ни матери, ни Тимофею Варламовичу, ни другим свидетелям его посрамления за обедом.
К ужину всё же появился, не рискнул нарушить заведённый в доме порядок. Но Тимофей Варламович вёл с домашними разговор совсем о других вещах, словно ничего и не произошло в тот день. Лишь в самом конце ужина заметил дочери:
– Распорядись-ка, Паша, чтоб завтра отнесли от меня раввину штуку сукна. Пусть не держит обиды на нашего черкèса турецкого… – и, повернувшись к сыну, добавил: – Ну, а превосходительством называться тебе рановато, для этого послужить придётся Отечеству, и немало. Может, полжизни, а может, и всю.
– Брал бы ты пример с Сандро, Женя, – вздохнула Прасковья Тимофеевна. – Никогда он не позволил бы себе подобного неприличия. И в кого ты у нас такой удался?..
Сандро – Александр Антонович Твалчрелидзе – «мой дядя самых честных правил» (лучше не сказать о нём), ученик Вернадского и будущий академик, всю жизнь терпел неудобства, так или иначе связанные с поступками своего младшего брата.
Начать с того, что братец, ещё не родившись, умудрился лишить Сандро богом данного каждому из нас сладкого права на материнское молоко – разница между братьями составляла всего год. А потом уж так и повелось: когда младший где-то в очередной раз умудрялся набедокурить, первую волну родительского гнева принимал на себя старший, сообщая о неприятности и выступая в роли добровольного адвоката…
Он окончил Ставропольскую классическую гимназию в 1900 году и уехал в Москву.
«Вопрос о выборе дальнейшего пути, – это из его воспоминаний, – был решён заранее. Прочитанные мною яркие статьи блестящего публициста Д.И. Писарева, о значении естествознания в современной жизни, подсказали мне кем стать – натуралистом и только натуралистом…»
Намерения Александра Антоновича были поставлены под угрозу спустя два года, когда он принял участие в политической сходке студентов, требовавших установления в России парламентской формы правления. Прямо со сходки всех радетелей конституции отправили прямиком в Бутырки.
– Не подняли б господа народовольцы руку на блаженной памяти Александра Второго, Государя просвещённого и либерального, была б вам конституция и без всяких сходок. А теперь придётся повременить – у нынешнего монарха на данную идею совсем иные воззрения…
Примерно так комментировали студенческие претензии здравомыслящие оппоненты бунтарей.
«Тюрьма была моим вторым университетом, – писал в своих воспоминаниях Александр Антонович. – У Герцена, Чернышевского, Добролюбова, Писарева и других нашёл я простой ответ на многие «проклятые вопросы»…
Делаю скидку на то, что эти воспоминания мой добрый и честный дядя Саша готовил к печати не в начале девятисотых годов, а полвека спустя, и отдаю ему должное: сумел удержаться от включения в список прочитанных им книг трудов Карла Маркса и статей Владимира Ульянова, в то время уже активно пописывающего. Уверен, что редактор настоятельно предлагал ему сделать это.
Помытарили в Бутырках поборника конституционного строя явно недостаточно, потому что выйдя из них, он продолжал общаться с представителями подпольных студенческих групп, принимал участие в издании нелегальной литературы и даже в организации московского союза рабочих-печатников. Это уже в период знакомства с Николаем Моисеевым и Котей Молдавским.
Московские революционно настроенные студенты вели усиленную пропаганду среди печатников – наиболее грамотной части рабочих. Одним из результатов их усилий была известная забастовка в типографии Сытина, закончившаяся победой стачечников. Официально эта победа приписывается стойкости и высокой политической организованности рабочих, а на деле, надо думать, немалую роль сыграли демократизм и мудрость самого Ивана Дмитриевича Сытина, очень хорошо относившегося к работавшим у него печатникам. Грешно им было на жизнь жаловаться при таком-то хозяине.
А пока суть да дело, Александр Твалчрелидзе всё глубже втягивался в занятия весьма далёкие от естествознания. Даже фамилию вынужден был сменить и некоторое время жил с чужим паспортом. Так что упования Прасковьи Тимофеевны на то, что хоть старший сын не преподнесёт ей никаких сюрпризов, могли и не оправдаться.
Свои революционные подвиги мой дядя не афишировал, будучи от природы человеком скромным, не склонным к саморекламе. Поэтому его московские похождения остались для родителей неизвестными. Это только брат Евгений всё вываливал на них, раз за разом – такая уж открытая душа, ничего в себе не держал.
Но после провала революции девятьсот пятого года пришло отрезвление, и оба брата вернулись к тому, ради чего они и уезжали из дома в Москву: Евгений принялся навёрстывать упущенное им на юридическом факультете, а Александр возвратился к регулярным занятиям на факультете естественном. И немало преуспел в своих первых научных начинаниях – принял участие в экспедициях по изучению ледников Дигории, а осенью 1907 года студента Александра Твалчрелидзе, по рекомендации В. И. Вернадского, зачислили вне штата сотрудником минералогической лаборатории Московского университета и поручили систематизировать минералогическую коллекцию, собранную ещё в екатерининские времена для графа Румянцева.
Это первое серьёзное приобщение к минералогии определило направленность дальнейших научных интересов моего дяди.
Летом 1908 года Владимир Иванович Вернадский предложил ему поехать в Закавказье, в Батумскую область, для сбора в окрестностях Цихис Дзири коллекции поствулканических минералов. Не думалось тогда моему дяде, что с этим удивительным по красоте и своеобразию местом отныне будет связана вся его дальнейшая жизнь, что именно здесь через год с небольшим появится поместье родителей, пресловутое «Дворянское гнездо», и он станет приезжать сюда каждое лето, вплоть до того, последнего, в 1957 году.
Не думал об этом начинающий исследователь, писавший по материалам экспедиции свою первую печатную работу «К минералогии Батумского края» (не было тогда ещё Аджарии, это более позднее наименование).
В 1910 году он уезжает в Германию на летний семестр, слушает в Геттингенском университете курс лекций профессора Мюгге по минералогии, а два года спустя заканчивает Московский Императорский университет и вместе с дипломом первой степени получает звание кандидата естествознания. Его диссертационная работа посвящается спектральному исследованию редких химических элементов земной коры.
Что касается моего легкомысленного папаши, то у него университетские дела обстояли не блестяще. Выдержать государственные экзамены с первого раза не удалось. Провалился, если не ошибаюсь, на уголовном праве.
Известие о постигшей его неудаче повергло в гнев Тимофея Варламовича:
– Вот оно, московское развеселое житье-бытье! Бега да ресторации вместо должного прилежания и старательности в науках. Одно слово – черкес турецкий! Как был им, так и остался…
Антон Иванович, тот ударился в панику:
– Когда же теперь завершится это безмерно затянувшееся студенчество?! Жизненная неопределенность?.. – и писал пространные письма-инструкции старшему сыну, дабы тот воздействовал на безответственного братца, вразумил его и наставил на путь истинный.
В то время Прасковья Тимофеевна уже серьезно болела, и печальное известие о провале на экзаменах хорошего самочувствия ей не прибавило.
Даже в письмах кроткой папиной сестрицы Ниси1 проскальзывали нотки уныния:
«Все мы так переживаем из-за Жениной неудачи. Ты уж, Тасечка, поддержи его там…»
От старшего сына Антон Иванович настойчиво требовал получения на экзаменах только оценки «весьма», о чем несчетное число раз напоминал ему в письмах (очень эмоционально, с восклицательными знаками). Младшему же достаточно было хоть как-то завершить университетский курс и получить диплом, большего от него не требовали.
Виновник этих семейных треволнений причину своих неудач видел исключительно в фатальном невезении, а вовсе не в лености или в беспечном отношении к учебе. Подобные упреки мой несамокритичный родитель отметал.
«Сегодня блестяще ответил, хотя и знал хуже, чем вчера, – писал он брату. – А назавтра знаю в десять раз лучше, и – нà тебе, провал! Где же логика, справедливость, чёрт возьми! Всё происходящее не более, чем лотерея…Тася просто убита. Ведь вместе сидели, вместе с ней работали, одинаково знаем уголовное право…»
Маме приходилось в ущерб своим занятиям на Высших женских курсах и Римское право штудировать с моим отцом, и уголовное, и прочую юриспруденцию.
«Зубрю даже сидя в клозете, – продолжал тот жаловаться в письмах. – Представляешь, Сандро, там запоминается несравненно лучше! Очевидно потому, что дуешься, и кровь приливает к голове. Если окончу курс, то выпущу брошюру под заглавием: «Как и где способнее всего готовиться к сдаче государственных экзаменов за университетский курс»…
Он ещё и шутить изволил, хотя всем остальным было не до шуток…
Дядя Саша наводил справки о требованиях, предъявляемых при приёме государственных экзаменов в других российских университетах: в Одесском, в Казанском. Мама даже ездила в Одессу.
Но всё, в конце концов, счастливо завершилось в Москве – сдал отец повторно эти злополучные экзамены, получил диплом. На радостях обвенчался с мамой, окрестил первенца, в общем, избавился от всех грехов, и был торжественно прощён Тимофеем Варламовичем. В который уж раз…
У Николая Моисеева и у Коти Молдавского круг их интересов оставался прежним. Они продолжали начатое ими, но уже без моего отца и дяди Саши, равно как и без многих других, на время, а чаще – навсегда отошедших от революционных идей. Трагические последствия московского восстания заставили их глубоко задуматься, подвергнуть переоценке былые романтические устремления.
Это не преминул заметить и по-своему оценить один из сорежиссеров «генеральной репетиции», как нарёк он революцию девятьсот пятого года. В письме Горькому Ленин желчно отозвался об интеллигенции как о «сволочи, отступившейся от революции». До чего же будущий вождь на всех этапах своей зловещей деятельности не любил и опасался критически мыслящих людей! И при первой же возможности расправился с ними, лишив Россию лучших её умов. И восприемнику передал эту эстафету…
Говорят, кровь может повязать. Наверное, так. Но чаще она отторгает людей друг от друга. Кровь, запятнавшая мостовые Москвы, отвратила от революции всех, сумевших понять: кто-то стреляет, находясь на баррикадах, а кто-то науськивает стреляющих, пребывая при этом на вполне безопасном расстоянии от реющей в воздухе смерти1. Для одних революция 1905 года стала лишь упомянутой выше «генеральной репетицией» будущих революционных побоищ, а для несравненно большего числа людей – последним мгновением жизни. Как правило, молодой, только-только начавшейся и потому вдвойне бесценной.
Размышлял ли об этом активный подстрекатель к массовым убийствам господин Ульянов, юрист по образованию, заговорщик и террорист по своей политической сути? Да и по человеческой тоже.
Размышлял, конечно, только вот как:
«Осыпайте войска камнями, обливайте кипятком, подыскивайте склады для бомб или кислот для обливания полицейских, убивайте жандармов, взрывайте полицейские участки, бомбардируйте правительственные учреждения…» Это – дословное цитирование одного из его призывов.
Невольно ловлю себя на мысли: до чего же всё это схоже по стилю и по поставленным задачам с призывами нынешних терористов! Ничем не отличался от них в нравственном отношении лысеющий мизантроп. «Самый человечный из всех людей», как будет потом умилённо вещать о нём официальная пропаганда2.
Исступленность, патологическая кровожадность организаторов московского восстания не могли не насторожить, скажем так, – людей с нормальной психикой, заставить их призадуматься над страшными последствиями затеваемой авантюры. И отойти в сторону, поняв преступность подобных методов решения социальных проблем
Лев Толстой в 1905 году предупреждал революционеров, что если к власти допустить низменные элементы, то по прошествии нескольких десятилетий править будут уже элементы уголовные. Низменные – не в смысле простые люди, как это пытались интерпретировать недоброжелатели Льва Николаевича из числа революционно настроенных россиян, а люди без происхождения, то есть без традиций духовности. Ничего не скажешь – великим провидцем он был!
Двенадцать лет спустя об аналогичной опасности предупреждал Ленина Плеханов. Правда, не назвал «власть одной партии» властью уголовных элементов, но это, полагаю, из-за своей чисто интеллигентской деликатности. Повадки большевиков ему были хорошо известны, равно как и те, откровенно уголовные принципы, берущие начало от групп боевиков-налетчиков, типа Кобы и Тер-Петросяна-Камо, грабивших экипажи с казной. Действия «эксов» получили логическое продолжение в печально памятных экспроприациях уже под провозглашённым Лениным лозунгом: «Грабь награбленное!».
Тут, по моему разумению, не помешает ещё раз вернуться к событиям 1905 года, сделать небольшой исторический экскурс, коснувшись тех тайных пружин, о коих в подробностях стало известно сравнительно недавно.
Во многом благодаря работам немецких историков высветилась во весь рост неприглядная фигура некоего Александра Львовича Парвуса1, злого гения России. Именно он, а никто иной вёл партию первой скрипки в том кровавом концерте, о котором столько наврано за минувшее с тех пор столетие2.
После поражения революции Парвус был арестован, получил от снисходительного российского правосудия всего три года ссылки в места не столь отдалённые. Разумеется, тут же бежал, и продолжил начатое уже из-за рубежа, с полностью безопасного расстояния.
В годы Первой мировой войны он разработал подробный план по развалу Российской империи изнутри, через революционную смуту, разложение армии, антипатриотическую пропаганду и так далее.
Эти детально продуманные предложения по достоинству оценили, приняли к реализации и щедро профинансировали министерство иностранных дел и Генштаб Германии. Был запущен страшный по своему коварству и разрушающему воздействию механизм, управлял которым лично Парвус. Достаточно вспомнить, что та же «ленинская «Искра» печаталась на его квартире.
Этот удивительно проницательный человек безошибочно определил в Ульянове столь ценные для своей затеи качества: неразборчивость в средствах, безграничный цинизм и честолюбие, граничащее с манией величия. Поэтому сделал на него ставку – такой подручный и нужен был ему в России.
Так, известный лишь в узком кругу единомышленников российский эмигрант, благодаря грандиозному, выражаясь современным языком, «пиару», организованному Парвусом, превратился в «вождя российской революции». Никто иной, как Парвус нарёк его так в статье предварившей появление Ульянова в взбаламученном Петрограде с небезызвестными «апрельскими тезисами», направленными на разгром и полное уничтожение великой империи.
У немецких историков есть все основания полагать, что эти тезисы подвергли корректировке доверенные лица германского кайзера во время продолжительной и непонятно чем ещё объяснимой стоянки пассажирского поезда с запломбированным вагоном на запасных путях берлинского вокзала. Казалось бы – состав так спешил! По распоряжению свыше, все поезда обязаны были уступать ему дорогу, и вдруг – остановка на целые сутки.
По имеющимся в распоряжении историков данным, какие-то таинственные ночные гости, посетили «запломбированных» российских социал-демократов. С какой целью, интересно? Возможно, когда-нибудь узнаем – рано или поздно на поверхность всплывает всё тайное. Как правило – не ароматное…
На мой взгляд, режиссерский талант Парвуса блестяще проявился весной семнадцатого года. Ленина, за десять лет эмиграционного прозябания, успело позабыть большинство знавших его в России. Ну, был когда-то такой, да сплыл. Пописывает брошюрки то ли в Швейцарии, то ли в Германии. Поэтому на Финляндском вокзале Петрограда «вождя российской революции» могла встречать лишь горстка единомышленников.
Это не устраивало Парвуса; искусный кукловод разыграл впечатляющий спектакль с привлечением обширной массовки в виде «восторженной» толпы революционных рабочих и матросов, в лучшем случае краем уха слыхавших о новоявленном «вожде», картаво вещавшем что-то с броневика (микрофонов тогда не существовало).
Следом был дворец Кшесинской, а там пошло и пошло…
Так что начинал Александр Парвус с революции 1905 года, продолжил вплоть до семнадцатого, но и далее не оставил без внимания своего «выдвиженца». Напротив, удвоил это внимание.
Он всячески подталкивал Ленина и наиболее оголтелых его сторонников к решительному шагу, к октябрьскому вооруженному перевороту1. Торопил, поскольку возникла угрожающая ситуация: Англия и Франция склонялись к идее частичного – только с Австро-Венгрией и Турцией – сепаратного мира. Это стало бы крахом всей многолетней, многоходовой игры Парвуса. И он поспешил. И заставил поспешить тех, кого финансировал…
Сразу же после переворота Парвус, отлично понимая, что инспирированная им и реализованная большевиками авантюра без мощной финансовой поддержки извне наверняка окончится плачевно, убедил своих немецких партнёров в очевидном: скупиться в данном случае, значило бы проиграть практически выигранную уже партию.
И Германия не поскупилась2,за что была сказочно вознаграждена – по условиям Брестского мира к ней отошло более миллиона квадратных километров российских территорий, гораздо больше того, что она рассчитывала получить, выиграв войну с Россией.
К этой теме я ещё вернусь.
* * *
Отец мой был завзятым щёголем. Никаких традиционных для студентов тужурок он не признавал. Носил нечто подобное гусарскому мундиру с высоким жёстким воротником, на белой атласной подкладке, шинель николаевского покроя с бобрами и, для полного антуража – нафиксатуаренные усы торчком, à la кайзер Вильгельм.
Таких студентов называли «белоподкладочниками» и в среде демократически настроенной молодёжи им места не было.
Но на моего отца эта неприязнь не распространялась. Напротив, его явную принадлежность к разряду «белоподкладочников» очень ловко использовал тот же Котя Молдавский. Когда надо было передать кому-нибудь пачку прокламаций или пройти в заблокированное полицией здание университета, выбор всегда падал на моего отца. Никому из городовых и в голову не могла прийти мысль, что подъехавший на рысаке господин может передать листовки либо какие-то устные указания бунтующим студиозам. Через любые оцепления он проходил невозмутимо и надменно, отвечая козыряющим «фараонам» –два пальца к козырьку шикарной фуражки. Тоже то ли гусарской, то ли чёрт её знает какой, свободное фантазú, в общем…
Участие отца в революционных делах ни в коей мере не подкреплялось идейными убеждениями. Он руководствовался лишь соображениями компанейства и личной дружбы. Ну, и не упускал заодно случая лишний раз продемонстрировать окружающим свою лихость.
– Котька Молдавский просил помочь… Надобно Колю Моисеева выручить…
И так далее и тому подобное. Пособлял, выручал с лёгкостью необыкновенной, нимало не задумываясь о возможных неприятностях.
Само собой, ни в какие теоретические дебри он никогда не влезал, это казалось ему ужасно скучным и совершенно бессмысленным занятием. Другое дело – сотворить что-либо руками: отнять «селёдку» у городового, накостылять ему же по шеям – это за милую душу. Но чаепития со спорами за полночь, до хрипоты, о Канте ли, Бакунине – увольте! Воистину: «Нигде и никогда, ни при какой погоде» труды сих мудрецов он не читывал.
Предпочтение отдавал времяпрепровождению совсем иного рода: закатиться с весёлой компанией в Тестовский трактир или к «Яру», покуролесить там до утра. И не за жиденьким чаем с баранками, как на тех политических посиделках, и не в обществе блеклых девиц, подавшихся в революцию по причине полной их невостребованности во всех остальных сферах бытия. «Синие чулки», эмансипашки, бр-р!..
Много лет спустя, уже в советские времена, он говорил, посмеиваясь:
– Ей-ей, ни разу не приводилось лицезреть хорошенькие мордашки среди этих революционно дышащих особ. Ни тебе прельстительных фигурок, ни всего прочего. Вместо бюстиков – пара носков с пятаками внутри, вместо попок вообще пустое место. Куда ж им было деваться при этаком антураже? Ясное дело – в воскресные рабочие школы, а уж потом – в комиссарши. Под кожаной тужуркой один чёрт ничего не разглядишь и не прощупаешь. Исключение составили, пожалуй, лишь мадам Коллонтай да мадам Арманд. По слухам, пикантные были бабёшки, как говорится – ничего себе, тебе и мне, ха-ха-ха!..
Но тут обычно вступала мама, делала страшные глаза, кося ими в мою сторону, и быстро говорила отцу что-то по-французски. Я улавливал единственно знакомое слово: «л’анфан»1 и понимал, что речь ведут обо мне. Отец усмехался, переходил на другую тему, но однажды мама не успела вовремя вмешаться в его разглагольствования, и я услышал фразу, надолго запавшую в память:
– Эта самая Инесса, право, не промахнулась, променяв супруга-фабриканта на любовника-вождя, рыжую бестию…
Прошли десятилетия, прежде чем я уразумел, кого имел тогда ввиду мой легкомысленный, не сдержанный на язык родитель.
При подготовке того злополучного покушения, из-за которого потом безвинно отправили в сибирскую глухомань Николая Моисеева, Котя решил поручить моему отцу дальнее прикрытие группы боевиков. Их расставляли по номерам, совсем как при охоте на зверя: стрелки вытягивались редкой цепочкой вдоль улиц, по которым могла проехать карета с приговорённым ими к смерти человеком. Стрелять в него предстояло по очереди. Промажет один – дострелит второй или третий.
Отстрелявшись, боевики проходными дворами должны были добраться до ожидавших их пролёток.
На всякий случай предусматривались резервные варианты. По одному из них отцу и предлагалось, наняв извозчика, ждать возле него в обговорённом месте. Кого именно ждать, он не знал да и не очень интересовался этим.
Было промозглое предзимнее утро. Один из боевиков, юноша в тужурке на рыбьем меху, сильно замёрз. Его трясло от холода и волнения. Отец снял свою николаевскую шинель, недавно сшитую у известного московского портного, набросил на плечи боевику.
– Вам надо согреться, иначе промажете.
– Да. Мерси, очень кстати…
Тот так и ушёл в этой шинели на свой номер, то ли позабыв, то ли не догадавшись вернуть её. А отец постеснялся напомнить.
Оставшись налегке, он приказал нанятому лихачу ждать неподалёку, возле трактира, а сам, взяв у мальчишки-газетчика «Биржевые ведомости», развернул их и принялся с вниманием изучать. Ни мало не смущаясь тем, что выглядит при этом довольно нелепо – с газетой посреди присыпанной первым снежком улицы.
За несколько кварталов от него уже назревали зловещие события. Но он о них не ведал и не тревожился о том, чем всё затеянное окончится – беспечность, как уже упоминалось, была одной из отличительных особенностей этого человека. С юных лет и до конца дней.
Во внутреннем кармане поддёвки покоился шестизарядный «Смит-Вессон», купленный накануне в оружейном магазине Биткова на Сретенском бульваре. Про всякий случай.
Стрельба началась неожиданно: где-то вдали, за спинами старинных двухэтажных особняков, хлопнули выстрелы. Стая галок слетела с церковной колокольни.
Прошло несколько минут и из-за дальнего поворота улицы выметнулась фигура бегущего человека. Отец узнал студента, которому отдал свою шинель. Но на нём её не было, студент бежал в своей подбитой ветрами тужурочке.
Одна спасительная подворотня, другая, но тот почему-то минует их, очертя голову несётся вдоль тротуара, машет руками, точно подбитая птица крыльями.
«Что это он так?.. – мой отец сложил газету, сунул её в карман и незаметно нащупал рукоятку револьвера. – Может, гонятся за ним?..»
И только тут до него донеслось цоканье подков по булыжной мостовой – у поворота показался конный жандарм. Лошадь скользила по наледи, дергала головой. Жандарм натянул поводья.
– Сто-ой! – крикнул он. – Не уйдёшь!
«А этот откуда взялся? – отец потянул рукоятку, но револьвер зацепился курком за подкладку. – Ч-чёрт! Час от часу не легче!..»
Портные шили тогда на совесть. И приклад ставили отменный. Отец сам потом удивлялся, как удалось ему всё же вырвать с мясом клок атласной подкладки вместе с подстёганным к ней ватином.
Вскинув револьвер, он дважды выстрелил, целясь по ногам лошади. Коротко заржав, та рухнула на бок; жандарм, не успев бросить стремена и соскочить, оказался под ней.
«Неважно, однако, вас верховой езде обучают, – заметил про себя мой папаша. – Любой из луковских казачков не сплоховал бы так…»
Выстрелы вернули к действительности бегущего студента – он нырнул, наконец, в ближайшую подворотню и бросился дальше, проходными дворами.
А отец тем временем вскочил на подножку экипажа; хлопнув лихача ладонью по заиндевевшему казакину, крикнул:
– Гони!..
Тот гикнул, точно обрадовавшись приказу. Рысак под синей сеткой взял с места. Редкие прохожие, испуганные стрельбой, шарахались в стороны.
– Гэп!.. Гэп!.. Сторрронись!..
Влетая в переулки, кружа по улицам, экипаж несся легко и стремительно. Дутые колёса мягко подпрыгивали на неровностях мостовой.
Изрядно поплутав, лихач обернулся, спросил:
– Куда теперча, барин?
Они ехали по Мясницкой. Тучи разошлись, выглянуло солнце. Тронуло слабыми лучами стекла витрин.
– Дуй в Столешников, в «Англию»!
Когда подъехали к ресторану, отец сказал:
– Пойдём со мной.
– Нам туда нельзя, барин. Не дозволяется.
– Пойдём, пойдём! Я приглашаю…
Сунув швейцару целковый, отец подтолкнул смущённого лихача и прошёл в зал. В это раннее ещё для ресторана время он был почти пустым.
– Изволите в кабинет? – спросил мэтр д’отель, сделав вид, что не замечает «недозволенного» отцовского спутника.
– Да, пожалуй…
Приняв поданную мэтром папку с многостраничным меню, отец пробежал его глазами.
– Ну что ж, приступим к сатурналии. Ух, как я проголодался!.. А чем ты хотел бы душу и чрево потешить? – спросил он лихача.
– Чем прикажете, барин.
– Ну ладно, раз так… – отец принялся заказывать, что называется, по полному списку – поесть он всегда любил, а тут, после всех треволнений несуразного утра, почувствовал просто волчий аппетит.
На десерт велел подать кофе и к нему «Бенедиктина». Когда дошла очередь до ликёра, налил себе в лафитник, а гостю в большой винный бокал. К кофе лихач не притронулся, а ликёр выпил в один присест. Неспешно втягивая его чмокающими глоточками:
– Цок… Цок… Цок…
Тягучая жидкость пятидесятиградусной крепости медленно вливалась в неохватного лихача. Поставив на стол опорожнённый бокал, он смахнул с усов зелёные ликёрные капельки.
– Спасибо, барин, ха-рошая варения…
Вечером к отцу пришёл встревоженный Молдавский.
– Евгений, тебе надо немедленно, сейчас же, исчезнуть из Москвы!
Он объявил это ещё в прихожей, не успев даже раздеться.
– Что стряслось? Почему такой взъерошенный?
– Будешь взъерошенным! Всё же провалили! Этого, – он назвал фамилию сановника, на которого покушались боевики, – сопровождали два конных жандарма. Непонятно, в связи с чем... Вполне может быть, что охранку предупредили о готовящейся акции. Выходит, среди нас орудует провокатор. Но кто?! Кто?!
– Сие не по моей части. Водки выпьешь? С морозца?
– Не до возлияний сейчас. Твоё благодушие, право, не к месту, Евгений. Равно как и великодушие.
– Что ты имеешь в виду?
– Шинель! И угораздило же тебя набрасывать её с барского плеча на этого неврастеника.
– Он же вконец замёрз. Его трясло.
– А ты не подумал, что из-за самовольных действий тебя самого может затрясти? И не от лёгкого московского морозца, а от лютого сибирского.
– С чего бы это вдруг?
– Не вдруг, Евгений, не вдруг! Твоя роскошная шинель мешала этому мазиле бежать, и он, не подумав о последствиях, сбросил её. Теперь шинельку с любопытством разглядывают в охранном отделении. Наверняка уже обнаружили фирменный ярлык портного. Сижé какого-нибудь или Жоржа, у кого ты там одеваешься? Выяснят у него фамилию заказчика, то бишь твою. Далее всё просто – утром они явятся сюда, тэрцием нон датур1. Если уже не едут.
– Будем надеяться… Что же там сегодня натворило твоё воинство?
– Да ну!.. С этими людьми совершенно невозможно иметь дело! – Молдавский нервно ерошил волосы. – Видите же жандармов! Выходит, что-то изменилось, так как их не должно было быть по нашим предположениям. Что-то произошло, нарушающее разработанную диспозицию. Не трудно ведь сообразить, так нет – всё одно палят в белый свет, точно в копеечку! И уходят с места акции, нарушая оговоренный порядок, врассыпную, как куропатки!
«Это верно, – подумал отец, – мой подопечный и впрямь смахивал на подбитую куропатку…»
– И что, кого-нибудь настигли?
– Настигнуть не настигли. Но след мы им оставили; по нему могут выйти на любого из нас. На тебя в первую очередь. Поэтому, давай – собирайся. Уходить надо немедленно.
– Куда именно?
– До утра – к Сандро. Он по-прежнему квартирует у Лисенок. Никому в голову не придёт нагрянуть в этот птичник…
Мой дядюшка в те годы снимал комнату в Филипповском переулке, в семействе Лисенок, известных всей театральной Москве «собинисток». О них я расскажу отдельно, они стоят того.
– Мне не ведомы тонкости конспиративного искусства, – сказал мой отец. – Поэтому поясни: сколько предстоит просидеть в келье Сандро, в обществе Елизаветы Яковлевны и её дочечек? Эти барышни совсем не в моём вкусе.
– Придётся на время смириться с их обществом. Барышни… О них ли речь!.. Тебе надо будет уехать подальше от Москвы. Лучше всего, я думаю, в Астаховку вашу.
Отец мой присвистнул от удивления.
– О чём же я поведаю своему папá?
– Обо всём, как есть и поведуешь. Ибо и туда в самом скором времени доберутся недобрые вести. Лучше уж тебе сразу покаяться, Евгений.
– Плохо ты знаешь Тимофея Варламовича.
– Я его совсем не знаю. И тем не менее… Тэрцием нон датур…
* * *
Не стану во всех подробностях описывать реакцию Тимофея Варламовича на то, о чём рассказал ему внезапно появившийся сыночек. Она не поддаётся никакому описанию.
– Поднять руку на царского слугу! Пошто хотели лишить его жизни башибузуки эти? За то, что верно служит долгу своему и чести? Государю своему!.. И ты с ними! Дворянин, мой сын и единственный наследник нашего рода!
– Но, папа…
– Молчи! На что посягаете, щенки слепые?! На Россию, Божью дочь любимую? На покой её и благоденствие? На Государя, несчастного от подлости подданных своих?.. Сегодня на царского слугу, а завтра опять на царя руку поднять вознамеритесь?! Как тогда, в восемьдесят первом! – он перекрестился.
Отец мой тоже поднёс было щепоть ко лбу, но Тимофей Варламович дёрнул его за руку.
– Тебе-то чего креститься?! Черкéсу турецкому! Когда соглашался спосшествовать злодеям тоже осенял себя крестным знамением? У-у!..
– Но, папа… – ещё раз попытался возразить ему неразумный отпрыск.
– Молчи, говорю! Нишкни! Нет тебе оправданий!.. Когда цареубийцы погубили Александра Николаевича, вечная ему память! – он вновь перекрестился, – я, увеченный, руку на поле брани потерявший, готов был собой заслонить трон. А ты!.. Лучше б не дожить мне до такого срама. Чтобы сына единственного, вместе с кандальниками, с бубновым тузом на спине в Сибирь погнали б! И не жди, не заступлюсь, не умолю царя о милости к тебе в память о заслугах моих ратных. Язык не повернётся просить о том, а посему – не надейся!..
Он долго ходил по кабинету, наискось меряя его шагами. В минуты гнева и раздумий, это было излюбленным занятием Тимофея Варламовича – молча вышагивать с заложенной за спину левой рукой.
В кисловодском зáмке прадед велел соорудить крытый переход к гостевому павильону. По нему и ходил часами.
Эта привычка передалась моему отцу, а затем и мне с братом, как бы войдя в генетический код. Мой старший сын, едва начав ходить, удивил всех: однажды мы увидели, как он, с трудом заведя назад руки, ковыляет по комнате. Из угла в угол; падает, встаёт, снова – руки за спину, и упрямо продолжает топать непослушными ещё ногами. Как после увиденного не уверовать в силу наследственности?..
– Вот тебе мой сказ, Евгений, – Тимофей Варламович остановился, расстегнул бешмет, потянул за цепочку нательный крест. – Поклянись на нём, что никогда больше не только не повторишь содеянное, но и не помыслишь ни о чём подобном. Потому что поднимая руку на слуг царских, поднимаешь её и на меня, отца своего. И на Петра, который служить за тебя пошёл Государю нашему. Конвоец на то и конвоец, чтоб подставить грудь под подлую пулю, в Венценосца пущенную… Неволить не буду. Не хочешь, не клянись. Но тогда не сын ты мне больше. И не Астахов. Фамилию позорить не дозволю! То же последует, если клятву, данную мне, осмелишься преступить. Таков мой сказ и иного не жди!..
Отец поклялся на кресте. Мне думается, он сделал это искренне и с облегчением.
Крест, хранивший Тимофея Варламовича в стольких походах, в самых жестоких сечах, обязывал к прямодушию. Да и наступало понимание того, что все эти революционные страсти для моего отца не более чем бравада, шалость. Опасная, но тем не менее – всего лишь шалость, которую постыдно оплачивать отчаянием и гневом Тимофея Варламовича; внутренняя правота того была очевидна, и отец ни раз потом говорил об этом, вспоминая тот трудный разговор в кабинете кисловодского зáмка.
– Каким же негодяем я тогда себя почувствовал! А если б не в ногу коню угодила бы моя пуля, а в самого жандарма? А если б убили того сановника котины стрельцы? Подумать страшно…
Скорее всего, об этом разговоре стало известно и дяде Саше, что повлияло в определённой мере на его решение не заниматься больше ничем другим, кроме естественных наук. И перейти от чтения книг Чернышевского и Добролюбова к более конкретным и бесспорным по содержанию. Именно с этого времени начинается тесное сотрудничество моего дяди с профессором Вернадским, длившееся до самой кончины Владимира Ивановича в 1945 году.
Около месяца отец прожил в Астаховке. Раза два или три на хутор наведывался исправник. О его приближении к Луковской сообщал дозорный казак, и мой отец отправлялся к речной старице, пережидать в камышах пока уберётся восвояси незваный гость.
Тимофей Варламович встречал исправника в дверях гостиной.
– Здравия желаю, господин полковник! – говорил тот.
– И тебе доброго здоровья. С чем пожаловал?
– Извините, по служебному долгу интересуюсь. Не пребывает ли сынок ваш в отчем доме? Запрос по нему поступил.
– Сейчас не пребывает. Нет его в доме, в чём можешь самочинно убедиться.
– Что вы! Раз говорите, что нет его в доме, значит, и быть там не может. Ещё раз прошу извинения – служба-с.
– Дело понятное. Честь имею, господин исправник…
Тот усаживался в свои дрожки и, не солоно хлебавши, катил степной дорогой по неглубокому ещё снегу. А продрогший в камышах родитель мой, выбирался на берег и брёл к дому, проклиная всё на свете, и Котю Молдавского в том числе.
Знал ли исправник о действительном положении вещей? Наверное, знал. Или, во всяком случае, догадывался. Но тем не менее…
В советские времена какой-нибудь оперуполномоченный ГПУ действовал бы совсем на другой манер. И добровольцев-дозорных упёк бы куда следует за пособничество и недоносительство и господина полковника с чадами и домочадцами вслед за ними. А по прибрежным камышам беглым огнём прошёлся б. С самим же домом «врагов народа» сотворил бы то, что и сотворили с ним годы спустя, в «зверином восемнадцатом».
Сейчас, когда охочие до исторических аналогий ученые и полуучёные мужи, перепевая друг друга, пытаются объяснить нам причины падения царствующего дома Романовых, то всё больше упирают на слабость Николая Второго как правителя Руси, на череду его несомненных ошибок, на недостойное окружение царя, короче – на что угодно, кроме главного: существующий режим был недопустимо либеральным по отношению к тем, кто открыто задался целью любыми способами и средствами свергнуть его. Начиная с профессиональных заговорщиков типа Ульянова-Ленина и кончая, в общем-то, дилетантами, вроде Коти Молдавского и иже с ним. Об отце своём не упоминаю, ибо в этой компании он был с боку-припёку и никакой особой опасности не представлял. Как и многие, схожие с ним «шалуны».
Не понимали правители России масштабов той угрозы, что нависла над ними и над страной. Не видели разницы между проходимцами типа Джугашвили, Свердлова и им подобным, готовыми на всё (что они и доказали со временем), и тем же Николаем Моисеевым, неспособным на подлость и бесчестие даже во имя исповедуемых им идей. Пусть, на его взгляд, и самых высоких. Но они неизбежно перестают быть таковыми, если рядом присутствует мерзость политической всеядности.
Я часто думаю: доживи Николай Моисеев до тридцатых годов, жизнь его, вне сомнения, оборвалась бы в застенках Ягоды или Ежова. А то и раньше. О таких, как он, неудобных, несговорчивых, революция освобождается в первую очередь. Так что, наверное, хорошо, что не дожил, не разделил судьбы того же Алёши Сванидзе, о котором я расскажу в своё время, не нарушая хронологии событий…
Возвращусь к прерванной теме. Чем, собственно, отличались призывы Ульянова-вождя расстреливать, вешать, уничтожать без суда и следствия любого несогласного с установлениями новой власти от заверений Гитлера, что он освобождает исполнителей своих кровавых директив от «химеры совести»? Да ничем! Одна методика, один почерк, даже формулировки схожие. И результаты тоже. Правда, масштабы различны: если гитлеризм унёс в Германии двести тысяч немецких жизней, загубленных в тюрьмах и концлагерях, то ленинско-сталинский большевизм обошёлся России в десятки миллионов убиенных людей.
Решение сослать навечно в Туруханский край Николая Моисеева с точки зрения безопасности Российского государства было объяснимым (он, кстати, пробыл там, за чужие грехи, до самой Февральской революции), а вот дать возможность благополучно убыть из тех же гиблых мест куда более опасному супротивнику по кличке Коба и многим другим, ни чем иным, как беспечностью и головотяпством не назовешь. Охранители России расплатятся за такое ротозейство собственной кровью. И кровью ни в чём неповинных российских подданных, о которых я упомянул выше.
* * *
Итак, Евгений, добрый мой родитель, проскучав отнюдь не на брегах Невы, а на берегу заросшей камышами старицы, отбыл в «полузаграницу», коей было в ту пору Великое княжество Финляндское. Зная приверженность своего усыновлённого внука к весёлому образу жизни, в настоящую «заграницу» отпускать его Тимофей Варламович остерёгся.
– В Гельсингфорсе поживёшь; место тихое, достойное. Дам письмо, есть у меня там знакомец один. И займись делом, книгами, наукой, как Сандро вот. Пора оканчивать курс учения, служить идти. Не в вечных же студентах собираешься прокуковать до седых волос…
Около года отец пробыл в Финляндии, после чего преспокойно возвратился в Москву и завершил своё университетское образование.
Никаких «личных дел» и прочих досье в храмах науки тогда не заводили, поэтому ему ничего не припомнили, всё было позабыто, всё быльём поросло. Аукнется эта забывчивость лишь в октябре семнадцатого года…
Вспомню ещё об одной любопытной подробности того периода жизни моего отца: отправляясь в Финляндию, он проездом остановился в Москве. И надо было так случиться, что именно в эти дни шёл судебный процесс над несколькими боевиками из группы Молдавского, которых всё же сумела выследить полиция.
Суд был открытым и проходил при большом стечении народа. Зал заполнили в основном студенты, курсистки, гимназисты старших классов.
В начале заседания судебный чиновник зачитывал список с фамилиями привлекаемых по данному делу. Список был длинным.
– Разыскиваются, но не найдены, – монотонно читал чиновник, – соучастники: Моисеев Николай сын Павлов…, Астахов Евгений сын Тимофеев…
И так далее.
Оба названных сидели среди публики и со вниманием слушали продолжавшего зачитывать фамилии чиновника.
– Господи! – сказал мой отец. – Закончу курс на юридическом, но в судейские – ни ногой! Так вот бубнить?..
Процесс наделал в Москве много шума. Обвиняемые всячески старались использовать его в своих политических интересах, превратить скамью подсудимых в трибуну для высказывания самых радикальных взглядов. Бòльшая часть зала восторженно принимала их речи, другая – возмущалась, шикала; бряканье судейского колокольчика тонуло в вихре страстей, унять которые тщетно пытались приставы.
На следующий день некоторые московские газеты, сенсации ради, пересказывали выступления смутьянов, за что власти штрафовали издателей, грозили закрытием и, в ряде случаев, угрозу даже выполняли. Такие вот драконовские были времена! Не то, что в тридцать седьмом году, когда все газеты страны взахлёб рассказывали о достопамятных процессах и ничего им за это не было – ведь по сталинской конституции народу дарована свобода слова. Пиши, призывай: «Собакам собачья смерть!», «Осиновый кол агентам мирового империализма!» – ничего тебе за это не будет. При всём при том никого не смущало, что совсем недавно «подлые шпионы и агенты» являлись видными революционными и государственными деятелями, героями Гражданской войны, маршалами, корифеями науки, культуры, искусства, известными всей стане, а то и миру.
Попробовал бы кто-нибудь из представителей власти на том давнем московском процессе над действительно преступившими закон молодыми людьми, публично назвать их собаками, достойными собачьей смерти. Представляю, какой был бы общественный резонанс! Даже в кругах, весьма далёких от революционных настроений…
Потом уже, по делу всё той же группы Молдавского осудят Николая Моисеева. Но самого Котю и тем паче – моего отца подслеповатая царская Фемида так и не удосужится найти и покарать.
И забудет о них навсегда. Чего никак не скажешь о Фемиде советской.
1 Тётю Нину родители называли Нисей. Потом и многие из нас стали называть её так же.
1 Число погибших в 1905-1907 годах составило тридцать тысяч человек! Для сравнения: это вдвое превышает наши потери за десять лет Афганской войны.
2 Политические провокации и террор оставались излюбленными методами действия Ульянова-Ленина на протяжении всей его политической жизни. Так, в 1920 году на проекте плана террористической акции против Польши он поставил беспримерную по своему цинизму резолюцию: «Прекрасный план. Доканчивайте его вместе с Дзержинским. Под видом «зелёных» (мы потом всё свалим на них) пройдём 10-20 вёрст и перевешаем кулаков, попов, помещиков. Премия 100000 за повешенного». Комментарии, я думаю, излишни.
1 Парвус, это псевдоним, под которым действовал Гельфанд Израиль Лазаревич, вначале российский подданный, а позже – германский.
2 В известной степени, в дуэте с Троцким. Роль Владимира Ульянова в тех событиях более, чем скромная. Он занимался в основном вышеприведенными заклинаниями.
1 Не им ли подсказана Ленину знаменитая фраза о том, что вчера было ещё рано, а завтра будет уже поздно?
2 Через каналы Парвуса большевистскому правительству было передано 15 миллионов марок. К тому времени механизм финансирования отладили идеально. Парвус, обитавший то в Дании, то в Швеции, использовал своих доверенных лиц, в том числе и собственную сестрицу Евгению Субенсон, для прямых связей с ленинскими эмиссарами: Воровским, Урицким, Красиным, Гонецким и другими, через которых деньги текли в Россию, что называется, рекой. Не только после октябрьского переворота, но и задолго до него (для организаций забастовок, антиправительственных демонстраций, беспорядков в столице, антивоенной агитации в воинских частях).
Установили даже таксу: за участие в демонстрации – от 10 до 70 рублей, в зависимости от уровня активности демонстранта; за стрельбу – от 120 до 140 рублей и так далее.
Эта парвусовская политехнология живёт и творчески развивается до дня сегодняшнего. Её с успехом применяют в разного рода «бархатных», «розовых» и им подобных «революциях».
1 Французское слово «л’анфан» я знал сызмальства по той причине, что частенько слышал обращённое ко мне : «Боже! Ну что это за л’анфан терибль!» (ужасный ребёнок). Или – л’анфан совьетик – советское дитя.
1 Третьего не дано (лат.)
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]