26 февраля 2009 10:19
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Роман-летопись в четырёх книгах
Книга первая
Золотой замок
Начало и конец
Квартиры в Филипповском переулке и на Малой Бронной
О том, что в доме сдаётся комната или целиком квартира, в Москве можно было узнать по бумажным квадратикам разного цвета, наклеенным на оконные стёкла первого этажа. Иногда, чтобы избежать визита нежелательных претендентов, на цветных квадратиках писали дополнительные условия сдачи. Например, Елизавета Яковлевна Лисенко в обязательном порядке сообщала:
«Комнаты сдаются только барышням из благородных семейств».
Другими словами, чтоб никаких мовешек и тем более мужчин, от которых одни беспокойства: табачный дым, нетрезвые приятели за полночь и прочие неприличности.
Жили Лисенки – сама Елизавета Яковлевна с престарелой матерью-англичанкой и три взрослые дочери – на Арбате, в Филипповском переулке, в большой собственной квартире, расположенной в бельэтаже старинного дома. Часть её сдавалась, на вырученные деньги и существовали, так как никаких иных регулярных доходов не имели.
Семейство это отличалось безалаберностью. Дома не готовили, поскольку стряпать не умели, а держать кухарку им было не по средствам. Довольствовались обедами из кухмистерской, а вечером перекусывали в театральных буфетах чем бог пошлёт.
Происходили Лисенки из весьма знатного дворянского рода, занесённого в Голубую Книгу. Муж Елизаветы Яковлевны, крупный чиновник, действительный тайный советник (он, говорят, так и представлялся: «Имею честь состоять Государя нашего действительным тайным советником»), оставил супругу, когда дочери были ещё совсем маленькими, и переехал в Петербург, где у него жила вторая семья. Через несколько лет тайный советник Императора почил в бозе, обойдя в завещании Елизавету Яковлевну. Добиваться через суд каких-либо изменений в свою пользу показалось её делом чрезмерно хлопотным, и она смирилась с несправедливостью. Так и перебивалась с матушкой своей и дочерьми на деньги, что получала от жильцов, вернее – жилиц. Мысль о том, что можно вдобавок и работать, никому из Лисенок в голову не приходила.
– Мы-ы не уме-ем!..
Этим растянутым «мы-ы» начинались многие фразы в их доме. Если от Верхних торговых рядов до Филипповского извозчик брал обычно пятиалтынный, то они платили ему пятак.
– Мы-ы всю жи-и-изнь за пятачок!..
Но главной особенностью Лисенок было, конечно, не умение торговаться с московскими «ваньками», а какая-то невероятная, просто фанатичная приверженность к театру. Московские театралы, а особенно театралки прошлого, это совершенно исключительная генерация ни на кого не похожих людей. Их отличала крайняя экзальтированность, обожание, даже обожествление кумиров, пальма первенства среди которых принадлежала, несомненно, Леониду Витальевичу Собинову. Поклонение ему приобретало порой формы анекдотичные. Так, Юленька, средняя дочь Елизаветы Яковлевны, из невеликих своих капиталов платила гардеробщику Большого театра аж рубль за счастье постоять пять минут в калошах Собинова.
Кстати, Леонид Витальевич знал в лицо «ведущих» своих обожательниц, тех же Лисенок. Однажды, после бенефиса, прошедшего с громадным успехом, он, пробиваясь к экипажу сквозь толпу почитателей, увидел весь выводок Елизаветы Яковлевны. Умилившись, на глазах у всех поцеловал руку стоявшей ближе к нему Юленьке. Она не мыла её неделю, и перчаткой не оскверняла. Смертельно завидовавшим «собинисткам»» милостиво разрешала прикоснуться к своей руке, но только кончиками пальцев.
Виртуозное умение проникать в театры, минуя билетёров, было одной из отличительных особенностей сестёр Лисенок.
Как-то в Большом давали премьеру с Шаляпиным. Полный аншлаг, билеты распроданы за месяц вперёд, и по цене, совершенно недоступной для Елизаветы Яковлевны и её дочерей.
Наскребли только на один билет.
– Это для ма-а-мы! А мы уж как-нибудь!..
Против театральных зайцев был выставлен усиленный заслон капельдинеров – ужу не проскользнуть. И, тем не менее, все три сестрицы на премьеру проникли без всяких билетов и контрамарок. Увидев одну из них в партере, старый театральный цербер всплеснул руками:
– Ну, знаете, барышня, я просто преклоняюсь перед вами!..
Любимый мамин кузен, Пётр Михайлов, ещё в детстве прозванный почему-то Бубликом да так до седин в кругу родни и близких знакомых Бубликом и оставшийся, посвятил истории с шаляпинской премьерой целое стихотворение. Завершали его такие строки:
У лампы стоя, как весталка,
Сказала Юля: «Знаешь что?
Уж больно гривенника жалко
За сохранение пальто».
Был Бублик вечным московским студентом, любителем «сходить под ёлочку»1 и вообще шумно повеселиться. Человек, блестяще одарённый, он так и не сумел реализовать свои разносторонние способности, в том числе и поэтические. Со свойственной талантливым людям расточительностью, относился к ним не как к божьему дару, а как к обычной возможности позабавить окружающих.
– Полноте! – говорил Бублик. – Если я и поэт, то лишь домашний…
Его тёзка и одноклассник, Пётр Поллак, сын инспектора ананьевской женской гимназии, в студенческую пору выпустил в Москве сборник своих стихов, который открывала «Элегия»:
Упал незримо свинцовый полог,
Душе усталой нельзя помочь.
О, день печальный, твой час недолог,
И скоро, скоро наступит ночь…
По случаю такого события друзья ударились в многодневный загул, в результате чего остались без гроша. Чтобы поправить финансовое положение и продолжить празднования по случаю выхода книжки, Поллак самочинно отнёс к букинисту часть общей с Бубликом библиотеки. По своему обыкновению, тот отреагировал стихами, спародировав «Элегию»:
Пропил незримо одну из полок –
Душе усталой хотел помочь…
О, Петя Поллак, о, Петя Поллак!
Избить тебя бы в глухую ночь.
Когда в восьмидесятые годы в журнале «Огонёк» начали под эгидой Евгения Евтушенко публиковать из номера в номер «Антологию русской поэзии», то в одной из подборок оказалась приведённая выше «Элегия» Петра Поллака. В послесловии Евтушенко обратился к читателям журнала с просьбой сообщить не знает ли кто-нибудь из них о дальнейшей судьбе этого поэта, о его творчестве и так далее.
У меня хранился тот самый сборник, подписанный Поллаком маме. Я долго раздумывал над тем, посылать книжку в Москву или нет. В конце концов решил, что не стоит отдавать её в чужие и как показалось, равнодушные руки…
В войну, после окончания училища, мне привелось служить в Управлении командующего артиллерией Красной Армии, и первое время я квартировал у Лисенок. Жили они тогда уже не на Арбате, а возле консерватории. Было удобно – от их дома до Управления, находившегося на Китайском проезде, минут десять пешего хода.
Быт и образ жизни сестёр, о котором мне так подробно и образно рассказывали родители и старший брат, нисколько, как я сумел понять, не изменился за минувшие десятилетия. Из старых кумиров остался Качалов, в число новых вошли Лемешев и Козловский. Бывшие «собинистки» стали «козлинистками», и по-прежнему были известны завсегдатаям всех московских премьер.
Юлия Петровна работала уборщицей в зоологическом музее университета, расположенном неподалёку от их дома, в начале улицы Герцена.
– Мы-ы те-ерпеть не можем московский транспорт! Мы-ы только пешком!..
Аделаида Петровна перебивалась случайными заработками, и получала мизерную пенсию за погибшего на фронте мужа, а младшая их сестра Нина в то время находилась в оккупированной немцами Риге.
Вся квартира – в бесчисленных полочках, этажерочках, ширмочках. Фарфоровые безделушки, флаконы, шкатулки с письмами и старыми театральными программками, на стенах – десятки фотографий в обычных деревянных рамочках и в затейливых фигурных из кожи, бронзы, фраже. Юбилейный иконостас – десятилетие МХАТа: Москвин, Лилина, Артём, Леонидов, Книппер-Чехова, Муратова, Киров...
Почётное место в этой своеобразной фотоэкспозиции занимали «боже-е-ественный» Собинов и далее – Шаляпин, Вяльцева, Вертинский, Нежданова, Плевицкая в траурной рамочке и, конечно же, Козловский с Лемешевым. В общем, вся история московской театральной жизни последнего полувека.
Культ фотографий и безделушек царил у Лисенок и в Филипповском переулке. Каждая из вещиц обязательно связывалась с какими-либо событиями, большими или малыми, что-то символизировала, превращаясь в своеобразный фетиш.
Некоторое время родители снимали у Елизаветы Яковлевны часть квартиры, и мой братец, видя, как трясётся Адя над своими цацками, случалось, припрятывал подвернувшуюся под его шкодливую руку плоскую веджвудовскую вазочку, с хороводом белых нимф, резвящихся на фоне голубого озера, выточенную из слоновой кости собачку или фарфоровую лягушку-царевну в золотой короне.
Тут же начинались поиски, слёзы, стенания:
– Ведь эта очарова-а-ательная лягушечка всегда напоминала мне о несравненном!..
И так далее, в обычной лисенковской манере, что очень развлекало малолетнего мистификатора; он тут же подливал масла в огонь:
– Тётя Адя, во-он она твоя лягушка.
– Где, Коленька, где?! – бросалась к нему Аделаида Петровна.
– Там, за окном прыгает…
После допроса с пристрастием, учинённого мамой, похититель лез под кровать или в другое укромное место, вытаскивал оплаканную уже лягушку из какой-нибудь старой туфли, в которую он её упрятал.
На радостях Адя прощала злоумышленника, и даже вступалась за него:
– Ну он же маленький, Тася, он не знал, как мне дорога моя изумрудная принцесса, вот и пошутил. Это даже мило…
Сразу после революции квартиру у Лисенок отобрали, оставив им две самые тесные комнаты. В бывшие барские апартаменты въехало несколько семей, мягко говоря, социально несовместимых с миром Лисенок. То были далеко не «барышни из благородных семейств».
– Ха-амы!.. – именно так, лаконично, в присущем им стиле, характеризовали «уплотненные» дворянки своих новых, пролетарских соседей.
Те, в свою очередь, поспешили делом подтвердить данную им характеристику, науськав председателя домового комитета: надо-де покрепче уплотнить этих буржуек недорезанных, ишь, раскрылечились аж в двух комнатах! А трудовой люд по подвалам мается.
Преддомкома внял гласу народа и подселил к «голубым дворянкам» демобилизованного красноармейца, недавно выписавшегося из лазарета.
Соседи ликовали: ну, солдатик покажет им кузькину мать! Позадерёт, не спросясь, подолы, да и сотворит чего надо ему. Чай, истомился на фронтах без баб. Теперча отведёт душеньку, всех трёх подряд попользует, старуха не в счёт. Кто с него, с красного героя, спросит за каких-то там буржуек?..
«Красного героя» звали Петром; выглядел он не совсем обычно: высоченный, под два метра, но худющий, словно щепка и бледный – не оправился до конца после ранения.
По профессии Пётр был слесарем-лекальщиком высокого класса. Он сразу же вернулся на Гужон, где работал до мобилизации в Красную Армию.
Однажды, получив на заводе роскошный по меркам той голодной поры паёк (в Москве с продуктами дела обстояли плохо; особенно туго приходилось «лишенцам», вроде Лисенок), он постучался к ним и, немного смущаясь, сказал Елизавете Яковлевне:
– Тут вот мне завкомовцы провианта разного надавали… Куда столько на одного? Я ведь в заводской столовке обедаю. Вы, того... сготовьте из него себе, чего там можно…
По ночам Лисенки слышали, как постанывает во сне их сосед. Видно, продолжала болеть плохо залеченная рана.
В общем, в скором времени произошло то, что и должно было произойти: эмоциональные и романтичные по натуре театралки «заобожали страдальца Петечку». Такого скромного, обходительного, некурящего к тому же. И совсем неухоженного, одинокого.
Примерно через год общее обожание приняло индивидуальную форму, и Адя вышла замуж за бывшего «красного героя».
Представляю, какое разочарование охватило остальных жильцов бельэтажа. Теперь к буржуйкам им было не подступиться – несмотря на тихий нрав Петра, скандалить с ним или как-то подсиживать никто не решался.
Из пожитков у бывшего красноармейца имелся лишь солдатский сидор со сменой белья, кавалерийская шинель до пят да хранившийся до поры у знакомых большой ящик с великолепным набором слесарных инструментов.
Освоившись с новым своим статусом главы небольшого семейства (бабушка и Елизавета Яковлевна к тому времени умерли, а младшая сестра уехала в Латвию, получив приглашение в балетную группу Рижского оперного театра), Пётр завёл аквариумы и принялся разводить экзотические виды рыбок. Это была его давнишняя мечта.
Ни Адя, ни Юлия не противились такому увлечению – Петенька по-прежнему пребывал в ранге обожаемого.
Часто бывая в Москве, дядя Саша обязательно навещал Лисенок, и быстро подружился с Петром.
– Приятный человек, – рассказывал он о нём. – Внутренне интеллигентный, начитанный и очень деликатный. В отличие от своего тёзки, Пети-Бублика, не курит и не закладывает за галстук. Как знать, может, судьба мудро распорядилась, погасив разгоревшийся было роман Ади с твоим невоздержанным кузеном.
– Пожалуй… – соглашалась мама.
По дядиным рассказам, эта необычная супружеская пара выглядела очень трогательно. По утрам, когда Пётр отправлялся на завод, Адя всякий раз целовала мужа, для чего ей, при её полутораметровом росточке, приходилось становиться на скамеечку. Я видел эту, аккуратно сработанную Петром, подставочку для утренних поцелуев, точно выверенную по высоте. Тётя Адя хранила её как самую дорогую семейную реликвию...
В августе сорок первого Пётр ушёл в московское ополчение. Он погиб, как и большинство других ополченцев, закрывших собой уже, казалось бы, обречённую столицу.
Забегая вперёд, скажу, что Лисенки, когда я появился у них в начале сорок четвёртого года, что называется, с места в карьер принялись вводить меня в мир высокого сценического искусства; за это я им благодарен по гроб жизни.
Так тонко понимать и чувствовать театр, как понимали и чувствовали они, дано далеко не каждому. По их совету я начинал знакомство с московскими театрами со МХАТа. МХАТа Москвина, Топоркова, Андровской, Тарханова, Тарасовой. И с тех давних времён навсегда был «испорчен» хорошим театром, вернее – очень хорошим, великолепным. Театры похуже, пусть и вполне приемлемые для кого-то другого, стали мне неинтересны. Я невольно начинал сопоставлять, и та тонкая, незримая нить, что связывала меня с происходящим на сцене, тут же обрывалась. Исчезало единочувствие, без которого невозможно полноценное восприятие театрального действа.
Конечно, кроме МХАТа были «Мадмуазель Нитуш»1 и «Турандот» в Вахтанговском («Мы отомстим ему страшной местью! – восклицал Панталоне. – Мы прикрепим его к нашему распределителю!» – отсебятина времён карточной системы). Была Бабанова в арбузовской «Тане» и Камерный театр Таирова с Алисой Коонен, и Малый, и Ленком – в общем, все те лучшие столичные театры, верным поклонником и постоянным зрителем которых я оставался и в последующие годы. Остаюсь им и поныне…
Но вернёмся назад, к тому дню, когда скромный студент по имени Сандро, увидев цветной бумажный квадратик на оконном стекле и, по близорукости не разглядевший приписку Елизаветы Яковлевны (о барышнях из благородных семейств), позвонил в квартиру Лисенок. Дверь ему открыла Адя. Несмотря на то, что был уже второй час пополудни, она предстала перед посетителем в капоте, с ворохом папильоток на голове. Круглые стёклышки пенсне холодно поблёскивали.
– Чем обязана, милостивый государь?..
Особая благорасположенность к людям и тихое обаяние, которые всегда излучал мой добрый дядя, сделали своё дело – Адя дверь не захлопнула, не фыркнула возмущённо:
– Потрудитесь, сударь, внимательно прочесть наше объявление!
За каких-нибудь полчаса дяде Саше удалось полностью растопить лёд предубеждения к жильцу-мужчине, и Елизавета Яковлевна предложила совершенно незнакомому ей молодому человеку прекрасную светлую комнату, причём по божеской цене.
Все дополнительные условия обговорили быстро:
– Мы-ы не те-ерпим табачного дыма! – предупредила Адя.
– Я не курю, – успокоил её будущий постоялец.
Он уже собирался откланяться, когда в гостиную вошла Юля в… коротком пеньюаре и в кружевных панталошках до колен.
– Юленька! – без особого возмущения в голосе воскликнула Елизавета Яковлевна. – Ну как можно сан жэн1 появляться в таком виде! Что подумает о тебе Александр Антонович? Молодой мужчина, а ты вдруг…
Смерив взглядом вконец смущённого Сандро, Юля повела плечиком:
– Мне, признаться, в высшей степени наплевать на то, что он мужчина. Мне все эти глупые конвенансы совершенно ни к чему…
Так началось знакомство моего дяди с Лисенками; оно перешло с годами в самую нежную привязанность, длившуюся всю жизнь. С присущей им экзальтированностью, сёстры «заобожали» его, ну, почти как Собинова…
С квартирой в Филипповском переулке связано много важных для нашей семьи событий. Здесь поселилась моя будущая мать, сюда, в феврале 1910 года она привезла из родильной клиники моего старшего брата, названного в честь сосланного в Сибирь дяди, Николаем.
На его появление семейство Лисенок прореагировало очень эмоционально. Конечно, предпочли бы видеть девочку, но что поделаешь, как уж бог предрешил.
В те дни они пребывали под воздействием двух, всколыхнувших их привычную жизнь событий: с одной стороны перспектива появления в традиционно «бездетной» квартире младенца, и с другой, скорбная весть – за два дня до рождения Николая, во время гастролей в Ташкенте, скончалась от оспы великая русская актриса Вера Комиссаржевская.
Гроб с её телом везли в Санкт-Петербург через всю Россию. По пути на каждой железнодорожной станции служили панихиды; разумеется, и в Москве должно было состояться прощание. Но когда? Поезд задерживался, Лисенки пребывали в полном смятении, разрываясь между посещением родильной клиники – «Адя, ты не забыла взять термическую флягу с кофе для Тасечки?.. А калачики от Филиппова?..» – и дежурствами на Казанском вокзале.
«Мы не мо-ожем не отдать последний долг несравне-енной Вере Фёдоровне! Это было бы просто ужа-асно!..»
Мама почему-то была уверена, что обязательно родится девочка. Постепенно той же убежденностью прониклись и окружающие, особенно Ада.
– То- о-лько до-очь! – не уставала повторять она. – Роди красивую тихую девочку. Те-ерпеть не могу мальчишек!..
Дошло до того, что заранее накупили розовые распашонки, такие же одеяльца, подгузники и всё прочее.
И сглазили – родился сын. Толстый, голосистый обжора. Разочарование Ади не поддавалось описанию, но Бублик сумел увековечить его, по обыкновению, в четырех строках:
Адя кофе подавилась,
Как узнала, что не дочь.
Причитала и крестилась,
Выходила раз пять в ночь.
Не преминул он, конечно же, откликнуться и на такое событие, как появление на свет божий моего брата. Опять же в четырёх строках ему удалось исчерпывающе полно воспроизвести принцип распределения родительских обязанностей в молодой семье.
Тася – дама. Тася – мама.
Тасин Коля спит.
В ресторане, на диване,
Тасин муж сидит…
Разбирая семейные архивы, я наткнулся на неизвестное мне мамино письмо дяде Саше в Новочеркасск, отправленное в начале 1912 года.
«… Живу я, дорогой Сандро, по-прежнему, только как-то спокойнее стала относиться к своим семейным невзгодам.
Женя дома бывает не сказать, чтобы часто; деньги тратит исправно (не пиши ему об этом), но самым искренним тоном говорит о том, что я ему дорога. Ну, Бог с ним! Я начинаю привыкать и даже находить некоторые положительные стороны такого «семейного очага…»
Ох, уж это извечное мамино непротивление злу; всю жизнь дорого оно ей обходилось.
Пронять моего легкомысленного отца бубликовскими четверостишьями было мудрено. Куда более действенным являлась весьма бурная реакция Тимофея Варламовича на все художества своего единственного наследника. Брак, не освящённый Церковью, некрещёный ребёнок, несданные государственные экзамены в университете!
Как писал Антон Иванович дяде Саше:
«Дедушка твой негодует, день ото дня безудержнее. Заявляет, что знать не желает ни Евгения (поделом ему!), ни бедную Тасю (она-то за что страдает?), ни внука, рождённого вне законного брака (совсем несправедливо – Коленька-то причём ?) Бушует всякий раз, когда разговор заходит на эту тему. И даже ругается площадно, чего я раньше от него никогда не слыхивал…»
Надо заметить, что мама с первых же дней знакомства вызвала у всех Лисенок безудержную симпатию. Ещё бы – «разведёнка»! Это расценивалось ими как несомненный признак свободной, эмансипированной женщины.
– Мы-ы сами – эмансипэ-э!..
А вот к отцу моему отнеслись настороженно и, надо сказать, всегда немного недолюбливали его.
– Ужа-а-асно! У нашего чудного Сандро и вдруг такой, несхожий с ним братец! – сетовала Адя. – Жуир отъявленный и насмешник. Фи!
– Да уж, изрядный аматэр1 по части возлияний, – добавляла Юлия. – Бублик да он – два сапога пара.
Нина тоже была шокирована поведением моего папаши.
– Узнав, что я балерина, он, представляете себе, предложил сплясать с ним «Пупсика»2!
– Боже, какой моветон!..
Что и говорить, все перечисленные грехи водились за моим отцом в молодые годы, да и в последующие тоже. Возможно, по этой причине у него довольно рано начала редеть шевелюра, и он стал брить голову наголо; Лисенки тут же, в отместку за бесконечные отцовские подтрунивания над ними, прозвали обидчика Лысым.
– Лы-ысый опять изволил начадить своей сига-арищей!..
– Те-ерпеть не могу коньяк, но буду пить, чтобы Лы-ысому меньше досталось!..
Женитьба моего отца на «ми-илой Тасечке» была воспринята сёстрами крайне неодобрительно. Они прочили ей в мужья «за-амечательного-о Сандро». Что там говорить, сложись события именно так, как того желали Лисенки, моя мама прожила б куда более счастливую, и самое главное – спокойную жизнь. Чего другого, а беспокойства от моего родителя было с избытком во все периоды их долгой совместной жизни.
Вполне могу предположить, что дядя Саша был тайно влюблён в юную мадам Чéркес; мудрено было остаться равнодушным к такой очаровательной женщине, очень общительной и кокетливой, не без того. Но появился младший братец и, как всегда, ущемил интересы старшего. Я никогда не затрагивал эту деликатную тему, но определённые основания думать именно так у меня всё же имелись.
То, что родители мои долго не венчались и первенца своего до двух лет не крестили было не больше чем вызовом общественному мнению. В безалаберной студенческой среде это считалось знаком хорошего тона и прогрессивности взглядов. Но добропорядочный дядя Саша ужасно переживал и всё подкладывал маме различные книжки, вроде «Одинокого Симона», в которых повествовалось о драматических судьбах незаконнорожденных детей.
В не меньшей степени переживали и обе бабушки, особенно богобоязненная Александра Одиссевна. Ну а Тимофей Варламович, по своему обыкновению, вопрос поставил ребром:
– Некрещёного внуком своим не признаю! Хватит с меня сына – черкėса турецкого! Пока не прекратите безобразничать, и на глаза мне не появляйтесь!..
Для большей убедительности подкрепил сказанное действием – резко уменьшил щедрые до этого субсидии, так что своевольной парочке в конце концов пришлось смириться.
Восприемником от купели стал дядя Саша.
– Ты у нас в святых ходишь, тебе сам бог велел крестным стать, – не удержался и тут от ёрничества мой папаша.
Крёстной согласилась быть Прасковья Тимофеевна.
Венчание, а заодно и крестины отнюдь не новорождённого младенца происходили в церкви Николы на Курьих ножках. Обе торжественные процедуры не обошлись без курьёзов. Когда священник поднёс чашу с церковным вином, чтобы отец пригубил её, тот заявил:
– Вообще-то я, батюшка, предпочёл бы «Финь Шампань».
– Вы ж – в храме, сударь, а не в ресторации, – он уж и не рад был, что связался с такой беспутной компанией.
За согласие сделать вид, будто крестит новорождённого младенца ему заплатили, не торгуясь. И добавили сверх того, дабы записал раба Божьего Николая двенадцатым годом, а не десятым. Пришлось батюшке и этот грех на душу брать, что поделаешь – сильны соблазны в человецях!
А тут ещё «новорождённый», потрогав пальцами ноги воду в купели, заорал благим матом на всю церковь:
– Холодная же!..
Прости, Господи, прегрешения наши, вольные и невольные!
На радостях мама повезла новоокрещённое чадо в Ананьев. По её рассказал Николай вёл себя там настолько примерно, что Александра Одисеевна даже посетовала:
– Вот погостил ты у нас, внучок, увезут тебя надолго от меня, и никакой памяти у бабушки не останется. Хоть бы ты, что ли, чашку мою кофейную разбил. Возьми-ка палочку, стукни ею по окошку – я потом вспоминать стану: это стекло Коленька кокнул…
Не дожила она до моего появления на свет. Уж за мной бы дело не стало, было б что вспомнить и не единожды.
По части битья стёкол, чашек и прочей посуды, я в нежном возрасте слыл мастаком. Под столешницей ещё в рост гулял, не пригибаясь, но тем не менее исхитрялся: закинув руку и вслепую схватив что-либо стоящее с краю, обычно чашку или тарелку, мчаться на балкон, дабы успеть выбросить трофей на улицу, пока мама не перехватила меня на полпути к цели.
Однажды отец чистил за столом свою двустволку «Лебо», и я каким-то образом умудрился стащить и отправить за балконные перила цевьё от этого дорогого ружья.
Раскололось бы оно, конечно, стукнувшись о мостовую, но у меня вышло очень удачно – угодил им в прохожего. Тот поднял скандал; отцу удалось уладить инцидент, и за небольшую компенсацию физического и морального ущерба, нанесённого мною прохожему, получить обратно цевьё, без которого ружьё не ружьё.
– Уши надо надирать таким детям! – посоветовал пострадавший.
– Уже надрал…
Это была неправда, хотя, по всей вероятности, руки у отца чесались. Но даже попытки к подобным мерам воздействия на меня пресекались мамой на корню. А жаль, для острастки следовало хотя бы слегка потрепать своё хулиганистое чадо.
Лет до двух меня возили на бульвар и на море в детской коляске с высокими колёсами. Сидя в ней, я с интересом наблюдал за всем происходящим вокруг. Что-то нравилось, а что-то нет. Не понравилась как-то магазинная витрина. Не столько сама, сколько мальчишка-продавец, переставлявший на ней товар – он скорчил рожу и показал мне язык. Ответить ему тем же я не мог, ибо мама запрещала вести себя столь невоспитанно. Поэтому пришлось метнуть в обидчика кастрюльку с манной кашей. Опять повезло – толстое бемское стекло выдержало удар, и необходимость в очередной компенсации ущерба не возникла.
– И в кого он такой?! – негодовал мой отец.
– Есть в кого, – отвечала мама, и добавляла: – Номина сунт одиоза1, как ты любишь выражаться…
Николай, в отличие от меня, был непосредственным ребёнком, что называется, распахнутым навстречу любому и каждому. И чувства свои высказывал восторженно и бурно. Однажды на Рождественской ёлке у Молдавских его спросили:
– Кого ты больше других любишь, Коленька?
– Ёлочку! – воскликнул он и, подбежав, обнял лесную красавицу.
Ёлка качнулась, упала, половина игрушек была разбита, праздничный костюм брата перепачкан свечным воском. Ладно пожара не приключилось…
Меня напротив отличала некоторая мрачноватость; даже на фотографиях той далёкой поры выгляжу бука букой. К тому ж, если кто-то из взрослых оказывался не по душе, я нисколько не скрывал этого, как полагается делать детям из интеллигентных семейств.
Говорить начал рано, и уже годам к двум наловчился складывать из слов довольно длинные фразы. Эти мои способности не всегда радовали маму. Как-то во время прогулки на бульваре ко мне вдруг разлетелась незнакомая дама:
– Ах, какая очаровательная девочка! – воскликнула она.
Я глянул на неё исподлобья, и сказал хрипловатым баском:
– Идите вы к богу!
– К богу? – растерялась дама. – Какое странное дитя! Она у вас такая… неприветливый…
Наконец-то сообразила, что перед ней не «очаровательная девочка», а безобразник-мальчик.
Толкнув коляску, мама поспешила увезти подальше от изумлённой дамы своё «странное дитя», пока оно не разговорилось по-настоящему.
Терпеть не мог, когда меня принимали за девочку! А пуще того, когда каким-то образом пытались ущемить мои права.
Один из коллег дяди Саши, профессор Сельвестр Семёнович Филатов, громкоголосый, весьма неприятного облика субъект, во время обеда в Цихис Дзири без конца пил «Боржом». Одну бутылку опорожнил, вторую, придвинул к себе третью.
Я обожал «Боржом», называл его «водой с прыщиками». Мне терпеливо объясняли, что это вредное для детей питьё.
– Оно выщелачивает из организма все питательные вещества! Хочешь пить – вот тебе компот или чай…
Отказываясь от компота и чая, я продолжал клянчить, зная, что уж полстакана да нальют, чтобы только отвязаться от меня.
А тут этот Сельвестр Семёнович, чёрт бы его побрал, уже ополовинил очередную бутылку – видно переел по обыкновению и теперь «выщелачивает» излишки. Если так пойдёт дальше, то на мою долю ничего не останется…
И тогда, перекрывая голоса обедающих, я громко выкрикнул:
– Да налейте мне, наконец, «Боржому», пока этот урод всё не выпил!
До пяти лет я букву «р» не выговаривал, поэтому получилось «Бойжому» и «уёд», что придало моей выходке некоторую забавность, но окончательно разобидело амбициозного профессора.
– Это беспрецедентно! – воскликнул он. – Это вызывает возмущенье!
Филатов говорил в нос и именно так: «возмущенье», «недоразуменье»; мой брат великолепно копировал его манеру произносить слова, упирая на «нье» и «нья».
– Это недостаток воспитанья!
К ужасу мамы, я коротко отреагировал на пространные профессорские тирады, применив свой излюбленный эпитет:
– Вы дуяк!..
Последовало обычное: меня с позором вывели из-за стола, лишив всякой надежды испить боржомчика, и в добавок ко всему, в наказанье, три дня не водили на море.
И только дядя Саша, как я узнал много позже, остался доволен мною.
– Устами младенца истина глаголет, – заметил он. – В кои веки Сильвестру вслух сказали то, что думают о нём многие да держат это про себя. Авось пойдёт ему на пользу...
Недолюбливал он своего подчинённого за многие несимпатичные «уродства», но вида не показывал, терпел по деликатности характера…
Так что в детские наши годы мы с Николаем были во многом несхожи. Тот, к примеру, мечтал:
– Вот вырасту большой – и засыплюсь гостями!..
А я наедине с собой чувствовал себя вполне комфортно. Желание и умение общаться с ровесниками пришли ко мне лишь после поступления в школу.
Но вернусь в Москву 1912 года.
Со временем мои родители переехали от Лисенок к младшему брату Молдавского, Евгению. Преуспевающий адвокат, типичный московский барин, сибарит и гуляка, он жил в великолепной квартире, занимавшей пол-особняка на Малой Бронной. Всё там было поставлено на широкую ногу; всегда открытый для многочисленных друзей дом, по-московски хлебосольный, шумные застолья, споры в гостиной у камина, куда подавались ликёры, кофе и непочатая коробка отменных сигар.
Братья были погодками, но Котя держался так, словно родился лет на десять раньше. Он тоже переехал на Малую Бронную, с тётей Ниной и детьми, так что народу в особняке собралось немало, что нисколько не тяготило гостелюбивых хозяина и его супругу.
Живыми деталями интерьера этой квартиры были два монументальных сенбернара, Макс и Мориц – само воплощение безмерного добродушия и лени. Больше всего они любили, развалившись на ковре в гостиной и полуприкрыв сонные глаза, слушать как разговаривают сидящие у камина гости. Если кто-либо из них начинал очень уж громко спорить, одна из собак подходила к нарушителю спокойствия и клала ему на колени свою тяжёлую лохматую голову. Успокойся, мол, зачем так шуметь?..
Детям сенбернары разрешали выделывать с ними всё, что заблагорассудится – терпению их и снисходительности не было предела. Николай, памятуя о своём казачьем происхождении, даже катался на Максе верхом. Мориц, будучи похитрее, при первых попытках оседлать его тут же валился на бок; сдвинуть с места эту тушу брату моему было не под силу.
Со временем детям наняли гувернантку для занятий французским языком. Люсьена Генриховна, пожилая дама, отличалась удивительной для её возраста доверчивостью. Она наивно принимала за чистую монету любые нелепицы, чем иногда пользовались; особенно гораздым на розыгрыши бывал хозяин дома.
– Я слышала, – говорила гувернантка, – что сенбернары способны находить в снегу заплутавшихся во время непогоды людей.
– Да, – с серьёзной миной подтверждал Евгений Молдавский. – Перед тем, как отправить сих барбосов в поиск, им дают с собой по большой фляжке рома.
– И они всегда откапывают несчастных путников?
– А что поделаешь? Надо же хоть чем-то закусить ром.
– О, Господи! – гувернантка опасливо косилась в сторону мирно дремлющих Макса и Морица. – Такие добрые на вид…
– Ну, это пока не хлебнут спиртного. Поскольку не каждому хозяину по карману кормить таких прожорливых обормотов, то те с голодухи и переходят на подножный, вернее – подснежный корм. Но вы, Люсьена Генриховна, не беспокойтесь, собаки у меня едят досыта, и к тому же насчёт рома – ни-ни! Слежу за этим строго.
Гувернантка, наконец, догадывалась, что Молдавский валяет дурака, но не обижалась на него, смеялась вместе со всеми:
– Вечно вы меня с Евгением Тимофеевичем разыгрываете. Да так хитро, что и не догадаться сразу!..
С младшим Молдавским мой отец был весьма дружен; они частенько загуливали, на что супруга адвоката, Варвара Михайловна, реагировала совершенно спокойно, и старалась приучить к такому же спокойствию маму.
– Ах, Тасенька, да куда они денутся? Стоит ли из-за этих выпивох портить себе нервы? Заявятся, блудные тезки, и тогда уж мы предъявим им счёт!
Однажды те отсутствовали целых два дня. Мама не на шутку встревожилась, уже собиралась броситься на поиски, но раздался звонок и в прихожую вошёл пьяненький рассыльный с каким-то свёртком в руках.
– Велено передать барыням, – сказал он горничной. – На чаёк бы с их милости…
Развязав шёлковую ленту, которой был стянут свёрток, и, развернув его, удивлённая мама обнаружила два хрустальных бокала и записку:
«Третий день пьём из этих бокалов за здоровье наших дорогих Тасеньки и Вавоньки!»
– Ну эту шуточку я уже где-то слышала! – грозно произнесла Варвара Михайловна. – Могли бы придумать что-нибудь от себя. Погодите, голубчики! Появитесь вы здесь собственными персонами, вот тогда и пошутим вместе от души…
Горничная Молдавских отличалась той же невозмутимостью, что и сенбернары. Однажды хозяин вернулся домой из очередного ресторанного набега поздно ночью, и она, впустив его, сообщила Варваре Михайловне:
– Сам пришедши, барыня.
– М-да? Ну, и как он выглядит?
– Ой, барыня! Бле-еднай. А рожа кр-расная!..
Через несколько месяцев после рождения моему брату понадобилась кормилица. По рекомендации горничной вызвали из деревни её племянницу Аграфену.
– У Груши-то младенец преставился, сердешный. Только народился, глотошная и напала, извела в одночасье. На той неделе схоронили. А молоко, чай, не перегорело ещё. Его, молока-то, у Груши много – баба дородная, грудя что твои вёдры.
Груша оказалось дебелой, румяной молодкой с бюстом и впрямь выдающимся сверх всякой меры. Молока в нём хранилось не на одного, а на целый выводок младенцев. Поэтому брата моего она перекармливала. Со всеми, в полном смысле слова, вытекающими из сего последствиями.
– Барыня, Коленька опять чевой-то блюют и дрыщут.
– Груша, не надо так долго держать этого обжору у груди!
– Жалко, барыня, просют ведь. Инда жрать хочут.
– Ку-шать, Груша, ку-шать, – вступала в разговор Варвара Михайловна. – И потом, милая, надо говорить: у Коленьки понос и рвота.
– Бог с вами, барыня! Нет у него такого! Блюёт да дрыщет, а боле ничего…
Дядя Саша в один из жарких дней, в разгар лета, пришёл на Малую Бронную в сюртуке и при галстуке. В гостиной были только мужчины, но вскоре вошла Груша с моим братом у неохватной груди. И наш благовоспитанный дядюшка не преминул спросить её:
– Груша, вы разрешите снять сюртук? Душновато здесь.
– Снямай, снямай! – махнула та рукой.
Долго потом его дразнили этим «снямай, снямай»…
Уже на моей памяти, в советские времена, тот же дядя Саша и его, часто приезжавшие в Цихис Дзири, московские гости – академики Ферсман, Флинт, другие из «бывших», не позволяли себе в присутствии женщин снимать пиджаки, не испросив на то разрешения. И тем более – расхристывать воротнички сорочек. Какая бы жаркая погода не стояла на дворе.
Вместе с «бывшими» ушло не просто знание общепринятых тогда правил приличия: даме следует уступать дорогу, придвигать ей стул, подавать пальто и так далее, ушла внутренняя невозможность поступить иначе, неуважительно, негалантно. Всё это было в крови, в генетическом коде, как сказали бы сейчас. Ныне же, в лучшем случае – вычитано из книжек, повествующих о правилах хорошего тона, которые можно выполнять, а можно и пренебречь ими, дело хозяйское.
Помню, в октябре пятьдесят второго года мы на дядиной «Победе» возвращались из Цихис Дзири в Тбилиси, после похорон моего отца. Дядя Саша с сыном, Николай, шофер и я. Уже ночью, за Сурамским перевалом, остановились у железнодорожного переезда. Заспанная стрелочница, услышав сигнал машины, появилась из сторожки и, крутанув ворот, подняла полосатую руку шлагбаума.
Все, кроме дяди Саши и шофера дремали; он приоткрыл дверцу машины, снял шляпу.
– Спасибо! Извините, что побеспокоили вас.
Стрелочница так и осталась стоять с открытым ртом, а мне та мимолётная сцена запомнилась на всю жизнь. Дядя ведь сделал это не для того, чтобы преподать нам урок вежливости или продемонстрировать высокий уровень своей воспитанности. Он видел, что мы клюём носами и вряд ли обратим внимание на его поступок. Просто не мог представить себе, как можно не извиниться перед женщиной, которую разбудила среди ночи наша машина. И не поблагодарить её за то, что вышла и подняла шлагбаум. Для него совершенно не имело значения, кто эта женщина: стрелочница у безымянного переезда или коллега по Академии…
В предвоенные годы дядя Саша приступил к созданию Кавказского научно-исследовательского института минерального сырья1. Первое время ни у него самого, ни в институте легковой машины не было. Имелся грузовик, обычная полуторка, с доской в кузове, которую можно вставить в пазы, превратив таким образом в скамейку.
После окончания рабочего дня этот грузовик отвозил дядю домой. Но если, паче чаяния, «под рукой» оказывалась припозднившаяся сотрудница института, он обязательно, не взирая ни на какие отнекивания, усаживал её в кабину, а сам забирался в кузов. Так и катила полуторка по центру Тбилиси, а академик Твалчрелидзе любезно раскланивался с идущими по улице знакомыми, в том числе и со своими студентами, фланирующими по Головинскому проспекту (тогда ещё не привилось новое его название: проспект Руставели).
Знало дядю без малого полгорода. Многие его любили. И я в их числе. За добротой этого человека, тихим нравом и, казалось бы, податливостью характера скрывалась натура очень твёрдая, с раз и навсегда определёнными принципами, во имя которых он не пощадил бы и себя.
Об одной истории, наглядно подтверждающей это, я поведаю в следующей главе.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]