04 марта 2009 10:40
Автор: Михаил Толкач (г. Самара)
Чёрные шрамы
Неутолённая печаль
Притяжение
После обеда Фокин, как правоверный курортник, лёг под одеяло: тихий час. А мы с Чижом – вон из дома.
– Нам жир наращивать ни к чему, – Чиж повёл меня за правое крыло «Кавказа». Там стояла беседка, обвитая плющом. Пристанище доминошников, а если опередят – шахматистов. Но в тихий час пусто. Плющ цвёл. На его опушенных цветках пчёлы собирали сладкий сок, превращая его в каменный мёд. За бетонной оградкой поплескивала Ольховка на камнях.
– Сам знаешь, Якович, при Хрущёве простому человеку жилось не очень. Галина где-то прочитала слова Черчилля, мол, надо быть гением, щоб довести Россию до того, щоб вона покупала пшеницу в Канаде! И железнодорожники перебивались с кваса на хлеб, да картоплю…. Как-то в разговоре Настя Павлова обмолвилась: в войну дистанция имела подсобное хозяйство. Картошка, капуста, моркошка, помидоры почти задарма доставались рабочим. Галина приносила с работы свежие огурцы, зелёный лук, помидоры – спичечники завели теплицу от своей котельной. «А если и нам получить кусок земли под общий огород?» – поделился я своей думкой с Зубком. «Ну, бляха-муха, бригадир, у тебя не башка, а настоящий совнарком!». Обменялся словами с Нехаем. «Давай, казак!».
В сельсовете ухватились: «Берите пустошь за выгоном! Там ребятишки в казаки-партизаны играют среди лопухов да лебеды». Отмерили, поставили вешки. Зубок смотался на мотоцикле к знакомому трактористу из пригородного совхоза. Вспахали целину. Проборонили. На собрании председателем огородного товарищества выбрали Настю. Она устроила воскресник – разметили пашню на участки. Провели жеребьёвку. И нам с Галиной досталось два пая. А моя жинка приговорила: «На кой ляд нам та земля? Сам подумай, Тоша. Это же добровольное рабство. Много ли нам двоим надо? При усадьбе есть клок. Из теплицы буду брать…. Если присудили, то наш участок, давай, подарим школе. Пусть ребятишки сами растят овощи да цветы. Думаю, народ не возразит…». Так и поступили.
– Простодырые вы люди! – определила Павлова, узнав о нашем решении. – Другие из глотки рвут свой пай…. Да ладно, пойду к директору школы. Пусть принимает обузу!».
А Галина, услышав оценку нашего поступка, успокоила меня: «Проживём, Тошка! Ты дни и ночи на дороге. Я вся там, на фабрике…. Да ещё эту ношу брать?! А ребятишкам – радость!
Первый год урожай на новине удался – всем под завязку! Нанимали машины, чтоб вывезти картошку. Настя настояла, щоб по меже коллективного огорода посадили боярышник да облепиху: колючки, лучше любого тына оградят от набегов вольницы.
– Понимаешь, Якович, люди поближе друг к другу стали. Дружно скинулись на артезиан: воды, хоть залейся. Кое-кто будки поставили от дождей. На школьном участке – капуста, лук, помидоры…. И люди, хоть чуток, облегчили свою жизнь….
А для меня главное, Якович, що на работе слаженнее шло дело. Без понуканий да раздоров по пустякам. И Суслик оказался мастеровитым рабочим: и на домкрате, и на шпалоподбойке, и на разгоне стыков. Ему тоже отвели земли на огороде. Они с Настей засадили его картошкой и капустой. Говорила мне Галка: «Живут вместе!».
Случилась небольшая заварушка в бригаде. Как-то мы с Зубком уединились в гараже, щоб наметить план на неделю. А табельщица Топтуха шмыгает туда-сюда, прислушивается к нашим балачкам. «Вы чего тут шныряете?» – сердито окликнул Зубок. Она вскинула накудренную голову: «А что у вас подпольная сходка?» – «Ну, бляха-муха, держись перрон – вокзал поехал!». Он захлопнул двери гаража. Ещё, пока я учился, Зубок попытался избавиться от настырной сплетницы. Нехай не разрешил – родственница самого Сергея Титовича! Здесь я позвонил нашему Бабичу: так, мол, и так – у Топтухи пенсионный возраст на носу. Он коротко: «Обращайся в кадры!». Звоню Архипову. Тот сразу смыкитил, в чём дело: «Да, по закону, её можно отправить на отдых! Посоветуйся с командиром». Нехай – без раздумья: «Убери ты эту наушницу! Но, не торопись, казак! Я тебе перезвоню». Через день напомнил о себе: «Сергей Титович попросил проводить по-хорошему, чтобы меньше обид».
Вечером я рассказал Галине о своей заботе. «Не посчитай меня сплетницей, Тоша. Вот, что за баба эта Топтуха: лёгкая она была до замужества в поведении. В Надречье её по-уличному звали «Чернильница-непроливайка» кто хотел, тот мокнул. И дочку родила – не знай от кого. А. как стала тёщей партийного руководителя, не тронь – а то обожжёшься».
– А я носил чернильницу-непроливайку в холщовой торбочке, – прервал я рассказ чижа, – и грифельную доску с палочкой из камня. Палочки были разных цветов. Напишешь, потом стираешь. Пиши снова. Парты были с покатыми крышками на шарнирах. Под крышкой в нише – тетради, книжки…. Как звонок на перемену – гром хлопаний! Для непроливайки на переднем брусе, к которому крепились крышки, – углубление, как круглая лунка. Туда ставили чернильницы. За партой сидели по двое. Ручки были перьевыми. Макали в чернильницу. В коробочке носили запасные перья: рондо, восемьдесят шестое. Нравилось перо «уточка». Вы учились без всего этого. А деревенские школы – на заре культурной революции…. Такие вот пироги, Антон Митрофанович!
– Ага, попались подпольщики! – ветки плюща раздвинул Фокин. – Полдник стучится в двери! Вы куда потом?
– Мне надоело оправдываться, – Чиж был не очень любезен, досадовал, что Фокин оторвал от воспоминаний. – Потому, по указанию Берты Львовны, поднимусь на Сосновую горку….
– А у меня маршрут до Красных камней; оттуда, по тропе Косыгина, в Долину роз; по руслу до Осинового ключа – сюда. Как раз к ужину….
Мне палатная врач советовала не увлекаться дальними прогулками. И я присоединился к Чижу.
– Так чем кончилась история с Топтухой? – спросил я Антона Митрофановича, когда мы заняли скамейку на Сосновой горке.
– Честно сказать, не очень весело, – Чиж чертил ногой на песке перед лавкой круги. – На утреннем разводе громко объявляю: «У нашей табельщицы – вот-вот юбилей. Заслужила право на отдых!». Народ насторожился: «Топтуха – цаца та ещё!». Её недолюбливали в бригаде. «Пишите заявление, Ефросинья Остаповна. С начальством я договорюсь». – «А если я не желаю?» – набычилась она. Вмешалась Настя, як профорг: «По закону администрация имеет право отправить вас на пенсию без вашего согласия, Ефросинья Остаповна». – «Закон, что дышло… – она не закончила, разрыдалась. – Сколько лет… выбрасывают…». Тут не утерпел Зубок: «Советский закон, Топтуха, для вас унижение? Так надо понимать ваши слова?». – «Да идите вы все… в баню!» – она крутанулась и ушла из гаража. Через день из конторы принесли приказ: «Удовлетворить просьбу Е.О. Топ-тухи о переходе на государственную пенсию. Назначить табельщицей Н. Павлову…». На проводах были речи, были цветы, были подарки. Бабич от имени руководства дистанции обнял Фросю, поцеловал в щёки, пожелал долгого отдыха и крепкого здоровья….
– И що ты думаешь, Якович?.. – Чиж даже притопнул ногой. – Спустя неделю в бригаду нагрянул Архипов. Писклявым голосом зачитал бумагу, адресованную в прокуратуру города Новозыбкова: «Бригадир Чиж засоряет кадры чуждыми элементами. Сам из «бульбашей», пригрел бузотёра Зубко, держит в штате уголовницу Павлову с её мужем, отбывавшего срок в тюрьме. Какая же тут безопасность движения поездов?».
Бабич, сопровождавший начальника отдела найма и увольнения дистанции пути, сипловатым голосом пожилого человека, первым определил: «Клевета!». Зубок подступил к Архипову: «Найти, бляха-муха, автора и судить за оскорбление бригады!».
– Вот, Якович, моё бригадирство между Новозыбковом и Злынкой. Тогда обида меня захлестнула до чёрного загара! Уехало начальство. Рабочих я оставил на Зубова. Оглушённый несправедливостью подался на берег Ипути. Ветер гнал по воде жёлтые листья. Рябь поблескивала под солнцем. Помаленьку приходил в себя. Да тревога давила на сердце. По старым меркам такое заявление сулило мне не малый срок с учётом прошлого. Но ещё не перевелись порядочные люди, способные трезво разобраться. Вспомнились и Нестеренко, и Барабанов, и Нехай, и Сергей Титович…. Перебрал я в памяти хороших людей. В любом другом деле – качельное движение: сегодня – гарно, завтра похуже, а то и совсем худо. Поправил, и снова дело наладилось. На железной дороге такое качание – беда непоправимая! Чаще всего – крах! Да ты, Яковит, оцэ без меня знаешь! У нас каждый миг на «Товсь!». Ночь-полночь, день ни день, мороз или пекло от солнца – дорога живёт! Мы – несгибаемый, не-потопляемый организм из железа! И мы его слуги. Этому меня учили своим примером, нередко кнутом да крутым словом. У настоящих руководителей на дороге наструнено дело до надрыва, вот-вот натяг лопнет. Не лопнул у Нестеренко. Не лопнул у Барабанова. Не качели у Нехая. К таким людям тянет их заразительность поступков, манит преданность долгу, им подражают. Видел бы ты, Якович, полковника Барабанова в момент, когда «контрик» путеец забил последний костыль на берегу Оби! И к толпе строителей катил паровоз. Барабанов распахнул шинель, весь сиял, готов был целоваться с вольными и невольными – горел победой! Всегда суровые глаза, неоспоримо жёсткие, в тот миг плавились радостью. То был его праздник, наш общий праздник, каторжников и "вольняшек" на «полярке»….
Почему об этом думалось, сказать и сегодня не могу. Не о пакостной бумаге…. О добрых людях….
Я умыл лицо холодной водой. Запахнул казённую куртку. Пошагал навстречу ветру. Прямиком в сельский совет: поторопитесь, братцы, с определением Домны Власьевны в дом престарелых. Хватит ей мыкаться по чужим углам да питаться подаянием….
… Бригадир пути – самый махусенький начальник на дороге. Винтик, як говорили когда-то, где надо и где не надо. Винтик отвернулся – машина в сбой. Мне тогда и сейчас думается, что бригада так понимала своё место на дороге. Старались все от всей души. О той злой бумаге и не упоминали. Хотя, как говори-ла мне Галина, люди догадывались, кто писал ту заявку в прокуратуру….
Наш участок по всем показателям вышел в передовики. О бригаде заговорили в Новозыбкове. Дошло до Калуги – там был штаб Московско-Киевской железной дороги. Оттуда мне – Почётную грамоту, а бригаде – Красное знамя. В Новозыбкове – на Почётную доску. В твоём «Гудке» заметка. В дорожной газете – хвалебная статья…. Ну, Якович, белый свет замкнулся в Надречье!..
– К тебе едет гость! – предупредил Нехай на утренней пере-кличке по линейно-путевой связи. – Не робей, казак!
То был тогдашний замполит Картузов. Лысый, хмурый: подозрительный чиновник. Так я думал о нём, судя по прежним встречам. Штатных политиков убрали с железной дороги. Наш замполит – номенклатура Брянского обкома компартии. В Новозыбков – команда: «Устроить!». Взяли инструктором промышленно-транспортного отдела горкома КПСС. Он почему-то выбрал в провожатые по бригадному участку Настю Павлову. С первых шагов он удивился нашему навесу. Щит с итогами индивидуального соревнования. Нацепив очки, прочитал свежий «Трудовой листок». Насчёт него нам подсказала Галина. Она у себя в цехе завела «Молнию» про стахановцев. На перегон Картузов ушёл с Зубком. Со мною он не встретился, что он накопал – гадай!.
Вечером я рассказал Галине об этом налёте.
– Чего лысый чёрт приезжал? – недоумевал я.
– Не подсмеивайся, Тоша, над его лысиной. Ты, конечно, заметил, что он весь сбела: и брови, и веки, а на щеках веснушки. Глаза чуток с косинкой. Вылитый еврей! Возвращался он в отряд из разведки в Злынке, попал в облаву. Гестаповцы вылавливали юде. Собрали колонну. Повели за город. Картузов Сёмка знал, куда этот путь: на обрыв к оврагу! Там расстреливали противников «нового порядка» и евреев с цыганами. Он потихоньку отставал, мешаясь с толпой. Кругом крики, плач. Собаки лают. Конвоиры подгоняют: шнель! шнель! А дело было под вечер. Жители тайком выглядывают со дворов. Пожилой немец что-то замешкался. Картузов – шмыг в калитку. Поверь, Тошка, ему улыбнулась удача. Выбрался на партизанский маяк. Стянул кепку. Она полна волос. Он испуганно провёл рукой по голове – пук из чуба!.. Тогда Сёмка и остался с голым черепом.
В конце той недели получили дорожную газету. Опять о нас заметка: хвалят за коллективный огород.
– Вы поглядите, бляха-муха, на районку! – Зубок потрясал газетой.
На первой странице статья: «Передовому опыту – дорогу!». Это про нашу бригаду. В ней много колких слов в адрес дорожного мастера: не использует лучшее на околотке! Бабич, получив газету раньше нас, прочитал, и его увезли в больницу с сердечным приступом. Бушевал Нехай. Он всегда болезненно принимал даже намёк о плохом на дистанции.
– Срочно приезжай! – крикнул он в трубку. Получалось, що наша бригада своей хорошей работой подвела всю дистанцию. С такой думкой ехал я в Новозыбков.
В приёмной начальника дистанции секретарша встретила меня с настороженностью. Приложила пальцы к своим губам, кивнула головой, подзывая к себе. И шепотком: «У командира – Архипов и приезжий из Калуги! Твоё личное дело кадровик понёс к Нехаю…». Вспомнил Зубковское: «Держись, вокзал, перрон поехал». С тем и отворил двери кабинета.
Нехай кивнул в знак приветствия. Что-то буркнул Архипов. Незнакомец с кудлатой головой смотрел на меня в упор. Перед ним лежал толстый блокнот и самописка.
– Инспектор отдела кадров дороги, товарищ Коротков Максим Валерьевич, – отрекомендовал командир приезжего.
А у меня в башку скок присловие: Максим, ну и хрен с ним!.. Наверное, это блеснуло у меня на лице. Нехай скосился:
– Смешинка в рот попала?
– Да вспомнил анонимку, Михаил Иванович! – нашёлся я, присаживаясь на стул.
– Вообще-то в ней смешного мало, больше затаённой обиды. Ладно, собака лает, а караван идёт дальше.
– Теперь анонимки не берут в расчёт, – мягким голосом сказал Коротков и стал объяснять цель своего приезда в Новозыбков. Оказывается, в Брянском обкоме прочитали материал, напечатанный в районке, и возмутились: «По стране идёт кампания по Кодексу строителя коммунизма, а в Надречье затирают передовиков! Коротков, прими меры – твоя кураторская служба пути!».
– Бабич просится на пенсию, – продолжал инспектор. – Наверное, следует уважить человека. Тридцать лет с гаком на пути!
– Торжественно проводим, Максим Валерьевич. Здоровье у него никудышное, – согласился Михаил Иванович.
Я догадывался, что они уже обо всём договорились, согласовали с горкомом партии. Так и вышло.
– Что ж, казак, настала твоя пора быть атаманом, – Нехай сделал паузу, басовито заключил: – Принимай околоток, Антон Митрофанович.
– На бригадирской должности вы проявили себя молодцом! – добавил Коротков.
А в уме у меня высветилось предупреждение Галины: не пустят наверх!..
– Пятьдесят восьмая не помешает?
– Никто не возражает! – пискнули «кадры». – Горком не против.
– Сколько тебе талдычить?! – Нехай сморщился, тронул свои чёрные усы. – Забудь свои статьи!
– Хозяйство вы знаете. Люди вас уважают. Власти здешние осведомлены обо всём, – мягко говорил Коротков.
– Моя статья пока не реабилитируется! – гнул я своё.
– Да-а, ты так и остался казаком! – рявкнул Нехай. – Плюнь и разотри! – он досадливо заёрзал на кресле.
– Держите хвост трубой, товарищ Чиж! – Коротков дружески протянул руку, пожал с силой. – Удач вам, атаман!
Галка дома тревожно предупреждала, узнав о назначении:
– Не оступись, атаман! С тебя спрос будет двойной, раз новая должность. И власти будут держать тебя на прицеле.
А у меня чертёнок выкрутасы вертит:
– Разобьюсь в лепёшку, а потяну арбу, як тот обречённый ишак!
– Вот такой ты мне и нравишься, атаман! – она прильнула ко мне, потеребила мой чуб, чмокнула в щёку. – Давай жахнем по рюмашке в честь твоего назначения, – и побежала на кухню.
Открываю дверь – стол накрыт по-праздничному. Галке позвонила секретарша и поздравила: «Радуйся, атаманша!».
Галку всё чаще и чаще осматривали в заводском здравпункте. Артериальное давление её прыгало, як та испуганная блоха. В профилактории отдыхала. К знахарке тайком бегала. Лекарства всякие принимала. Медицина твёрдо стояла на своём: «Нервные перегрузки!». А як им не быть, Якович? Начальник над сотней мало управляемыми мужиками. В ходу отборный матперемат. Норовят леваком заняться на фабричных машинах….
«Годи, Галина! – командирски сказал я после очередного криза. – На двоих моей зарплаты хватит. И огород есть».
Фабричные проводили торжественно. В подарок – автоматическую стиральную машину. Пенсия – 120 рублей от республики с разными льготами…. Як вона там без меня, моя Меза?..
С этой болью он и в палате не расставался.
– Так позвони домой! – сказал Фокин.
– Ты пробовал – чего добился?! Срок подходит к концу. Махну на самолёте до Гомеля. А там до нас – рукой подать….
– А яка вона понимающая, моя Галка! Я вам казал, що Нехай когдась был подпольщиком на Волыни. И потянуло его в те края. С одобрением дорожного начальства он завёл переписку с путейцами Луцка. Приближался День железнодорожника. Поехали свериться по соцсоревнованию: у кого ладнее дела?.. И меня включили в делегацию. Галка, як узнала про ту затею, строго-настрого наказала: «Мимо поедете, сбегай, Тоша, в свои Немовичи». Она не сказала мне о Ганке ничего. Но я догадался, к чему такое слово, и был благодарен ей до замирания сердца, хлопцы!
С нами ехал и Нехай. Думаю соби, разрешит или не разрешит отлучку? Что будет, то будет – мазну без спросу!
В Сарнах я отбился от делегации. Швидко на попутку – и в ридную сторонку! Сошёл на околице, пересёк выгон. Глаза навострил. И що я бачу?.. На клуне Боярчуков – аисты! Ноги сами понесли мэнэ по проулку. Колыхнулась думка: «Хату нашу стерегут». Ошибся я в своём порыве. Нема нашей мазанки. Бурьян да лопухи в рост человека. И так мне сумно стало, хоть реви, як тот бугай, у которого увели яловую корову. И вокруг – ни души! И понесла меня нелёгкая в сторону Случа – там сельское кладбище. Нашёл могилу Ганки….
… Ганка прибежала из лесу с корзиной ягод. А я ждал её у ворот Сердюковского подворья. Она издали улыбалась мэни. Мы сели на лавочку. «Угощайся!» – подаёт горсть черники. «Юрка сказал, що влюблён». Она в смущении покраснела. От этих слов у меня запершило в горле. Язык прилип к нёбу. «Не турбуйся, Антошка! Я сказала Юрке, що надо подрасти, пережить такое время, колы не поймёшь, кто за что…».
В понедельник первого занятия в школе отменили. Нас посадили на автомашину и увезли в Сарны. Там всюду красные флаги. Люди веселились. Песни спивали. Мы с Ганкой, держась за руки, ходили среди гуляющих. К вечеру нас вернули в Немовичи. Возле хаты Сердюков на лавочке сидел Юрко Боярчук. Шапка с трезубцем спереди. Из-под свитки торчало дуло шмайсера. Он поднял руку. «Ще не вмерла Украина!». Это, як пароль у «бульбашей». Мы с Ганкой переглянулись. У нас в мыслях стояло празднование в Сарнах. «Где булы?» – Юрко поднялся, поправил автомат. А глаза злые, як у раздразнённой собаки. Ганка с живостью говорила о веселье в Сарнах. «Москалям подпевали?». Мне его злость была понятна: Ганка! «Ты що, Юра, завёлся? Русские такие же люди, як и мы…». Он не дал мне договорить. «А хто их звал сюда?!». У него над верхней губой лопушились светлые волосики, и мне стало смешно. «Смотри, Антон, не пришлось бы тебе заплакать!». Он распахнул полы святки, оправил шмайсер на плече. Полумрак укрыл его за хатами.
Мы с Ганкой договорились встретиться на следующий день, утром. «Як всегда, возле дуба!». Она ушла в хату. Та встреча была короткой. Мне на работу, а она спешила на кордон, к батьке. Я весь день жил ожиданием. Ганка светилась в моей голове, як видение.
Антон Митрофанович заскрипел зубами и нервно зашагал по палате, вороша свой густой присеребрённый сединой чуб.
– Рано утром, как уговорились, я караулил Ганку возле дуба. Там был заброшенный ещё с войны колодец. Все глаза – на дорожку из леса. В бессоннице ночью я надумал позвать Ганку в сельраду: «Ходим, коханная моя, распишемся, як муж и жена!». Мне – двадцать. Ей – восемнадцать….
Вот она показалась из-за деревьев. Моё сердце прыгнуло к горлу. А глаза враз замокрели. Её косы трепал ветер. Кофта порвана. Лицо исцарапано. Кровь запеклась на шее. Босые ноги в грязи. Голос – рыдающий крик: «Юрко… Всю ночь… В схроне… Не один…». И, не дойдя до мэнэ, вона, як слепая, пробежала к колодцу (я успел заметить только её босые ноги) – головой в криницю! Прискочил туда: «Ганка! Ганка!..».
– Рвануло моё сердце вразнос, хлопцы! Батько Ганки почернел в горе. Он ходил по лесу – искал Юрку.
На следующую ночь, после похорон Ганки, во дворе Боярчуков гвалт – небу жарко! «Бульбовцы» привезли из леса мёртвого Юрку! А утром узнали: Сердюк повёл «истребков» к схронам банды Стального. Выловили «бульбашей». Судили. А меня пристегнули – пособник!
– Пойти да напиться чихиря! – Антон Митрофанович стал застёгивать куртку.
– Дурнее ничего не придумал, Дрекус?! – остановил его Фокин. – С твоим сердцем разве можно!
– Да що вы все: сердце, сердце…. Нема у меня сердца. Оно осталось в Немовичах, на кладбище! Оно там плачет по моей Ганнусеньке!
Чиж сел рядом с Фокиным. Обнял его плечи.
– Эх, Рэмштекс! Як зараз бачу холмик, заросший травой. Покосившийся крест. Чемерица машет метёлками под ветром. Ноги мои отяжелели тогда. Дышать нечем. Рухнул в траву. Хватаю землю в жменю. А подо мной приплюснутая дождями-снегами кучка грунта. А сам, як в бреду: «Ганночка, серденько моё, як же ты без меня?!». И дикая думка обожгла меня: «Вот чемерица-отрава. Пожую её листки, её корни. Лягу рядом с то-бой, моя коханная!..». И другая мысль: «Галка!». Не тронул я траву-отраву. Ветер гнул её долу. Она роняла желтоватую пыльцу на гробовой холмик, посыпая золотом мою юную отраду….
Догнал я своих в Луцке. Нехай набросился: «Где тебя чёрт носил? Мы извелись в предположениях: не «бульбовцы» ли тебя прихватили. Москва простила их за сотрудничество с немцами, если не макнул руку в людской крови….
Оправдываться у меня не было сил. Выдавил из себя: «Немовичи…».
Потом была торжественная часть – встреча путейцев России и Украины. Мне налили полный стакан первача. Як писал Михаил Исаковский: «И пил солдат из медной кружки вино с печалью пополам….».
– Да, хлопцы, ридна земля притягивает магнитом. Неудержимо тянет в ту пору, когда маты согревала тебя своим теплом, своей лаской. Помин своей юности держал в плену мою душу – юная любовь и беспечный взгляд в будущее….
В Надречье Галина – с порога: «Кажи мешочек с землёй твоей Украины!». Это мы с ней загадали, щоб я набрал почвы из своей усадьбы и привёз сюда, на берег Ипути. Я обнял Галку: «Ты – моя родина!». Она тёрлась щекой о моё лицо: «Я так тут переживала за тебя, Тошка!».
– А что с твоей семьёй в Немовичах? – спросил я.
После амнистии пытался отыскать их. Писал в Москву, в Ровно. Ответ один: высланы в Красноярский край! Побывал и на Лубянке. Встретился в приёмной с седым чекистом. «Следы твоих родственников теряются в Сибири. Не увези мы их в ссылку, тамошние прихвостни Стального нацелились уничто-жить и мать, и сестрёнку как родных предателя неньки-Украины».
– Душа болит, а сердце плачет! – Чиж накинул на плечи форменную куртку. – Извиняйте, хлопцы, побуду один. Поднимусь на Сосновую горку.
И в печали покинул нас.
– Зря он митусится, – молвил Фокин. – Терапевты говорили, что сердце у него никудышное. Рассказами про свою Украину он растревожил меня. Есть что-то необъяснимое, притягательное к месту, где родился, где бегал босиком, шкодничал и радовался пустякам. Из пустяков складывал картинку, веселящую душу. Вот наша Таня это умеет. Иной раз вернёшься с дежурства в тяготе, смурном настроении. «Папа, смотри, пуночка пролетела. А кошка гоняется за голубем. Вон щенок теребит хвост лайки. И солнце, видишь, отражается на стёклах школы…. Видишь?». Были перед глазами мрачные тучи, под её щебет они умаляются. Чувствуешь, посветлело на душе…. У Таньки глаза голубые – от матери. Сима считает, что ото льна. Бывало, зацветёт нива. Что поле, что небо – голубень. И Сима, и Танька всегда любуются сиянием. Таня на своей этажерке держит книгу Юхнина. Это писатель из Коми. Красочно пишет про чудо Севера. Для северян это – диво от Бога! Салют от неба. Вечный, как сама природа. Трепет сердца Господнего. Кто этому не верит, тот просто чёрствый человек. Так считает Таня. Она у нас фантазёрка, каких поискать! И, ведь правда, зрелище сияния всегда волнует. Белый луч. Всполох красный, как цветной веер. Голубая стрела пырнёт тёмное небо. Вышина светится переливами радуги… – Фокин прикрыл глаза, захваченный видениями Крайнего Севера. – А белые ночи? Кто не свыкся, тот среди дня вдруг засыпает. А уж зима – темень напролёт. Спи, сколько тебе на душу ляжет, если, конечно, не занят работой. А незанятых у нас – раз-два и обчёлся. – И, будто бы вспомнил что-то самое важное из своей жизни в Заполярье, он уморительно зачмокал губами. – Навага после нагуливания в Обской губе – им-м-м! Печень её – язык проглотишь. Приезжай, Яковлевич, в Салехард! Угостим по мировым стандартам! Свозим тебя в тундру. Прокатим на оленях. Нартами будет управлять Танька. Она теперь умеет, как настоящий каюр.
И внезапно Рэм Карпович трудно улыбнулся, смахнув с лица задумчивость.
– И всё же… Нет да нет – кольнёт под ложечкой: Шексна! Дедовский дом под сосной. Запахи луговых трав, насушенных бабушкой впрок и развешенных в углу за печкой. И скрип поло-вицы в сенях, которые дед собирался укрепить да всё откладывал….
– Ну-у, Чиж! Напустил на меня свой настрой воспоминаний…. Айда, Яковлевич, на балкон. Чуешь, оттуда наносит запахи осени?..
Возвращение
Антону Митрофановичу явно не везло в Кисловодске: он подхватил насморк и высокую температуру! И снова оказался на постельном режиме. Диетсестра его отпаивали чаем с малино-вым вареньем и горячим молоком. Они говорили притишенно, и мы с Фокиным покинули их. Рэм Карпович увлёк меня в город. Миновав чудо курорта «Стеклянную струю», спустились к универмагу «Эльбрус».
Рэм Карпович не захотел побывать в магазине.
– Тут нет того, чего я хочу отвезти домой! Поднимемся к толкучке.
На пригорке – толпа торговок. Ручной вязки шали и платки. Фокин перебирал товар: мял в пальцах, тянул за длинные ворсинки, разглядывал на свет.
– Есть кто-нибудь из Учкекена? – он оглядел женщин. – Мне говорили, что в ауле самые умелые мастерицы.
Растолкав товарок, к нам подошла темноволосая кавказка.
– Чего тебе надо в Учкекене?
– Мне нужна хорошая шаль.
– Пошли.
Вслед за ней мы поднялись к городскому базару. Возле буд-ки сапожника она велела постоять. Перекинулась с мастером словом, скрылась в будке.
– С севера? – сапожник склонил голову, как птица, сидя на низком подмостье. Седые брови нависали над чёрными глазами.
– Слыхал, здесь вода богатырей. Вот и решил попить.
– Богатырей! – мастер ухмыльнулся. – Была такая вода. Была при наших дедах. Прямо из земли лилась…. Теперь её заковали в железо. Какой богатырь от неё?! Вак-х-х!
Женщина вынесла серую шаль. Тряхнула её. Ворсинки блеснули в лучах полуденного солнца.
– Не ищи лучше!
– Мне нужно три! – Фокину явно понравился товар.
– А тебе? – она посмотрела на меня с прищуром. Я покрутил головой отрицательно. Она нырнула за двери будки.
– Яковлевич, какая нога у Галины Осиповны? – он глядел на меня в раздумье.
Я пожал плечами: до встречи с этими северянами я слыхом не слыхал о Галине Осиповне.
– Можно посмотреть? – Фокин взял из рук мастера домашние тапочки тёмно-коричневого цвета с меховой оторочкой и синими рантами по верху швов. Повертел, сунул руку вовнутрь. Пошевелил шерсть овчины.
– Подходяще!
Женщина вынесла ещё шали. Он каждую опять помял в пальцах. Достал спичку из коробка, зажёг и огоньком опалил ворсинку. Запахло палёным. Фокин понюхал.
– Так моя бабушка делала, когда покупала шерстяную пря-жу.
Кавказка одобрительно усмехнулась.
– Свой козу острыгла, дарагой!
Рэм Карпович купил три пары тапочек и три платка. Подал деньги торговке, но их перехватил сапожник, зверовато метнув взгляд на Фокина.
Мы отошли шагов десять, как Рэм Карпович задержался:
– Подержи! – сунул мне в руку сумку с покупками, снова поспешил к будке.
Оттуда вернулся с шалью и тапочками. Пряча их в пакет, говорил:
– Увезу в тундру. Жена Балабая обрадуется. Северяне любят подарки.
В палате мы застали Чижа, сидящим на полу возле горки орехов в зелёной кожуре. Он сдирал околоплодники. Вылущенные плоды ссыпал в сумку. Увидев нас, молодецки вскочил, потёр поясницу, шмыгнул носом.
– Откуда орехи? – Фокин швырнул покупки на свою койку.
– Сам собрал! – Чиж озорно глядел на нас.
– А простуда? – удивился я.
– Вы що, милиционеры? Допытывать взялись? – Чиж подвинул к двери кучку шелухи. – Зря наговаривают на кавказцев – добрые воны люди.
Он плотнее притворил двери на балкон.
– Ось слухайте. Верочка ушла по своим делам, а я шмыг за ворота. Скоро домой, а где орехи?
– Зря ты рискуешь, Дрекус! Мог бы купить на базаре.
– Купить бы чужой труд? Я приучен с детства своими рука-ми, а не ехать на чужом горбу! Допрыгал до казённого сада. Бачу – сторож на часах. Сразу признал меня. «Добежал до Малого Седла?» – «Та ни, добродий. Мотор забарахлил. А тут до дому пора трогаться. Собрать бы орешков». А сам шмыгаю носом, покашливаю. Поглядываю на дерево, которое приметил ещё в прошлый раз. А собака брехом исходит. «Цыть!» – сторож хлопнул себя по боку. Кобель поджал хвост и заполз под крыльцо хаты. «Сопливишь?» – дедок просверлил меня тёмными очами. «Зараз!» – ушёл в сенцы. Вынес большую цибулю с кулак. Кинжалом – жах пополам. Даёт мне. «Нюхай глубже!». Нюхнул. «Берёт?» – «До кишок!». У меня слёзы с глаз градом. «Давай ещё разок!» – подал мне другую половину. Нюхнул, чуть не в обморок… А дышать стало легче. «Где тара?» – спрашивает сто-рож. «Да мне с десяток, як подарунок жинке». Он повёл меня в сарай. Три горы орехов в кожуре. «Нагребай, сколь донесёшь!». Набрал сумку. «Скильки?». Дедок так со злом: «Ты считаешь меня за говно?!». Проводил меня до ворот сада. Сказал на про-щанье: «От меня твоей половине!».
– Дружба народов! – засмеялся Чиж.
– Узнает Верочка, будет тебе трю-ля-ля!
– Так вона укатила на Кубань за пацаном. Сидайте, хлопцы, помогите дочистить добыток.
Вошла Роза Абрамовна. В руке ванночка со шприцем.
– Чиж, спускай штаны!
– О-о! мамо! – простонал Антон Митрофанович.
– Чего, ма-амо? Как до барышень, так я – первый, а как ответ держать, это не я – это всё Иван! Пошевеливайся, пока я доб-рая….
Заметив на тумбочке разрезанную пополам луковицу, обратилась к Чижу:
– Сам дотумкал или надоумили?
– Дедушка Мазай посоветовал.
– Нюхай глубже – лучше всяких уколов действует.
Сделав укол, Роза Абрамовна осуждающе покачала головой.
– Насвинячили! Уберите мусор. Пол подотрите! Швабра в туалете. Мотрите у меня! Сами дочиста. Не больно важные дворяне!
– Сделаем, товарищ начальник! – пообещал Чиж, натягивая трико вподскочку.
– Мотрите у меня! – она ушла, а в палате остался запах спирта.
Втроём быстро справились – чистый орех один к одному. Чиж перекинул с руки на руку тяжёлую сумку.
– Гарный подарунок от деда! Когда он провожал меня из сада, указал на старое дерево. «Ещё мой дед собирал под ним волоцкие орешки. А до него его дед. Привезли с Карпат саженец. Волохи дали. Потому и называют орехи волошскими. Вот, хлопцы, одну задачу я решил. Есть ещё одно задание Галины. У неё с «полярки» ноги мозжат. Особенно к непогоде. От кого-то узнала, що треба парить в отваре диких каштанов. Утром сбегаю на берег Ольховки. Там приметил рясное дерево….
На следующий день, помня разговор с Чижом. Фокин позвал меня к входу в санаторий. Там, как часовые, стояли два каштана. Подобрали с десяток тёмно-оранжевых орешков.
В палате нас встретил Антон Митрофанович встревоженным голосом:
– Дрекус дило, хлопцы. Ось, читайте! – он отдал Фокину бланк телеграммы. Рэм Карпович пробежал глазами короткий текст: «Вылетай, Тоша, домой. Галка».
– Говорил же ей: не поднимай тяжкое. Не бегай, як оглашенная. Не суйся, куда не просят. Сусидку просил приглядывать. Чуяло моё сердце….
– Антон, Галина Осиповна просто соскучилась! – успокаивал его Фокин. – И сердце торкнуло, ветром донесло в Надречье внимание твое к Верочке….
– Да бросьте… – Чиж взял телеграмму, перечитал её. – Побегу за билетом!
– Не пори горячку, Антон! Давай твою ксиву. Мы смотаемся в кассу, а ты тут улаживай дела. Бегунок в зубы – и в кладовую, библиотеку и к кастелянше….
Мы с Рэмом Карповичем остановили такси – на вокзал!
– Вечером уходит самолёт из Минеральных Вод на Минск, – пояснила кассирша, – посадка в Гомеле. А потом – через сутки….
– Сделайте, пожалуйста, на сегодня, – Фокин подал в окошко паспорт Чижа. Кассирша открыла документ, с подозрением глянула на Фокина – ещё раз на фото.
Пришлось объяснять ей ситуацию.
– Ладно, попрошу на сегодня – она подняла трубку телефона.
Чиж встретил нас у входа.
– Ну, як, хлопцы?
Фокин отдал ему паспорт и вложенный в него авиабилет.
– Дьякую! Зараз бегом за подарком, – Чиж намеревался ехать в город. Фокин взял его за руку и повёл в палату.
– Разве у тебя, Дрекус, нет друзей? – с упрёком произнёс Фокин, открывая шкаф. Вынул из пакета шаль и тапочки.
– Галине Осиповне от моей семьи!
Чиж сперва не обратил внимания на слова друга, рассматривая билет.
– От Гомеля до нас пятьдесят вёрст…. Та-ак. Сяду на автобус. Да и попутка сгодится…. Якись час – и я дома…. А оцэ що? – он бросил взгляд на вещи. – Цэ мэни? Для Галки? О-о, Фока! – он торопливо сунул руку во внутренний карман железнодорож-ной куртки, вынул бумажник.
– Что сказал тебе сторож, когда ты завёл речь об оплате? Помнишь? – Рэм Карпович отвёл руку Чижа. – Мы же ребята с восьмидесятой широты, Антон!
– Ну-у, Фока!.. Як же?.. Симе ничего….
– Ты беги за коробкой конфет для Верочки! – Фокин подтал-кивал друга к двери. – Оставишь ей с запиской.
– Ну-у, Фока! Ну-у, друже! – забегу що к духанщику проститься. Гарный вин чоловик….
… Улетел Чиж, и в нашей палате враз стало чего-то недоставать. Шумного гомона Антона Митрофановича. Встречала Верочка с одним вопросом: от казака нет вестей? Она сетовала, что Чиж в своей записке не оставил своего домашнего адреса. «Возьму у Офелии. В журнале регистрации отмечено». Фокин отсоветовал: «У него в доме что-то неладное. Ваше письмо или телеграмма будет не к месту…».
Мы с Рэмом Карповичем прогуливались по Нижнему парку, сиживали возле «Стеклянной струи». Он явно тосковал по семье. Вспоминал свою «полярку».
– Весна пятьдесят третьего. Пуночки прилетели. Вороны дрались за гнёзда на берёзах. А за «колючкой», в бараках, на поверках, в пути на работу – один вопрос: «Что будет теперь, после смерти Сталина?». Казалось, в самом воздухе звучала не весенняя капель, а желанное до боли: амнистия! Коснётся ли она нас, «контриков»?
Моя Сима работала учётчицей на материально-технической базе стройки № 501. Общалась с конторскими. Вечерами нашёптывала мне: «Есть освободительная бумага, но её не оглашают». Мы с ней твёрдо уверовали – амнистируют! Да и наши сроки каторги кончались. Она уносилась в мыслях на Шексну. Поминала лес возле разъезда, грибные полянки, заросли дикой смородины…. Распалялось наше хотение скорее покинуть Север.
В ту пору меня примкнули к лагпункту на промежуточной станции Хорота. Укрепляли подходы к мосту через Усу. Вдруг пошли рабочие вертушки от Оби, облепленные зеками. Орут во всё горло: «Бросайте ломы! Айда на материк!». И я заволновался: «Не махнула б Сима без меня в Россию!». Мы ведь сперва просто жили без регистрации.
В стране замечалось послабление. Мне разрешили обходить поезда, идущие на Воркуту. Вечером увидел в товарном вагоне Симу! Сидит на мешке, вытирает слёзы. «Я думала, что не увижу тебя!». Кинулась мне на шею: «Попрощаемся!». Я освободился – цап, за мешок. Другой рукой хватаю её, потянул к двери. «Пятьсот весёлый» трогается. Свалились на откос. Отвёл её в барак – блочный разрешил занять угол. И надумали мы с ней заключить договор с «поляркой» на три года. – Фокин как-то виновато посмотрел на меня. – Три года растянулись на двадцать три!
На чугунке тогда платили хило. Да и что я за шишка, чтобы содержать меня по максимуму? Путевой рабочий – всего-то. А тут газовики стали набирать «вольняшек» в штат. Поехал в Салехард – взяли надсмотрщиком на трассу. И Сима устроилась табельщицей в путевой дистанции. Отвели отдельную комнату в бараке. Над тундрой солнце не закатывалось. И в нашей судьбе – светло.
У меня – персональная упряжка из трёх оленей. Езжу по трассе газопровода. Для верности раз в неделю облетаю на вертолёте «хозяйство».
Пролетаю над мёртвой дорогой – печёнка гниёт! В Тазе – паровоз на боку. Рельсы красными змеями из-под бурьяна зырят. Вагоны, обглоданные ветрами да метелями…. А там, на «полярке», кровь, смерти, здоровье тысяч людей…. Тундра исполосована вездеходами. Чёрные шрамы….
Как-то пролетаю по весне над тундрой. Озерко внизу. Берёзки на берегу. У меня даже голова закружилась. Чиж уже был бригадиром на укладке решёток. Отошли от полотна. Дело было в начале лета. Тепло. Зашли в воду. Полощем ноги. А вода, как живая. Что-то торкается в мои икры. Хвать руками – карась! Чиж выбрасывает на берег рыбу. Во время паводка в озерко заплыли мальки. Разливная вода ушла. Рыбная мелочь осталась в озере. Корму ей – по горло. Нагулялась. Тогда мы принесли в бригаду добыток. Старший из конвоя доложил в зону. Оттуда прикатили на мотодрезине с мешками. Начерпали доверху всю тару. И нам в столовой добавок! Весь третий участок стройки 501 объедался рыбой….
Летом озерко обмелело. Рыба сдохла. Смрад от гнилья – дохнуть нечем. Какой-то стукач донёс «куму», мол, Фокин специально зарыбил озерко! Теперь замедление стройки от гнилой вони! Теперь можно лишь подивиться глупой выдумке, а тогда – меня в кутузку. Расследование. Мне обещал цуцик радость ещё на пять лет! Дошло до Барабанова. Тот осатанел: «Вы что, все там тухлой рыбой обожрались?! Откопали вредителя! Вы каким местом думаете?!». Пронесло! Ты, Яковлевич, думаешь извини-лись? Накось-выкуси!.. Я досе поминаю Барабанова – мужик всех мер!
Сима мне рассказывала, как Барабанов поступил на берегу Оби. В то время моста ещё не было. Стройка велась уже на Пуре. А подвоза шпал, рельсов, крепежа нет. Спецы предложили прокинуть через пойму и русло реки колею по льду. Но река замерзала медленно. А сроки жали. План гони! И в пойму вывели женщин. Снабдили их шлангами. Установили насосы. Поливали молодой лёд днём. Ночами он замерзал. И так несколько суток. Наморозили основу. Ремонтные рабочие положили решётку. Скрепили. Подбили. На берегах наладили спуски. Почти двадцать километров зыбкой дороги. Пустили пробный поезд. Лёд трещит. Прогибается волнами впереди паровоза. Машинист, из заключённых, крестится, медленно двигает состав.
На восточном берегу Оби – Барабанов с причиндалами. Нервно поправляет папаху. Одёргивает полы бекеши. Как пошёл паровоз на подъём к тверди, присел. Глаза на колёса. Будто бы сам подставляет плечо под состав. А на берегу кричат: «Ура!». Машиниста на руках подбрасывают. А он – ни бе, ни ме, ни ку-кареку! Водит ошалелыми глазами, как с перепоя. Барабанов – своей властью: «Освободить досрочно! (правда, с оговоркой). Машинист остаётся на «полярке» вольнонаёмным».
– Вот такая «полярка», Яковлевич. Разве выбросишь из сердца пережитое?
– Не думаете переехать на материк, Рэм Карпович?
Фокин ответил не сразу. Задумчиво смотрел на цепочку отдыхающих, которые тропой поднимались на Сосновую горку.
– Конечно, в России природа полегче, – молвил он спокойно, подбирая нужные слова. – А вот Север не отпускает сюда. Сам не знаю, почему, – он пожал плечами и обескуражено моргал глазами. – Не знаю…. Холод, темень месяцами, пурга, сияние…. А для нас, вроде, другой земли нет. Прикипели…. Да и у Тани там дело. И якут, как дедушка ей. Запросто такое не бросишь….
Он долго молчал. Как я полагал, он мыслями был там, в тундре.
– Понимаешь, Яковлевич, разговор навёл меня на встречу с Балабаем. По весне было. Мы с Симой приехали повидаться с Таней. Она тогда хозяйничала в красной юрте. Горел огонёк под шатром. Мы с якутом сидели на оленьей шкуре. Пили чай. Он вспоминал своё прошлое. Его в год глобальных арестов загребли. Занесли в список «контриков». К нам – работать по-чёрному.
… «Хорошему человеку сдал меня конвоир. Птичья фамилия у него. Маленькая такая птичка. А он высокий. Какая птичка? Дурная башка не помнит. Совсем нехорошо. Он дорогу делал из железа. Его слушались люди. Бедные люди – из-под ружья не уходили. Когда железо клали на дерево. Он мерил. Писал в книжку. «Чиж, наверное?» – подсказал я. «Какая у тебя умная голова!» – обрадовался Балабай. – Так этот Чиж сказал другому начальнику: «Отправь его к оленям – там его привычное дело». Его послушали, отвели меня в тундру. «Паси оленей!». И мою Бэрэ привезли: «Живите вместе». Конвоир сказал: «Не бежи! Поймаем, убьём!». А куда мне бежать? За Иртышом моих никого нет. Там холодный дом, тюрьмой называется. Туда бежать, что ли? Иду с оленями за травой. От Игарки дорогу кладут. Лю-дей! Как гнуса летом. Они бегут. А я волк, чо ли? Солдаты стерегут. Пасу оленей…. Сталин умер. Люди из-под ружья уехали. А мне куда? Пасу, стерегу. Тундра есть. Рыба есть. Ягода есть. Бэрэ есть. Ягель есть. Олень есть. Зачем бежать? А птичка уехал. Куда уехал? Земля большая. Не пропадёт. Он умный, учёный…. А у нас солнце греет. Трава растёт. Пуночки летают. Куропатки зимуют. Куда ехать?
– Вот такое притяжение….
– А шрамы, Рэм Карпович?
– Трудное забывается…. Доброе остаётся в душе.
– А Чиж вот улетел?
– Антон Митрофанович иного склада, – Рэм Карпович легко улыбнулся. – Заметил я, Яковлевич, кто служил хоть маленьким чином, тот запросто соглашается на переезд. Не оброс он корня-ми на одном месте. Как по-другому тебе сказать?.. Нет у меня слов. Не осуждаю Чижа. У него своя манера жизни. Ну, как я брошу вертолётчиков? Якута с оленями? А тундра весенняя в цвету? А северное сияние?
– Но ведь там ваши шрамы? Не так ли?
– Отболело. Стёрлось. Другие заботы, как утро оттесняет ночь…. Жизнь! Она ведь в самом корне не из говорунов складывается. Сколько ни болтай с трибуны, а три раза в сутки кидай горячее в живот. И портки нужны. И ногу обуть. А всё от мужика и бабы – простолюдинов. Они во власть не рвутся. Они живут, хлеб жуют. Иногда тужат. Редко удачу ловят. Никого не обижают. Никому не досаждают. Это их жизнь. Убежавшие года не считают. Новые манят к себе….
– Ты, Рэм Карпович, подвёл философию под свою привязанность к Северу. А если ошибаешься?
– Прилетай к нам, наяву увидишь северную философию, – Фокин поднялся, потёр поясницу, понагибался. – Давай, Яковлевич, соберём каштаны да отошлём Чижу для Галины Осиповны. Пусть отпаривает свои ноги….
* * *
Письмо из Салехарда от Фокина пришло после праздника Октября. Обычные слова. Запоздалые поздравления. А дальше позволю себе изложить его содержание своим слогом.
… Мы уже ушомкались, как говаривал в Кисловодске Антон Митрофанович. Собачку, по кличке Каквас, спустили с цепи. Вдруг он зашёлся злым лаем.
– Кого б в эту пору принесло? – дивилась Сима, накидывая халат. А я – кухлянку на плечи, ноги – в валенки. Зажёг семилинейку. Электричество вырубили в десять вечера. Пошёл к воротам. Каквас кидался к проходу. Северное сияние подсвечивало, уменьшая темень. На улице стоит высокий мужчина в шапке-непроливайке, какие носили железнодорожники.
– Вам кого? – сам приглядываюсь к пришельцу.
– Так-то вы гостей привечаете? – он смело вошёл во двор. Собака, было, кинулась вперёд, я отпихнул её. Знакомый голос заворожил меня.
– Рэмштекс! Оце я… – он облапил меня, поднял, чмокнул в щёки.
При свете керосиновой лампы Сима враз узнала Чижа. Охватила его голову, сронив на пол шапку. Помогла ему снять рюкзак. Я взял из его руки чемодан.
Сам суди, Яковлевич, сколько было суеты и расспросов в нашем доме в тот поздний вечер. Сима моментально раздула угли на припечке. Железный чайник – на угли.
У Чижа виски стали совсем белые. Усы посветлели. Щёки впалые. Лишь в быстрых глазах таилась прежняя весёлость.
– А чего один? Почему не привёз Галину Осиповну? – Сима села с гостем рядом.
– Немае Галки! – уронил Чиж вдруг охрипшим голосом. – Не поносила она твою шаль и тапки. Не попарила ноги в отваре каштанов….
Мы замолчали, ошарашенные вестью.
– Если есть, налей, Сима, рюмку!
… Из Минвод Чиж прилетел в Гомель. На попутке – в Новозыбков. Оттуда с частником – в Надречье. Рано утром отворил воротца своего двора. Обмер: у крыльца – крышка гроба в красной обивке. И пирамидка с красной звёздочкой на маковке. Его сердце так ударило, что он сам не смог подняться на порог. По-могла Настя. Кругом траур. В домовине лежала Галина Осиповна. Лицо, как у живой. Ему показалось, что она его спрашивала: «Как доехал, Тоша?». Он рухнул у её ног….
Похоронная процессия запрудила улицу. Гроб несли на руках до самого погоста. Дорогу устилали осенними цветами….
Остался Антон Митрофанович один в пустом доме. Да кот Косой. Куда ни глянет – она! О чём ни подумает – она!.. Он всё не мог осилить одиночества. Поехал к Нехаю. Посидели в кабинете.
– Тебе нужно время, – решил Михаил Иванович. – Зубок справляется пока на околотке. Бригаду поручим Павловой. Бери отпуск без содержания. Уезжай из Надречья! Тебе нужно время…. А потом, как сам надумаешь….
В Надречье позвал Настю. Выпили по рюмке. Поплакали. Она сказала, что приняла в квартиру Суслика. Кажется, налаживается семейная жизнь. На девять дней за поминальный стол села и Фрося. Винилась перед Чижом….
Ехать в Немовичи? Кто его там приветит? Оставаться тут, на Ипути? С горя помешаешься….
Снял со сберкнижки деньги, припасённые на поездку в Крым. Оставил дом на Настю. На самолёт – здравствуй, Воркута! На поезд – и в Лабытнанги. На перроне встретил дорожного мастера Очеретина. Тот – старожил «полярки». На 501-й в одной бригаде отбывали срок. Он рассказал Чижу, как отыскать Фокиных в Салехарде. Советовал переночевать в казарме. С отменой льгот на Севере, многие покинули Заполярье. Комнаты пустуют. Но Чиж – опять на попутку….
К утру разыгралась метель. Чиж поверх своей железнодорожной шинели накинул хозяйский брезентовый плащ. В сенях взял деревянную лопату. Под ворчание Какваса принялся расчищать двор от снега.
Письмо начиналось словами Рэма Карповича:
– Антон Митрофанович шлёт тебе, Яковлевич, низкий поклон и, как мы с Симой, зовёт тебя на Север».
В канун весенних праздников опять письмо из Салехарда.
«Антон Митрофанович всю зиму боролся со снегом, – писал Фокин о прошедшем. – Его зачислили временным рабочим в бригаду на снежный период. Поселился он в железнодорожной казарме в Лабитнанге. Его, как и всех, занятых на снегоборье, кормили бесплатно. Гостил у нас только в тихие дни. Приносил с собой, как он говорил, доппаёк, положенный ему как борцу со стихией. Прежнего весельчака в нём уже не замечалось. «Зона научила нас нелюбви. Теперь треба прощать и любить людей», – говорил он при встрече. Уговаривал Таню показать ему сегодняшнюю тундру, познакомить с Байбалом. На меня наседал с просьбой взять его на вертолёт, когда полечу на трассу.
Таня договорилась с вертолётчиками, которые доставляли почту на стойбища и красные чумы. Её знали ребята по прежней работе в передвижных бригадах оленеводов.
Взяли нас в багажный отсек. Чиж всё пытался заглянуть в оконце с высоты на землю. Сели на временное стойбище Байбала. Тундра только расцветала. Гнуса пока не было. Якут и его жена радовались несказанно. Бэрэ специально накинула мою шаль на плечи. На ногах – меховые кисловодские тапки. «Жаво-ронушка наша!» – обнимала и целовала она Таню. Признал он и Чижа. «Не пропала птичка!». Он всё оглядывал Антона Митрофановича. «Добрые люди живут долго!». Он за чаем допытывался у Чижа: далеко ли Надречье от Москвы? Узнав, что ближе, чем от нас до Тюмени, загорячился, размахивая трубкой на длинном чубуке: «Говори большой власти о слезах тундры, о плаче тайги. Бросили дорогу. Зачем мучили людей? И сегодня волки таскают кости заключённых. У нас теперь много чёрной пустыни. Зачем это? Пустыня после дурных машин. Олешкам нет ягеля. Топтали весь машины. Чёрная нефть. Чёрная тундра. Газ горит. Бьёт дыхание тундры. Дышать плохо. Песец бежит. Горностай бежит. Гусь улетает навсегда.. Без головы Москва, чо ли? Без головы большая власть? Рыба керосином воняет. Ешь и боишься зажечь спичку – рот горит! Чем жить тут? Чем дышать дереву? Чем жить траве? Плохо думает власть. Плохо! Начальники, однако», – якут повертел пальцем у своего виска. «Наговоришь, Байбал, до тюрьмы!» – урезонивала его жена. «Лучше тюрьма, чем такая жизнь!».
На отдельном листке писание Чижа:
«Покорил меня Байбал! Чай с морошкой – поминание, как пили кипяток с этой ягодой в зоне. А молоко оленихи? Ты, Яко-вич, в жизни не пивал похожего. А как цветёт тундра? Ковёр белорозовый. Мы в лагерях горбились и ничего вокруг не видели. Меня одарили, чем только ни есть. Шапка из пыжика. Малица, унты с длинными голенищами. И, знаешь, Якович, есть ещё речки и озёра с рыбой».
Листок, покрытый округлыми буквами торопливого почерка, – от Тани. Она с восторгом писала о том, что в этой поездке ей удалось записать новую якутскую сказку. Её наговорила Бэрэ. Русское имя – Вера. Как теперь живут народы Крайнего Севера, судите по этой песне:
Берёзка плачет бурой раной,
Что порассёк топор коварный.
Слеза, прозрачнее ребячьей.
Но так и дерево не плачет,
Как плачет дед в тайге у нас
Озёрами оленьих глаз.
Дедушка, не плачь, дедушка, не плачь….
В ответном письме я подсказал Тане, что песню тунгуски написал русский поэт, Николай Клюев.
Следующее письмо из Салехарда принесла почта в начале лета.
«Меня повезли на вездеходе на контрольный объезд трассы. Примостился и Антон Митрофанович. Он во все глаза обшаривал знакомые-незнакомые места. Ёрзал в нетерпении, когда машина приближалась к полотну «полярки». Оно расплющено временем, едва угадывается. Для Чижа всё новое. Стланик, карликовые берёзки, чахлые сосёнки, бледная трава. Мне-то всё примелькалось за годы обходчицкой службы. Под Надымом Чиж попросил водителя остановиться. Старший в бригаде проверяющих согласился. На пригорке вышли из машины. Вдали под солнцем поблескивало озерцо. Чиж зашагал к полотну «полярки». Там когда-то стоял барак. Граничные столбики покосились. От строения – одна труха. Красовалась лишь сосна. Чиж подбежал к ней, обнял ствол. А я подбежал к нему, подумав, что сердце его заперебоило. Шпалы торчали гнилыми клыками. Ржавые рельсы накрыты бурьяном. «Фока, как она вытянулась!». Он задрал голову, оглядывая крону. Когда-то он был тут бригадиром. Уберёг росток сосны. Обгородил его досками. «С дружком охраняли. Бедняга попал нечаянно под колесо вагона. Вон там, возле барака похоронили». Антон Митрофанович отшагал метра три от своей сосны. Даже бугорка не обнаружил. Громко постанывал, держась за голову. «Галка, родная моя, счастье твое, що ты не бачишь этого». Остальную дорогу Антон Митрофанович не проронил ни слова».
В конце листка – приписка от Тани:
«Я не такая начитанная, как вы, Михаил Яковлевич. Может, и Клюев сочинил. В школе и училище мы этого не проходили. А песня эта – обвинение сегодняшнему дню…».
Через месяц – толстый пакет из Салехарда. Первым попался листок со знакомым беглым почерком Чижа.
«Шановний друже! Я зараз, як ти три богатыря. Роковой ка-мень лежит передо мной. Куда податься? В Немовичах опасно. Хрущёв помиловал «бульбашей». Припомнят мне старое. В Надречье – рана ещё в крови. Так и написал Нехаю. Тут, на «поляр-ке», я не приживусь. Нет силы смотреть на запустение…. Мэни за зимнюю кампанию заплатили гарно – гроши пока маю. Як устроить свою жизнь?..».
От Тани:
«Я взяла отпуск, и мы с Богданом улетаем к Байбалу. Его юрта на берегу Пура. Тундра отцвела, но местами – прелесть. И птиц много. От гнуса запаслись сетками. Накомарники – наше спасение. Олени сбросили рога. Как будто бы голые стали. Богдан – зоотехник. Осматривает животных. А я, как привыкла, записываю, слушаю ненецкую речь. Многое уже понимаю. Дядя Антон хандрит. Ходит на Обь с удочкой. Больше смотрит на реку, чем на поплавок. Приносит на кукане – пожива для нашего Мурзика…».
От Рэма Карповича:
«Приехал дорожный мастер Очеретин из Лабитнанги, приглашает Чижа на службу. А тот – ни да, ни нет. Осунулся, как после долгой болезни. Худющий, как жердь. Сима откармливает его жирной нельмой. Поседел вконец! В глазах нет весёлости, одна неприкаянность. Таня решила выйти замуж за Богдана. Парень, вроде, подходящий…».
В середине лета принесли письмо-авиа:
«У нас два события, Яковлевич. Мы сыграли свадьбу Тани с Богданом. Приглашённых было много. От краеведческого музея, где работает наша дочка. От управления сельского хозяйства округа – служба Богдана. От моих газовиков. Подарков – гора! Потом мои газпромовцы разрешили взять вертолёт. Загрузились под завязку. Улетели в тундру, к Байбалу, на берег Пура. Пели, танцевали. Кружились возле костра-дымокура. Антон Митрофанович бродил по берегу речки. В накомарнике он был похож на пасечника. Тощий, седой. Собаки не трогали его. Олени принюхивались – чужой запах! Байбал и Бэрэ были несказанно рады: «Жаворонушка выходит замуж!». Подарили стельную важенку. Богдан осторожно посадил на неё Таню, обвёл вокруг костра.
Засветло вернулись в Салехард. Молодые остались на берегу Пура. Байбал уступил им свою юрту. Бэрэ постелила им постель на оленьей коже. Сами переместились в красную ярангу.
Антон Митрофанович сел на крыльцо. Каквас подкатился к его сапогам. Слышно было, как Чиж говорил про себя: «Нет, брат, я не дрозофила! Меня так просто не прихлопнешь!».
Свадебные хлопоты, перелёты, переживания в тундре сморили нас. Спали непробудно. Утром на столе записка: «Дьякую, добрые люди! Чемодан заберу, як осяду. Поминайте мэнэ не-злым, тихим словом. Дрекус». Мы страшно раздосадованы.
Я ушёл на участок. Через сутки вернулся, а Сима подаёт телеграмму: «Полюбуйся!».
На бланке – из Кисловодска. И совсем коротенький текст: «Приезжайте к нам подлечиться. Антон, Вера».
Как ты, Яковлевич, полетишь с нами? Обнимаем Рэм, Сима, Таня, Богдан,»
* * *
Замысел объединить транспортные связи России и Америки через северный ход вынашивали ещё в XIX веке. Интерес то разгорался, то угасал на десятилетия. Вспыхнул он ярко в 1948 году по инициативе И.В. Сталина. Трансполярную магистраль от Воркуты через Обь, Иртыш, Енисей, Лену, прорезав перевалы в районе Норильска протянуть на восток по кромке Ледовитого океана до мыса Дежнёва. Оттуда 42 километра тоннеля под Беринговым проливом: привет, Америка! Умер Сталин, и его северный проект забросили на четверть века. За это время построили БАМ. А мысль о необходимости освоения богатств се-верных широт стучалась в двери государства.
Засветился Северо-Сибирский проект. Правительство России утвердило программу развития сети железных дорог на 20 лет вперёд. Протягивать руку Америке, теперь намечено от БАМа на северо-восток по Чукотке до Уэлена – четыре с лишним тысячи километров по мерзлоте, по горам, по тундре и тайге, через реки и долины, где пока редко ступала нога человека. Ответвления на Камчатку, на Магадан, на Певек, к Ледовитому океану.
Фантастическая по масштабам задумка. Но её реальные очертания уже легли на карте нашего государства…. Предусматриваются ресурсы для её осуществления.
Россия-матушка, наскребай триллионы и триллионы рублей. Романтики, на плечи рюкзаки и – вперёд! Ведь только смелым покоряется пространство и время….
Об одном попросить бы небо: не позволь повториться истории с «поляркой» прошлого столетия! Не покрылась бы якутская и чукотская тундра чёрными шрамами!
А как было бы здорово, если бы при жизни нынешнего поколения мир услышал победные слова русского проходчика, поднявшегося из тоннеля на том берегу Берингова пролива:
– Дядюшка Сэм, встречай Россию!
АМЕРИКА, ВСТРЕЧАЙ РОССИЮ!
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]