17 марта 2009 09:57
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Роман-летопись в четырёх книгах
Книга вторая
Дворянское гнездо (начало и конец)
«Дворянское гнездо» в зловещем окружении
Невероятных красок гаммой
На небе буйствует закат.
И море, как цветной агат
Застыло полосатым камнем.
На алом фоне небосклона
Лохматых пальм стоят колонны,
В их тихо шелестящих кронах
Рождает вечер звон цикад.
Так сладко сковывает волю
Коварный аромат магнолий…
А ночью – ярких звёзд каскад
На небе непроглядно-чёрном.
И ветерок крадётся горный
В заросший ежевикой сад.1
До конца тридцать шестого года, когда мои родители под натиском событий той поры вынуждены были уносить ноги из Батума, где начинался уже энкавэдешный разгул, мы с мамой регулярно, с весны и до осени, жили у тёти Ниси в Цихис Дзири.
Вряд ли сейчас в России можно найти человека, который, не привирая, мог бы сказать:
– Мое детство прошло в помещичьей усадьбе…
Просто по возрасту не осталось уже таких людей, вымерли. Мало того, что им должно быть, по меньшей мере, лет сто, да ещё ведь к дворянскому сословию принадлежать надо, почти полностью выбитому за годы советской власти.
Поэтому я пребываю, пожалуй, в единственном числе, кто без всяких фантазий имеет право произнести приведённую выше фразу, ибо цихисдзирский дом, по крайней мере до тридцать девятого года, когда не стало тёти Ниси, оставался нетронутой бурей времени помещичьей усадьбой, с сохранением всех её типичных признаков, не только внешних притом. Одной из отличительных черт бытия на этом безмятежном островке, затерявшемся в мутном океане двадцатых-тридцатых годов, было обилие гостей. Приезжали из Москвы коллеги дяди Саши. Чаще других – Александр Евгеньевич Ферсман, похожий на Уинстона Черчилля; он подарил мне свою, роскошно изданную «Занимательную минералогию» с автографом.
Дядя Саша рассказывал про знаменитый ферсманский рюкзак, который появился у того ещё в 1929 году, во время экспедиции на Хибины. Клапан рюкзака был украшен девизом: «Вперед за камнем!»
Другой академик, Евгений Борисович Флинт, книг не дарил, зато посвятил меня в тайны ужения рыбы, оставив на память о нашей рыбацкой дружбе удилище с леской из месины1.
Я только-только начал знакомиться с творчеством таких авторов, как Луи Буссенар и Роберт Стивенсон и мне ужасно хотелось спросить Евгения Борисовича: а не родня ли он, случаем, тому самому Флинту из «Острова сокровищ»?
Несмотря на бесконечные старания мамы, я оставался ребёнком невоспитанным, потому и спросил всё же. На что почтенный академик, сохраняя серьёзную мину, ответствовал:
– А как же? Он мой прадедушка. Пиратских кровей я, и это ощущают на себе мои подчиненные, а уж о студентах и говорить нечего.
Когда я поделился с мамой этой новостью, она только руками всплеснула…
Но то – взрослые. Дети же моего возраста в Цихис Дзири появлялись редко, и мне волей-неволей приходилось довольствоваться обществом варламовского отпрыска, того самого Душки-Сулико, малолетнего ценителя Шекспира.
Что касается самого Варлама, то со смертью Антона Ивановича, он выполнял обязанности то ли управляющего, то ли завхоза, другими словами, состоял при тёте Нисе. Нанимал рабочих для ухода за садом, для сбора урожаев цитрусовых и чая, закупал продукты, ведал ремонтом дома. При этом вовсю приворовывал, всячески надувая доверчивую и непрактичную хозяйку «Дворянского гнезда».
Никто не жаловал Варлама, начиная с самой тёти Ниси, которая в душе побаивалась этого типа, и до благорасположенного ко всем на свете дяди Саши. Тот стеснялся своей неприязни к Варламу, всемерно пытаясь скрыть постыдное, по его пониманию, чувство (что плохо удавалось, – уж больно нахальным и многогрешным бывал нечистый на руку родственничек).
Ну, а отец мой, как известно, эмоций скрывать не умел да и не считал за нужное делать это. От случая к случаю наезжая в Цихис Дзири из Батума, всякий раз устраивал Варламу шумные головомойки, уличая того в очередном жульничестве. За дядю его никогда не держал, о том и речи идти не могло.
– Не хватало ещё, чтобы стервец Суликошка в кузены нам с Сандро навязывался бы!..
Так что папаша мой при выяснении отношений с Варламом особенно не церемонился, случалось, и кулаком ему грозил. Кулак же его всегда и на всех производил убедительнейшее впечатление.
Во время таких стычек дядя Саша старался отмолчаться или, во всяком случае, умерить страсти. Он ужасно не любил скандалов, но при всём при том понимал, что если Варлама периодически не приструнивать, тот обдерёт тётушку Нисю, точно липку.
– Почему, позволь поинтересоваться, до сей поры не нанят сторож для охраны сада?! – пылил мой отец. – Вокруг у всех – сторожа, только у нас одних мандарины тащат мешками!
– Да, действительно, Варлам, почему? – включался в разговор молчавший до того дядя Саша. – Не может же Нися сама заниматься наймом работников. Её обязательно обманут.
– А то он не облапошивает нашу, чрезмерно доверчивую сестрицу! Небось с его участка ни единого мандаринчика не унесли. Да ты наверняка в сговоре с теми, кто крадёт у нас! У-у!
– Же-еня! Хабэас корпус!..1 – морщась, словно от зубной боли, дядя Саша вынимал из портсигара папиросу, вставлял её в бамбуковый мундштук (других не признавал), прикуривал от услужливо поднесённой Варламом спички.
К курению он пристрастился довольно поздно. Произошло это в день похорон Антона Ивановича.
Начало семейному кладбищу в Цихис Дзири положила могила бабушки. Теперь рядом с ней упокоился и Антон Иванович. Посаженные им серебристые ели за тринадцать лет, минувших со дня её кончины, успели подняться высоко. На окружавшем их каре из кустов камелий поблескивали сбрызнутые дождём лепестки бледных, точно восковых цветов.
Расположили это маленькое кладбище в десяти шагах от дома, рядом с дедовским розарием.
– Пусть родители остаются возле нас, – говорила тётя Нися. – Может им дано слышать наши голоса, ощущать, что мы, живые, помним и продолжаем любить их, ушедших в лучший мир? Ведь никому не дано знать, как там, за гранью вечности…
После похорон все собрались в гостиной. Отец курил папиросу за папиросой; вытирая платком набегающие слёзы, всё вспоминал умиравшего на его руках, в полном сознании, Антона Ивановича. Отрешённо сказанное им в последний миг жизни:
– Это смерть, Женя… Это смерть…
Дядя Саша крепился. Ходил по гостиной из угла в угол, сцепив заложенные за спину руки. Неожиданно остановившись, попросил:
– Дай-ка и мне папиросу…
С того вечера и начал курить; втянулся быстро, став не просто заядлым курильщиком, но и тонким ценителем отборных табаков.
Периодические проработки, которым подвергался Варлам, становились для дяди Саши сущим наказанием. Но из Цихис Дзири в Тифлис одно за другим приходили жалобные письма от тёти Ниси, и он, скрепя сердце, бросал все дела, собирался в дорогу.
Мой отец встречал его на батумском вокзале; после обязательного, обильного и неторопливого домашнего застолья братья отправлялись в своё «дворянское гнездо» чинить спрос с воровливого Варлама.
По определению Саньки (за глаза все мы продолжали называть варламову супругу так, как звала её когда-то Прасковья Тимофеевна) получалось, что Александр Антонович братцу единоутробному и не брат вовсе, ибо не похож на него, ну ни в чём!
– Какие они братовья? Один молчит, другой кричит, – посмеивалась она. – А Варлам Иваныч мой всё равно сделает по своему уму-разуму. Чего захотит, то и будет…
Говоря так, Санька была очень близка к истине…
Накричавшись всласть, отведя душеньку, пригрозив Варламу всеми карами, земными и небесными, отец выходил в сад, вслушивался в редкий пересвист ночных сторожей. Заложив в рот пальцы, свистел сам. Пронзительный, разбойничий свист летел вниз по склону, будя уснувших птиц. Казалось, что его слышат не только во всей округе, но даже в Батуме.
– Эге-гей! – кричал отец. – Башку оторву, коли поймаю кого-нибудь в саду! Так, чатлахи1 и знайте!..
На этом его участие в цихисдзирских хозяйственных делах завершалось до следующего слёзного письма тёти Ниси.
Пожаловаться на жизнь, поплакаться в жилетку тётушка любила, водилось за ней это.
– Вы не хотите понять меня, – упрекала она своих братьев. – По-настоящему вникнуть в моё положение. Я сирота теперь…
Упоминание о сиротстве сердило моего отца.
– Послушай, Нися, в таком случае и мы с Сандро круглые сироты. Однако, в меру сил, справляемся с этим печальным обстоятельством.
– Ах, ты всегда отличался бессердечностью!..
После каждой разгромной ревизии тётя Нися пила валериану, а Варлам, опустив очи долу, убирался восвояси. И лишь во флигеле давал волю ярости, вымещая досаду на домашних.
– Вай мэ! Папачùка так сердился вчера, так ругал нас всех! – сообщали на следующий день его перепуганные дочери.
– Ну вот! – вновь расстраивалась моя сердобольная тётушка. – Всё чего вы достигли своими выговорами – заплаканные лица девочек. А Варламу, как с гуся вода!.. – и спешила одарить чем-нибудь невинно пострадавших бедняжек.
– Надо что-то предпринимать, – всякий раз говорил дядя Саша. – Нисе нужен здесь надёжный, добросовестный человек. Ну, как она может в одиночку противостоять проискам Варлама? Ума не приложу, что можно было бы сделать?
– За князя Микеладзе надо было выходить замуж. Он этого пройдоху ущучил бы.
– Женя, побойся бога! Экий ты право…
Милая моя тётушка! Бывало, мы посмеивались над ней втихомолку. Нас забавляла её почти детская наивность, мелкие причуды, свойственные старым девам, увлечение французскими романами, которые перечитывала по третьему разу, сидя в беседке, в своих неизменных полотняных платьях-балахонах, украшенных вышивкой ришелье, с лорнетом в черепаховой оправе.
Когда спрашивали, почему бы ей не заменить лорнет более удобными очками, она обижалась:
– Мне ни к чему очки! У меня достаточно хорошее зрение. Лорнет просто слегка корректирует его…
Лишь спустя много лет я сумел до конца понять, каким она была на редкость добрым, любящим, совершенно беззащитным существом, с несчастливой, в общем-то, судьбой.
Цихисдзирская затворница, невеста на бриллиантовых горошинах – по всякому называли её досужие насмешники. Бог им судья за это…
Душка Сулико, не без подсказа своего амбициозного «папачùки», глубоко уверовал, что в Цихис Дзири самой главной и самой важной персоной является никто иной, как Варлам.
– Без папачùки здесь всё пропадёт! Он здесь хозяин, а тётя Нина, так, ну – книжки читает, кофе пьёт…
Когда Сулико пытался убедить меня в этом, то меж нами тут же возникал нешуточный конфликт.
Поколотить варламовского сынка я не мог, ибо поклонник Шекспира был старше почти на два года и сильнее. Меня он тоже не бил, хотя это ему и очень хотелось, однако не дозволялось – несмотря на советские времена, в Цихис Дзири сохранялись сословные предрассудки.
Единственным доступным мне и эффективно действующим способом повергнуть супротивника, было небрежно брошенное:
– А ты ведь и не грузин никакой!
– Как не грузин?! – тут же взвизгивал Сулико, заранее зная, что я скажу дальше.
– А вот так… Какой же ты грузин, если твоя мать русская? Она у моей бабушки горничной работала. Не веришь, давай спросим у тёти Ниси.
В бессильной злобе Сулико бросался на землю, катался по ней, барабанил кулаками, и даже грыз вязкий от частых дождей краснозем.
– Грузин я! – вопил мой недруг, сплёвывая землю. – Грузин!
– А мать – русская. Казачка, – добивал я его. – Рус-ская!..
Испытывая подленькое чувство неправедно одержанной победы, я где-то там, в недрах своего существа, понимал, что поступаю недостойно. Не приведи бог, узнает мама о моих методах борьбы с Сулико! И всё же никак не мог удержаться от соблазна разок-другой накормить варламовского наследника цихисдзирской землицей.
– Мой отец, между прочим, из азнауров! – высокомерно заявил он в ходе очередной нашей полемики.
– Из азноворов? – сделав дурацкое лицо, переспросил я. – И у кого же они воруют, азноворы эти? У всех подряд или у одной лишь тёти Ниси?
– Убью-у!
– Только попробуй! Тебя так за это высекут!..
Сулико был, конечно, пакостным мальчишкой, но и я мало чем напоминал Рождественский подарок.
Прошли годы. В конце войны Сулико тяжёло ранило. Жизнь ему спасла медсестра, выходила, можно сказать. В благодарность за это он женился на ней – типичный «госпитальный роман».
Постоянного пристанища у них не было, скитаться по чужим углам надоело, и Сулико весной сорок шестого года решил отправиться в Цихис Дзири.
Под отчий кров возвращался кумир семейства, единственный сын, продолжатель рода, вырванный из когтей смерти самоотверженной медсестрой. Ко всему прочему, теперь и глава семьи, поскольку Варлама уже не было в живых.
Но всё дело в том, что возвращался-то не один, а с русской женой, о существовании которой новоявленная свекровь узнала лишь накануне, получив телеграмму.
Я был тогда в Цихис Дзири, набирался сил после почти годичного пребывания в госпиталях, а потому и стал невольным свидетелем более чем горячей встречи.
Хозяйка флигеля, четыре года не видевшая сына, гнала его и невестку камнями. От крыльца и до самых ворот, по длинной, метров с сорок, въездной аллее.
–Убирайтесь! – исступленно кричала она по-грузински. – Будь ты проклят вместе с этой русской б… – дальше следовало известное непечатное слово. – Твоё счастье, что отец не дожил до этого позора! Он убил бы вас обоих! И пока ты с этой русской б… , – опять то же солёное словечко, – ты не сын мне, и этот дом – не твой дом!..
Я не рискнул вмешиваться, уж больно раскалены были страсти; чего доброго и мне заодно каменюкой врежут.
Вместе с разъяренной мамашей, в каком-то, прямо библейском изгнании блудного сына, принимали активное участие и Мирца с Маквалой. Как я заметил, целились они не в любимого братца, а в русскую, в эту самую, незваную «б…».
Сулико, яростно матерясь, ретировался. Подняв чемодан, отбивал им летящие камни, спасая ошеломленную таким приёмом, ничего не понимающую в происходящем жену.
Наконец, они выбрались за ворота и буря утихла.
– Вай-мэ, вай-мэ! Дэда-джан! Рогор сирцхвилиа!1 – причитали уже не так громко Мирца с Маквалой.
«Сирцхвилиа» относилось, конечно, не к их действиям, а к поступку брата, бесстыдно явившегося сюда с этой … и так далее.
Мне было жаль Сулико, но больше его жену, насмерть перепуганную, совсем ещё молоденькую женщину в застиранной гимнастерке, с орденом Красной Звезды над карманом и несколькими медалями. Спустившись по короткой тропке, я перелез через изгородь и дождался изгнанников на шоссе.
– Что будешь делать, Сулико?
– А что с ней сделаешь? С этой старой дурой? Совсем сбесилась, ну! Как будто сама в молодости не была русской б…, – он повторил эпитет, которым награждала мать его спутницу. – Женился бы на ней отец, если б его не заставили, держи карман! И что за моду взяли – камнями швыряться!.. – Сулико неожиданно рассмеялся. – Помнишь, как меня один раз уже гнали из этого дома? Тоже камнями… Лет десять назад. – повернувшись к жене, он кивнул в мою сторону. – Этот любимчик тёти Ниси в детстве всё в индейцев или в ковбоев играл. Начитался книжек разных. Шалаши себе в бамбуковой роще строил. А я как-то взял и навалил кучу посреди его шалаша, ха-ха-ха!.. «Индеец», конечно, нажаловался, и тётя Нися раскудахталась во всю: возмутительно, отвратительно! – интеллигентские штучки, ну. Моя мать, для вида, чтобы отвязаться, погнала меня из дома по этой же вот аллее. Камни вслед кидала, только понарошку, не как в нас с тобой сегодня…
Было дело. Я тогда застукал Сулико, что называется, с поличным. Моё внезапное появление в бамбуковой роще застало его врасплох, и он, подхватив спущенные штаны, задал стрекача.
Санька с Варламом разыграли спектакль с изгнанием провинившегося отпрыска; тот до вечера болтался где-то и потом преспокойно вернулся назад.
А бедная тётя Нися всё это время места себе не находила, пила валериану – а вдруг из-за неё с мальчиком что-нибудь случится!…
Воспоминания, похоже, несколько развеселили Сулико, но лицо его жены по-прежнему оставалось испуганно-недоумённым.
– В Россию вернётесь, – спросил я, – или будете перебираться в Грузию?
– В России у нас никого нет, – хмуро отозвался Сулико. – В Тбилиси переедем. Устроимся в геологическую партию. Дядя Сандро поможет…
Дядя Саша, конечно, помог. Сулико поступил в университет, на геологический факультет. Через год развёлся со своей спасительницей, женился на грузинке и его с почестями приняли в родных цихисдзирских пенатах.
Завершая тему, связанную с пресловутыми «капельками крови», хочу привести ещё один пример, позволено будет сказать так: националистического идиотизма. Пример, более близкий к нам по времени.
Вторично мой брат женился на полунемке-полугрузинке. В первом браке она была замужем за поляком. В дореволюционном Закавказье и в начальный период его советской истории смешанные браки, особенно среди интеллигенции, имели самое широкое распространение.
Типичными являлись браки не только с русскими, но и с немцами, и с поляками, их много жило в той же Грузии. причём , грузины или грузинки тяготели больше к первым, а представители армянской диаспоры – ко вторым. Не берусь объяснить почему так происходило, но многочисленные факты подтверждают это.
Итак, падчерица моего брата, русоволосая и сероглазая, с одинаковым успехом могла выдавать себя за немку, за полячку, за русскую, наконец, но только не за грузинку. Никаких внешних черт для этого не имелось, и «капелька крови» безмолвствовала.
Лет в тридцать, она вышла замуж за некоего Нодара Натадзе, филолога, доктора наук, человека, в общем-то, русского воспитания, но…
Но отец его, известный не только в Грузии учёный-языковед Натадзе, в один не очень прекрасный день выставил сына из дома, порвав с ним всякие отношения.
– Не переношу шовинистов любых мастей! – заявил академик. – Грузинских в том числе. Русофобов – тем более. Мне претит общение с этими субъектами, и если мой сын – один из них, то, значит, и с сыном общаться не желаю…
Крутой и непреклонный по характеру был человек.
Через несколько лет он скончался. Я в это время гостил в Тбилиси и вместе со всей родней пошёл отдать последний долг покойному.
– Между прочим, – тихо сказал мне мой брат, показывая глазами на замершую у гроба пожилую женщину в глубоком трауре, – вдова академика – русская.
Меня удивило услышанное и, возвращаясь с похорон, я спросил:
– Получается, что твой благоприобретённый зятёк Нодарик, несмотря на свои бесконечные националистические истерики, полукровка?
– Если бы!.. Мать академика Натадзе, как уверяли меня, из старинного рода Грязновых, известного на Кавказе ещё со времен генерала Ермолова.
– Тогда мне становится понятным его конфликт с сыном-русофобом.
– Аналогичный конфликт вот-вот возникнет и между нами. Этот психопат с его антирусскими выпадами, болтовней про российскую «оккупацию его несчастной родины» доведёт меня до горячего… – он рассмеялся. – Как тебя, помнишь, в пятьдесят первом, на юбилее дяди Саши, тоже до горячего довели?..
Ещё бы не помнить! И впрямь горячая получилась стычка, в полном смысле слова – обжигающая.
А произошло вот что. Наша любимая сестра Таня, уже после войны, так и не получив никаких вестей о муже, Котике Чичинадзе, сгинувшем на Северо-Западном фронте осенью сорок первого, неожиданно для всех вышла замуж за некоего Бориса Каландаришвили, тоже геолога. Среди людей, хорошо знавших его, он пользовался сомнительной репутацией трепача, бабника и, вдобавок ко всему, картёжника. Трудно было представить этого типа рядом с Таней, и тем не менее…
– Ему просто захотелось влезть в семью академика Твалчрелидзе! Борис ничего в жизни не делает без расчёта, нам уж о том доподлинно известно...
– Вы поглядите на рыжие кудри этого словолея! Сдаётся мне, что он из горских евреев. Приходилось среди них встречать людей с такой же фамилией. Да и по другим статьям вполне им соответствует…
Так или примерно так говорили многие из тех, кто близко к сердцу принял историю, связанную с этим, странным по общему мнению, браком. Но разговоры, толки и пересуды ничего изменить не могли, всё свершилось за считанные недели – жених явно спешил.
Он был на несколько лет моложе Тани, довольно смазлив и очень напорист. Дядя Саша воспринял его появление с холодной вежливостью. Сразу же поставленную им стену недемонстративного, сдержанного отчуждения, несмотря на все старания, Борису преодолеть так и не удалось.
«Рыжий лис» окрестила его вдова дяди сашиного приятеля, профессора-ботаника Пантелеймона Ивановича Нагорного, Устиния Алексеевна или тётя Нюся, как её за глаза звали все.
– Рыжий лис! – кипела она негодованием. – Где у Танюши были глаза?! Какой антипатичный субъект! А его сестрица, эта злобная мегера! Мне просто непонятно, как может подобная особа быть детским врачом? Окрысившаяся на весь белый свет старая дева. И ей доверяют детей, уму непостижимо! Лично я ни за что не доверила бы!..
Доверять тёте Нюсе было некого, детей ей с Пантелеймоном Ивановичем бог не послал. Муж скончался ещё до войны и, оставшись одна, она всю свою невероятную энергию и страсть к опекательству обрушила на дядю Сашу и его домочадцев. Её заботливость носила всеобъемлющий, отчасти даже агрессивный характер. Ограничить участие этой суматошливой дамы в семейных и прочих делах, ввести его в какие-то умеренные, разумные рамки, было практически невозможно.
– Слушай, Сандро, почему ты не одёрнешь эту настырную Нюсету? – спрашивал мой отец. – Своего Поничку замордовала безмерной опекой, теперь за тебя принялась. Пугани-ка её в конце концов!
– Ну, зачем же ты так? Она ведь из самых лучших побуждений старается. Может, ей порой и отказывает чувство меры, такта, подводит некоторая несдержанность, но этим никак не перечеркнуть основного – искреннего и бескорыстного желания сделать что-то доброе, помочь в чём-то… А сколько сил и стараний она отдаёт КИМСу!
Со дня основания Института минерального сырья тётя Нюся заведовала в нём канцелярией. Сотрудники её побаивались. Вообще с мадам Нагорной предпочитали не связываться. Только мой папаша время от времени «цукал» Нюсету. В ответ она фыркала, словно рассерженный ёж, и этим ограничивалась. Разве что иногда жаловалась дяде Саше:
– Сандро, ваш брат опять…
Но тот, как всегда, находил оправдывающие мотивы, на чём инцидент и завершался.
И лишь стойкая неприязнь тёти Нюси к «рыжему лису» ни разу не побуждала дядю Сашу к миротворческим призывам.
– Нет, вы представляете, Сандро, каково приходится нашей Танюше? Выслушивать бесконечные попрёки сестрицы «лиса» за незнание грузинского языка. Та заранее предупреждает, что будущих детей будет воспитывать самолично. С братом при Тане по-русски не говорит, это же кошмар какой-то, а не жизнь! Вашу дочь, нерешительную по характеру, не умеющую постоять за себя, просто подавят, сломят!
– Да, да… – вздыхал дядя Саша. – Согласен, всё это ужасно неприятно. Но я не вижу возможности изменить что-либо. К тому же Танечка ждёт ребёнка, не следует её лишний раз расстраивать…
Семидесятилетний юбилей академика Александра Твалчрелидзе, вспомнившийся моему брату во время нашего разговора о придурочном Нодаре, отмечали торжественно. Помимо официальных чествований было и семейное застолье. В просторной столовой новой дядиной квартиры собралось человек пятьдесят.
Мой двоюродный брат Дод за неделю до юбилея отца съездил в Кварели и в Хванчкару к знакомым виноделам, купил у них «своего» вина, не предназначенного для продажи, оставленного оджахиствис1.
«Кварели» – густое, терпковатое вино, близкое по вкусу к бургундскому, считалось в отличие от «хванчкары», сугубо мужским. Ни сколько не посягая на его заслуженную славу, я всё же сделал выбор в пользу «хванчкары». Придвинув поближе к себе объёмистую кулу2, сказал жене:
– Бери меня, Вера, в женскую компанию. Неизвестно, когда ещё нам приведётся отведать не магазинного, а «своего» кипиани3.
– И то верно, – поддержал меня Николай. – Я тоже присоединяюсь к Верочке…
Всё плавно катилось по привычному застольному руслу. Дод, самый искусный и остроумный из всех тулумбашей4, с которыми мне приводилось сидеть за столом, был в ударе. Тосты, поздравления, бесконечные алаверды5, весёлые экспромты. Этот непринуждённый, искромётный ход праздничного пиршества, не стеснённого строгими грузинскими канонами, радовал всех. Я упомянул о канонах, потому что Дод, разумеется, «вел стол» по-русски, и остальные следовали его примеру. Да и странно было бы обращаться к юбиляру на языке, которого тот практически не знал.
Так что всё шло прекрасно, кабы не Борис.
Он сидел напротив нас и без конца цеплялся то ко мне, то к Николаю. Шуточки его были язвительными, но мой брат по простоте душевной не замечал того, а я, чем дальше, тем всё больше чувствовал, как начинает донимать меня сей рыжий шутник.
А тут ещё проказница «хванчкара» незаметно делала своё дело. Это, ни с чем не сравнимое вино отличается коварным нравом: оно берёт вас не сразу, не грубо, а исподволь. Голова словно наполняется горячим солнцем, а ноги начинают постепенно тяжелеть. Всё вокруг становится радужным, невесомым, сердце готово к весёлым подвигам. Коня, бурку, шашку, чёрт возьми!… И пусть этот рыжий прохиндей поостережётся, пусть не напрашивается! Ну, не на шашку, конечно, с него вполне хватит и нагайки.
– Подайте-ка мне блюдо с бажи1, – небрежно бросил он мне через стол. – Надеюсь, знаешь, что такое бажи, переводить не обязательно? А то у вас, у русских, всё больше – щи да каша, пища наша.
– Не обязательно переводить… – ответил я, беря тяжёлое блюдо за самый край.
Оно медленно поплыло над столом, и как только Борис приготовился принять его, «хванчкара» шепнула мне:
– Давай, чего там? Это будет забавно!..
Я резко наклонил блюдо. Густая, зеленовато-золотистая масса горячей волной обдала «рыжего лиса» от галстучного узла и до гульфика.
Вот вам бажи, батоно мелисважи!2
Мой новый костюм! – завопил Борис.
Причитая, он принялся стряхивать с себя налипшее бажи; кусок жареной индейки зацепился за лацкан пиджака.
Окружающие находились уже под изрядным хмельком, поэтому восприняли происшедшее, как результат неловкости с моей стороны. Не удержал человек такое большое блюдо, со всяким может случиться, особенно после «хванчкары». И только, пожалуй, дядя Саша с Додом да ещё моя жена поняли, что это не оплошность, а преднамеренное действие.
– Борис! – со смехом крикнул Дод. – Похоже, Женька здорово разделал тебя под орех. То есть, я хотел сказать, под ореховый соус.
– Мой новый костюм! – продолжал своё «рыжий лис». – Это хулиганская выходка!..
– Не вздумай ещё что-нибудь выкинуть!.. – жена отодвинула подальше от меня ополовиненную кулу с «хванчкарой», третью по счёту. – И вообще, пора бы нам собираться, второй час ночи уже…
Прощаясь с дядей Сашей, я повинился:
– Кажется, из-за меня подпорчен такой прекрасный праздник?
– С чего ты взял? – усмехнулся он. – Подпорчен всего лишь костюм. К тому же не мой… – и легонько хлопнув меня по затылку, добавил: – Какой же из тебя Астахов, когда б ни в чём не походил бы на своего буйного отца?..
… Над спящим городом – высвеченное звездами зимнее небо. Погасшие окна домов. Ни прохожих, ни машин, ни трамваев. Сонные фонари золотят мокрый асфальт проспекта. Выпавший утром снежок успел растаять; зима не торопится с приходом, словно зная, что ей здесь надолго не задержаться.
Мы идём посередине проезжей части. Слева – Николай, справа – я, а посередине, меж нами, Вера. Она держит нас под руки, потому что «хванчкара» продолжает безобразничать: голова по-прежнему полна солнца или теперь уже – звёзд, кто его разберёт? А ноги не желают слушаться, и куда они понесут меня через мгновенье, совершенно непонятно. Тоже самое творится и с Николаем, поэтому Вере, время от времени приходится выпрямлять зигзаги, которые мы выписываем.
Всё решено – защитив дипломный проект, я уеду из этого города. И я кричу ему:
– Скоро мы распрощаемся с тобой! Но знай, несмотря ни на что, ты останешься самым прекрасным городом в моей жизни! Эта разлука не по моей вине!..
Мой крик дробится о тёмные призмы домов, уносится в глухие переулки, гаснет там. Лишь едва слышное эхо возвращается ко мне.
То ли эхо. То ли укоризненный вздох:
– Уедешь?.. Ну, что же, уезжай…
Вот уж не предполагали мы с братом, что спустя три с лишним десятилетия вместо сгинувшего «рыжего лиса»1 в нашей семье появится лысый как колено Нодар Натадзе, который лишь отсутствием шевелюры и будет отличаться от Бориса. А по части оголтелого шовинизма и русофобии, пожалуй, превзойдёт его.
– Он у меня однажды схлопочет! – грозился Николай. – Я ему не блюдо с бажи на голову опрокину, а ведро сортирное!..
В конце восьмидесятых годов начался активный экспорт в Грузию «национально-освободительных» настроений. В основном из Прибалтики. Литовские, эстонские и латвийские эмиссары специально приезжали в Тбилиси на митинги и другие политические тусовки, делились своим «повстанческим» опытом, подстрекали грузинских сепаратистов к более решительным действиям против «имперского ига России».
– Обязательно должна пролиться кровь! – убеждали прибалты местных «борцов за независимость». – Хотя бы небольшая. Это сразу привлечёт к вам внимание и сочувствие мировой общественности…
Гэбэшники, если не удавалось перехватить незванных гостей прямо в аэропорту, вылавливали их по гостиницам и выпроваживали из республики как персон нон грата. Вот тут-то Нодар с супругой и сотоварищи развернулись вовсю! От застольных стенаний в стиле профессора Гвахария и Бориса Каландаришвили перешли к конкретным акциям: прятали у себя на квартирах и на дачах прибалтийских «братьев по идее». Нодар витийствовал на уличных сборищах, обличал, призывал, низвергал. В конце концов, его заметили тогдашние мэтры грузинского национализма (чего он усиленно и добивался), оценили, и даже впоследствии избрали председателем Народного фронта Грузии, в коем качестве, забросив филологию, тот пребывает, по-моему, до сего дня.
Всё это, может, и забавно, как всякое шутовство, кабы не имело столь печальных последствий. Банальный парламентский хулиган, инициатор и активный участник потасовок, которыми регулярно потешали своих полуголодных сограждан народные избранники, являл собой типичного представителя оголтелой своры радетелей «чистоты грузинской нации».
Одно время даже поговаривали, что старый интриган Шеварднадзе собирается предложить кандидатуру этого, самого одиозного из всех политических болтунов на пост спикера. Подобный ход гарантировал новому «отцу грузинского народа» быстрый и полный развал парламента, открывая батоно Эдуарду путь к абсолютной власти. Впрочем, он достаточно успешно достиг задуманного и без опосредованной поддержки Нодара.
Никогда, даже при меньшевиках, тоже делавших ставку на крайних националистов, не была Грузия так унижена и убога. Цветущий, обильный, весёлый край всеобщего благоденствия довели до полной нищеты. Мне больно за него. Повторюсь: несмотря ни на что, я любил и продолжаю любить мою прекрасную малую родину.
Дай ей бог, чтоб поскорее появился бы современный Ираклий и подписал ещё один трактат с мольбой к великой России: спаси, сохрани и защити нас, добрая сестра наша, от многих врагов! И от самих себя в том числе…
Вернусь к истории нашего «дворянского гнезда» в Цихис Дзири (таковым оно стало лишь после советизации Грузии, а до того было рядовым имением, каких под Батумом насчитывалось десятка два, если не больше). Так вот, история его не просто необычна, а я бы сказал – уникальна в условиях Советского государства.
В Закавказье НЭП, эта коварная ленинская придумка, сумела продержаться гораздо дольше, чем в Российской Федерации, до середины тридцатых годов. В Батуме во множестве функционировали частные кофейни, чебуречные, кондитерские, мастерские ремесленников, рыбацкие артели, фруктовые лавки, врачебные кабинеты, частные детские сады и прочее, и тому подобное. Большинство крестьян продолжало оставаться единоличниками, отказываясь вступать в колхозы или идти батрачить в чайные и цитрусовые совхозы. Немало пригородных дач сохранились в собственности прежних владельцев. Потом уже всех смело вихрем в общую кучу.
Но вот наше цихисдзирское имение в эту «кучу» не попало, поскольку правительственным распоряжением, подписанным, если мне не изменяет память, Авелем Енукидзе, было даровано на вечные времена дяде Саше за его научные заслуги перед страной рабочих и крестьян.
Не будучи поселком в общепринятом понимании, Цихис Дзири застраивался довольно хаотично, без какой-либо общей планировки. В нём не было ни улиц, ни административных и общественных зданий. Отдельные, далеко отстоящие друг от друга архитектурные ансамбли, окружённые обширными по площади садами или парками, живописно и вольготно раскинулись на склонах прибрежных гор. Зàмковый комплекс князей Голицыных, имения генерала Кускова, Ростовых, Быковых, Цитович, недостроенная из-за начавшейся Первой мировой войны Кастель ля Маро1 – архитектурная композиция, расположенная над морем, на вершине отвесной базальтовой скалы и стилизованная под средневековую испанскую крепость, с гаванью у подножья, другие, не менее экзотические постройки, принадлежавшие сметенному революцией «классу эксплуататоров трудового народа».
В столь блистательном ряду наш добротный помещичий дом выглядел достаточно скромно. Без особых затей построил его прагматичный Антон Иванович.
Экспроприированные новой властью особняки и дачи стали Домами отдыха, принадлежащими в основном Народному комиссариату внутренних дел, недавнему ОГПУ. Это мрачное ведомство всегда накладывало лапу на награбленное, получая за свои неправедные труды своеобразный прокуль – долю в разбойничьей добыче1. Лишь Кастель ля Маро составила исключение – её передали в пользование Грузинскому университету, также под Дом отдыха. Вскоре прямо на крепостной площадке, обсаженной пиниями, поднялась трехэтажная бело-розовая коробка спального корпуса и такие же бездарные по архитектурному облику служебные помещения, пребывавшие в полном диссонансе с выложенными тёмным камнем эскарпами, аркатурами, зубчатыми стенами, крепостными мостиками и прочими декоративными атрибутами – плодами безудержной фантазии теперь уже никому неведомого зодчего.
В таком, преимущественно «энкавэдэшном» окружении, и оказались мы, словно бельмо на бдительном глазу «органов». И название – «дворянское гнездо» придумано было вовсе не нами. Так, с нескрываемым раздражением именовали в соответствующих батумских учреждениях уцелевший островок «проклятого прошлого». Злобно брюзжали по этому поводу, однако ничего изменить не могли – наша полная автономия основывалась на вполне законных началах, подтверждённых в высоких московских инстанциях.
Масло в огонь подливали, конечно, слухи о том, как строилась жизнь в этом самом «гнезде». Рождались они не на пустом месте и, говоря сегодняшним языком, «утечка компромата» шла, главным образом, через Варлама и его многочисленных собутыльников.
Тетя Нися жила в Цихис Дзири круглый год. При ней состояло некое существо, что-то среднее между компаньонкой и приживалкой, именуемое Марией Клементьевной. Старая дева, в прошлом дочь купца первой гильдии, она появилась в поместье примерно в году восемнадцатом, ещё при жизни Прасковьи Тимофеевны. Оставшись совершенно одинокой, потеряв всю родню, бежала от революции то ли из Кисловодска, то ли из Владикавказа, не помню уж точно.
Малюсенького, почти карликового роста, в туфлях на высоченных каблуках, в платьях до пят, сшитых по моде начала века, с многочисленными рюшечками и оборочками, всегда густо напудренная, подрумяненная, губки бантиком, она походила на механическую куклу из паноптикума. И двигалась как-то по-кукольному, мелко перебирая ножками в туфлях-ходулях. Никто толком не знал сколько ей лет: может за сорок, а может и все шестьдесят – возраст никак не расписался на неподвижном, словно маска, гладком лице.
Прожив в Цихис Дзири два десятка лет, она ни разу не спускалась к морю.
– Много бы дал, чтобы увидеть Клементьевну в купальном костюме, – ёрничал мой папаша. – Любопытства ради, конечно, а не пикантности для. Бьюсь об заклад, у неё под этими допотопными одеяниями ничего нет, одна сплошная лысая плоскость.
– И не совестно тебе потешаться над ней? – корила его тётя Нися. – Ну, не любит человек бывать на солнце. К тому же, посуди сам, как она спустится к морю на своих каблуках?..
Ладно бы к морю, Мария Клементьевна и в сад-то выходила только для того, чтобы нарезать букеты свежих цветов для столовой и гостиной.
Не очень представляю себе, что ещё, кроме вечной возни с варением из цитронов, черешни, айвы и инжира, входило в круг её повседневных обязанностей. Для уборки комнат и стирки приглашали женщин со стороны, стряпала тётя Нися обычно сама, потому что ни Антон Иванович, ни она не любили приготовленную кем-то другим еду.
– Никто лучше родной дочери, вкуснее, не накормит вдового отца, – не раз повторял мой дед. – Испечёт для него хачапури или сотворит настоящее имеретинское бажи… – подумав, добавлял: – Ну, может быть, ещё Тася. Тоже хорошо умеет готовить.
– А Софья Александровна? – ехидно подбрасывал мой папаша. – У тебя же две снохи.
– Перестань, Женя! Ну, что за манера насмехаться над всеми. Бог накажет…
Мама славилась своим кулинарным умением. Благодаря бесконечным, многолюдным застольям и гурманству моего отца, оно постоянно совершенствовалось.
В отличие от неё, дяди сашина супруга, по-моему, вообще ничего не умела. За многие годы общения не припомню тётю Соню ни на кухне, ни с каким-нибудь шитьём в руках, вязанием или иным хозяйственным занятием.
По натуре она была скуповата. Я объясняю это тем, что годы, прожитые в бедности, ставшей спутницей её юности и молодости, постоянное безденежье и зависимость наложили отпечаток на всю остальную жизнь.
– Моя экономная Соня… – посмеивался дядя Саша.
Зато его бессребрянность буквально не знала границ. В годы становления Института минерального сырья он на часть своей зарплаты1 покупал лабораторное оборудование, мебель, книги для институтской библиотеки, материально поддерживал многих талантливых студентов, живших на крохотные стипендии, вдов бывших коллег и так далее, что вызывало у тётя Сони активный протест. Как правило, безрезультатный – дядя Саша непреклонно продолжал оставаться самим собой.
Когда у него выдавался свободный часок, он любил приходить к нам (КИМС находился неподалеку от нашего дома), попить с мамой кофейку и побеседовать на отвлеченные темы. Иногда признавался смущённо:
– Опять мне устроила головомойку моя экономная Соня…
Он и в этом случае старался придерживаться предельно деликатных выражений. Кто другой, тот же мой папаша, наверняка бросил бы в сердцах что-нибудь вроде: чёртова скряга! Но то – мой папаша, а от дяди Саши я вообще ни разу не слышал ни единого ругательного слова, сказанного о ком-то или о чём-то.
Но вернусь в Цихис Дзири, к стилю жизни в «дворянском гнезде» довоенной поры.
Чтобы вызвать Варлама для дачи ему распоряжений, Мария Клементьевна становилась на банкетку, дотягивалась до форточки кухонного окна, и, вытянув руку с зажатым в ней серебряным колокольчиком, принималась звонить.
– Иду, ну, иду! – ворчливо отзывался на её зов Варлам. – Раззвонилась фрейлина, словно церковь на Пасху!.. Что за люди, ва! Живут как будто всё ещё николаевское время…
В известной степени он был прав – тётя Нися жила в своём замкнутом мире, во многом отрешённом от реалий, окружавших всех остальных.
Если в летний сезон цихисдзирское гнездо становилось многолюдным и шумным (что, замечу, не слишком радовало мою тётушку), то в зимние месяцы, когда за окнами бесчинствовали дожди, низвергаясь водопадами из низких тяжёлых туч, а со стороны моря доносился несмолкаемый гул штормовых волн, бьющихся о береговые скалы, дом казался притихшим ковчегом, затерянным в хаосе непогоды.
Моя мама близко дружила с тётей Нисей ещё с той поры, когда они впервые встретились в Золотом зáмке и вместе, в четыре руки, затягивали на черкеске Тимофея Варламовича наборный кавказский пояс.
– Потуже, потуже! – приговаривал он. – Чтобы я, калеченный, делал без внучки да без сношки? Распоясанным ходить пришлось бы, стыдо-об-а какая!
Эта дружба продолжалась всю их жизнь, до самой кончины тёти Ниси зимой тридцать девятого года. Она умирала в Тбилиси, в квартире дяди Саши. Умирала тяжело, саркома вконец изнурила её. Мама была единственной, кто оставался рядом с нею до самой последней минуты. Остальные домашние, я имею ввиду женскую половину, предпочитали держаться в стороне, опасаясь коварства страшной болезни – ведь именно от саркомы в своё время скончалась Прасковья Тимофеевна. А Нися ухаживала за больной матерью, и вот, как считали иные, аукнулось это ей через два десятилетия.
– Ты не боишься, Тася? Ведь у меня то же, что и у мамы тогда было.
– Не выдумывай глупостей! Во-первых, это никакая не саркома.
Отвечала так, заведомо зная, что говорит неправду. И тётя Нися понимала: сказанное всего лишь утешение.
– А во-вторых? – спрашивала она.
– Во-вторых, как бы не называлась твоя болезнь, я ничего не боюсь. Ни-че-го!
Вот это была чистейшая правда…
Спустя двенадцать лет маму похоронят рядом с тётей Нисей, на старом, к тому времени уже закрытом тбилисском кладбище в Вакэ1. А ещё через шесть лет там же, в Пантеоне Славы, обретёт вечный покой и дядя Саша.
Не сомневаюсь, что будь на то его воля, он предпочёл бы полированному граниту и соседству прославленных земляков скромную ограду семейной могилы, где похоронены пусть ничем не знаменитые, но такие близкие и родные ему люди…
Мой благородный по натуре дядя с присущей ему непрактичностью и верой в порядочность окружающих, заключил с Грузинским университетом договор, по которому нижний этаж нашего особняка в Цихис Дзири разрешалось использовать для нужд Дома отдыха, того самого, что изуродовал Кастель ля Маро. Взамен дирекция гарантировала уход за садом и полную сохранность всей усадьбы.
Только мой доверчивый дядюшка мог всерьёз воспринять гарантии этого жулья, этих козлов, которых он собственноручно пустил в свой огород.
Отец категорически возражал против принимаемого решения, справедливо считая, что полученные заверения гроша ломанного не стоят.
– Они же сразу начнут там хозяйничать, беспардонно причём! Знаю я эту шатию!..
По обыкновению, он пылил, ругался последними словами, но никакой реальной альтернативы предложить не мог.
– Полагаешь, что разумнее оставить Цихис Дзири на попечение Варлама? – пытался охладить его пыл дядя Саша.
Он очень любил семейные советы. Во время одного из них и происходил этот разговор, свидетелем которого мне привелось быть.
Отец собирался выставить меня из комнаты, но демократичный дядя Саша возразил против такого изгнания.
– Ему уже четырнадцать лет, пусть останется. Итак, вариант с Варламом тебя больше устроит?
– С Варламом?! Он же в миг всё разворует!
– Вот видишь… Тогда, может, вы с Тасей переедете из Тифлиса туда, возьмёте под свою руку хозяйство?
– Да, как я могу вернуться в Батум?! Меня тут же вновь сцапают гэпэушники и больше уж не отпустят.
– Вот видишь, – повторил дядя Саша. – Выходит, что никто из нас не в состоянии заменить покойную Нисю. Что касаемо договора с университетом… У меня нет достаточных оснований предполагать, что поставленные нами условия будут в чём-то нарушаться. Договор подпишет проректор по хозяйственной части, человек вполне порядочный.
– А я уверен, что будут! Проректор подпишет!.. Проректор в Тифлисе, а те проходимцы из Дома отдыха быстро снюхаются с Варламом и всё, созданное папой, погибнет…
Как в воду глядел! Но даже мой отец, любивший драматизировать происходящее, представить себе не мог масштабов разграбления, которому буквально через год подверглось наше, совсем недавно такое уютное, по-городскому ухоженное гнездо. Разграбления, продолжавшегося до той поры, пока уже нечего было грабить.
Сначала исчез розарий, его растащили до последнего куста. Следом пришёл черёд других уникальных насаждений. Добрались даже до финиковых и других пальм – выкапывали взрослые деревья чуть ли не десятиметровой высоты. Сомневаюсь, что они смогли прижиться на новом месте.
Исчезли бананы, поредела бамбуковая роща. Единственное к чему не решились прикоснуться, так это к голубым елям и камелиям, обрамлявшим семейное кладбище. Даже самые сволочные грузины чтут покой усопших. Не тронули ничего.
А вот нижний этаж дома загадили моментально, устроив в нём нечто вроде общежития для обслуги университетского Дома отдыха и сезонных рабочих.
Мы всё время ощущали как бы незримое присутствие чужих людей, хотя надо отдать им должное – в летнюю пору они старались не мозолить глаза, по возможности не появляться в поле нашего зрения. И тем не менее…
Неподалеку от дома находилась просторная беседка, образованная высаженным по кругу высоким, вьющимся кустарником, не то японским, не то китайским. У него были жёсткие, словно жестяные, листья, с острыми зубчиками по краям; переплетаясь вверху между собой, ветви кустарника превращались в непроницаемый даже для проливного дождя свод. Вода стекала по нему, как по черепичной кровле.
Цвел кустарник зимой, мелкие неприметные соцветия прятались среди листьев. В начале весны купол беседки окропляла россыпь круглых, словно бусинки, рубиновых ягод. Всё лето они радовали глаз и лишь поздней осенью, когда начинались дожди, потемнев, осыпались на землю.
В беседке даже в самую жару было прохладно. Посередине стоял каменный стол и скамейки; тут после обеда любили чаёвничать. Что до меня, то я забирался в это укромное местечко с книгой или с журналами из цихисдзирской библиотеки. Среди них попадались разрозненные номера французских иллюстрированных сборников для детей, с многочисленными цветными рисунками, нечто схожее с нынешними комиксами.
Мама переводила мне коротенькие подтекстовки, и рисунки сразу оживали, погружая меня в мир невероятных приключений, героями которых являлись и рыцари времен Ричарда Львиное Сердце, и первые американские поселенцы, и корсары, и конкистадоры, кого только не было в их красочной череде.
Наряду с этими изданиями, нуждавшимися в переводе, не меньший интерес у меня вызывали и «Всемирный следопыт» в купе с тоже дореволюционными номерами такого великолепного журнала, как «Вокруг света». Но это позже, а начинал я с зачитанной до дыр подшивки «Золотого детства», на обложках которого буколичный котенок пробивал мордочкой ярко-красный бумажный экран.
Примерно в эту же пору беседка стала местом моих игр в компании двух садовых скульптур, стоявших у её входа. Вырезанные из мрамора, слегка позеленевшие от времени и сырости, они были полыми, и поэтому довольно лёгкими, так что по ходу игры удавалось без особого труда разворачивать их в нужную мне сторону.
Одна из скульптур, размером побольше, изображала девушку в легком прозрачном хитоне, наброшенном на нагое тело – моё первое знакомство с обнажённой женской натурой. Вторая, выполненная в виде озорно улыбающегося купидообразного мальчишки, но без крылышек и лука, какое-то время была одного со мной роста. Я любил бодать этого весёлого амура, отчего он и получил от меня имя – «Бодам», в отличие от томной девы, которую я называл более почтительно: мадам.
К чему я веду речь о садовых скульптурах, вспоминаю именно беседку, свидетельницу моих одиноких детских игр? А к тому, что вскоре после смерти тёти Ниси, приехав в Цихис Дзири и зайдя в беседку, я ощутил упомянутое присутствие чужих. Скорее, следы их присутствия в виде разбросанных по столешнице объедков, валяющихся на земле пустых бутылок, других примет хамской пирушки, когда вместо тарелок используют обрывки газет и пьют по очереди из одного, давно немытого гранёного стакана. А то и прямо из бутылок, дабы было чем чокнуться.
В завершение веселья кто-то из участников попойки пробил в «Бодаме» дырку, аккурат в том самом месте, где скульптор расположил предусмотренную природой часть тела, выполнявшую, учитывая возраст моего мраморного приятеля, исключительно функции краника. Скульптора решили подправить: в пробитое отверстие затолкали огурец, а снизу, с помощью щепок прикололи к нему два помидора.
Какой же гогот наверняка поднялся в беседке, когда «Бодама» подтаскивали ко второй скульптуре, которую тоже дополнили соответствующим отверстием.
Они так и стояли, вплотную прижавшись друг к другу: смущенно улыбающийся мальчишка, взгромождённый на пустой ящик, дабы был повыше, и юная дева, отвернувшая в сторону своё бледное лицо.
Как мне представлялось много позже, два эти, в известной мере, одушевлённые в моём сознании персонажа, стыдились не своего испохабленного облика, не того, что стояли в недвусмысленной близости – им было стыдно за подонков, нагло ворвавшихся в нашу жизнь. В мир глубоко чуждый им, непонятный и недоступный, а потому вызывающий озлобление и затаённую зависть. В разорении цихисдзирского поместья ими двигали не только жадность и желание безнаказанно погреть руки, но и неосознанное чувство мести за то, что они не вхожи и никогда не будут вхожи в этот мир…
В беседке я навёл относительный порядок, поставил скульптуры на место, но с тех пор старался не заходить в неё. Что-то мешало мне. Не хотелось прятаться в её сени от полуденной жары или пережидать нежданно-негаданно грянувший ливень. И дело тут не только в том, что по мере того, как я становился старше, менялись мои игры и Луи Буссенара с Робертом Стивенсоном потеснили Чехов, Куприн, Алексей Толстой, а также Джек Лондон, Диккенс и Дюма, нет, просто украли у меня мою беседку, отторгли от души и уже никто и ни что не могло вернуть мне её.
Другим, не менее излюбленным местом для уединённых игр была бамбуковая роща. Она находилась в самом низу сада, в глубокой лощине. Таинственный зеленоватый полумрак, тихий шелест крон, устремлённых в поднебесье, прямые как стрелы стволы спелых деревьев, светло-жёлтые и точно подлакированные. Вообще-то бамбук, это трава, во что мне всегда плохо верилось. Ничего себе травка, высотой с трехэтажный дом, с древесиной, не уступающей по плотности самшитовой. Рядом с такими великанами стоял частокол поросли. От только что пробившихся из земли, кожистых, похожих на дротики побегов до уже одетых в листву трёх-четырёх метровых молодых деревьев со стволами сочно-зелёного цвета.
В середине рощи находился колодец с родниковой водой; от него шло хитроумное приспособление, благодаря которому прямо с хозяйственного двора можно было по туго натянутому тросу спустить ведро, зачерпнуть им вкуснейшей, ледяной водицы и, крутя ворот, вернуть обратно.
Тихонько позвякивая, ведро плыло над верхушками мандариновых деревьев, через всю косогорную часть сада. Крутить ворот приходилось долго – расстояние немалое, зато спускать порожнее ведро одно удовольствие: отпустишь стопор, бадейка сама понесётся вниз, уже не позвякивая, а визгливо вереща, пока не плюхнется, наконец, в колодец.
В тихом бамбуковом царстве, сыром и прохладном, рождались удивительные фантазии, в стиле всё того же Буссенара или Роберта Стивенсона. Здесь, в потаённом месте, хранились когда-то мои луки, лассо, деревянные сабли и ирокезский головной убор из куриных перьев.
– Калбатоно Нина! – жаловалась на меня варламова супруга. – Женя опять нашему петуху хвост попортил…
Там же в роще находилась и моя конюшня. Великолепные кони, роль которых выполняли срубленные мною молодые бамбуковые деревца с пышными метёлками крон, со сбруей из драцены. Кстати, её прочные саблевидные листья использовались для плетения веревок не только мною. Они шли на лямки для годори1, ручки для бамбуковых вёдер, на многие другие хозяйственные поделки.
Большим преимуществом рощи была её удалённость от дома. Туда редко спускались, поэтому никто не мешал мне вести себя так, как хотелось. Дорожка к роще петляла вдоль террас сада. По пути я запасался провиантом: инжиром, виноградом, хурмой, персиками, черешней – смотря по сезону, и мог поглощать все эти щедрые дары нашего сада в неограниченном количестве, не опасаясь услышать от мамы или тёти Ниси:
– Опять не будешь обедать, наевшись этой зелени!.. Китайскую хурму не смей есть – она засоряет желудок! Корольки – тоже!.. От такого количества черешни тебя обязательно прослабит!.. Нельзя есть столько груш – будет запор!.. В буковых орешках содержится синильная кислота, это яд!.. Ягоды макрофиллы? Господи! Их вообще только птицы едят, и то далеко не каждая!..
«Ну, да! – думал я. – Они такие вкусные! Кисло-сладкие, приятно отдающие хвоей. Много ли понимают в этом взрослые? У них всё – нельзя!..»
Поэтому в своём бамбуковом уединении молол подряд любую «зелень», нейтрализуя слабительные свойства черешни диаметрально противоположным воздействием груш, так что никаких нежелательных последствий, не возникало.
Если же вернуться к маминой терминологии, то под понятие «зелень» попадало всё растущее в саду. Спелое, не вполне успевшее созреть или наоборот переспелое уже – в такие детали она не вдавалась.
– Не набивай желудок зеленью! Фрукты будут к десерту, на третье…
Но разве сравнить эти самые «десертные» фрукты, которые подавала Клементьевна на стол, тщательно вымыв и изящно разложив на большом кузнецовском блюде (всё это полагалось вкушать, чинно нарезая ломтиками с помощью фруктового ножа), с теми, сорванными собственноручно, сваленными в общую кучу у порога шалаша, на подстилку из листа банана. Ничего эти взрослые не понимали!
Попутно замечу, что шалаши были моей слабостью; на каркас обычно шли нетолстые бамбуковые стволы, поверх укладывались ветви мимозы, дерева, считавшегося в Цихис Дзири сорным, разрешённым к вырубке. Вот я и орудовал во всю цалдой1, которую, конечно же, именовал томагавком.
В шалаше было уютно, пахло привядшими цветами мимозы. Той самой, что заполняет в начале марта все российские рынки. А вот в краю, где я вырос, никому и в голову не пришло бы преподнести женщине букет мимозы. Поставь я подобные цветы в вазу, Марию Клементьевну удар хватил бы, а меня наказали б за хулиганский поступок –иначе его не могли бы оценить?
– Притащить в дом этот удушающе пахнущий веник!…
В бамбуковой роще я чувствовал себя свободным от разного рода докучающих условностей. Мог изображать бродягу-траппера, греющегося у костра или искателя сокровищ капитана Флинта, или кого угодно другого, в зависимости от той книги, которую читал в это время.
Когда удавалось уломать Николая, Дода или их приятелей, меня доставляли к роще на садовой тачке. Стуча колесом по корневищам, переползавшим через дорожки, она неслась вниз; я сидел, держась за деревянные борта, и орал от восторга. Тачка подпрыгивала на неровностях, вопль мой вибрировал, выпугивая из кустов птиц. Удивляюсь, как я ни разу не прикусил себе язык?
Уговорить «катальщика» получалось не часто да и пустую тачку приходилось потом самому тащить наверх, но я никогда не упускал возможности с ветерком прокатиться через весь сад.
Мои попытки превратить в ездовую собаку Урса1, добродушную кавказскую овчарку и впрямь смахивающую на медведя, успехом не увенчались. Обычно снисходительный ко мне, охотно соглашавшийся исполнять роль верного спутника одинокого охотника за бизонами или что-нибудь ещё в этом роде, впрягаться в тачку он не пожелал, всем видом показав, что у овчарок своя гордость…
Как это не печально, но и до бамбуковой рощи дотянулись со временем жадные руки университетских «арендаторов». Когда сразу после войны я приехал в Цихис Дзири, то увидел, что её свели наполовину. И даже колодец умудрились испакостить.
Конечно, как только начались все эти безобразия, этот непрекращающийся, беспардонный грабеж, ничего не стоило тут же расторгнуть договор, послав к чертям университет и взыскав с него стоимость нанесённого ущерба, на чём настаивал мой отец. Но эти, вполне закономерные действия были не для дяди Саши. Даже после окончания срока договора в пятидесятые уже годы, он оставил всё без изменения.
Бывая в этом опустошённом, опустившемся цихисдзирском доме, я искал хоть какие-то приметы прошлого, те же чёрточки на дверном косяке, которыми отмечали насколько подросли за минувший год дети. Чёрточки и надписи под ними: Таня, 1919, Дод, 1921, Коля, 1923, Женька-маленький, 1931…
Мне казалось, что старые стены бережно хранят голоса давно ушедших людей, их смех, перезвон бокалов, запах французского туалетного мыла, которое отец покупал для тёти Ниси на батумской таможне после очередных конфискаций у аджарцев-контрабандистов.
Овальное венецианское трюмо, громадное, от пола и до потолка, вращающееся меж двух высоких тумб красного дерева, украшенных маркетри2, со множеством ящичков в них; оно так и осталось стоять в гостиной – увозить его в Тифлис не рискнули, неизбежно разбилось бы.
В своё время это трюмо доставили в Батум морем, а в Цихис Дзири везли на специально оборудованной арбе, которую не спеша тянули два буйвола.
В таинственной, бездонной глубине стекла, когда наступали сумерки, мне чудились тени, размытые силуэты тех, кто когда-то смотрелся в это роскошное зеркало. Всё больше – женские силуэты: Ганны Элиава, Ляли Чёрной, Ольги Сáломон, Марии Сванидзе-Корона и ещё одной Марии, тоже Сванидзе, которую все звали Маро или Марико. Судьбы этих женщин в большинстве своём сложились трагически, жизнь жестоко обошлась с ними. По ходу дальнейшего повествования я расскажу о каждой из них в отдельности.
До наступления тех страшных лет, когда начали бесследно исчезать десятки наших знакомых и друзей, «дворянское гнездо» жило так, как считало привычным и естественным для себя. Вне зависимости от того гостил ли кто-то в этом время у нас или нет, обедать садились за длинный, во всю столовую стол, покрытый крахмальной скатертью. Ставился сервиз английского фарфора с двухцветной каёмкой – кобальт с золотом – хрустальные графины для вина, салфетки в кольцах, столовые приборы из вермеля1 с монограммами тёти Ниси – подарок Тимофея Варламовича. Он всегда следил за тем, чтобы столового серебра было в достатке. Навещая в Москве моих, по-студенчески безалаберных родителей, сердился:
– Куда это серебро подевалось? Поди, опять в ломбард заложили да не выкупили в срок? У-у, хозява-а!..
И вскоре из Кисловодска приходила от него посылка с ложками, вилками, ножами, подставками под них и прочей сервировочной атрибутикой. Кое-что из этого не исчезло без следа в голодные годы, превратилось в семейные реликвии.
Нарядный цихисдзирский стол не вызывал у меня никакого восторга. Привыкший к более демократическому житью-бытью в нашей, не очень фешенебельной батумской квартире, я частенько нарушал правила хорошего тона, за что мне тут же влетало от мамы. В который раз слышал я ставшее привычным: «л’анфан террибль»2. Или, как вариант, – «невоспитанное советское дитя!». За серьёзные провинности, вроде размахивания флинтовским удилищем в гостиной, в результате чего с головы Марии Клементьевны крючком был сдернут парик, под которым, к всеобщему конфузу, никакой растительности не оказалось – бедняжка потеряла волосы после перенесённого в семнадцатом году сыпняка – меня переводили уже в ранг «исчадия ада» и на два-три дня отлучали от моря.
Это было самое страшное наказание, я просто изнывал от тоски по любимой «бухточке», в которой мы обычно купались.
Тётя Нися относилась ко мне гораздо снисходительней; с сочувствием смотрела в мою сторону через лорнет в черепаховой оправе и едва заметно покачивала головой.
Антон Иванович тот и вовсе считал, что со мной просто не умеют нужным образом обращаться.
– Мы так дружно работаем с ним в саду, – говорил он. – Мальчик ведёт себя прекрасно. Какое же это исчадье ада? В иные дни Женя, ну просто ангелочек.
– Да-да, – не скрывая иронии, соглашалась мама, и уточняла: - Ангелочек с копытцами…
Я любил помогать Антону Ивановичу, научился обрезать розы, рыхлить землю под кустами. Мне подарили маленький никелированный секатор, такую же миниатюрную цалду и тоху с укороченной рукояткой.
Так что мой первый агрономический опыт напрямую связан с уроками, преподанными дедом.
Выше говорилось, что был он человеком разносторонне одарённым: талантливым педагогом, незаурядным селекционером, серьёзным исследователем в области статистики и социологии. Но имелась у него ещё одна склонность, неизменно вызывавшая негодование Тимофея Варламовича.
Была у Антона Ивановича непреодолимая тяга к разного рода прожектам, если применить нынешнюю терминологию, – к рискованным бизнес-планам.
– Опять прогорел твой делец! – выговаривал Тимофей Варламович дочери. – Навыдумывал чего-то там, а мне рассчитываться? Вот как не дам денег, что делать станете? Именье с молотка пустите? У-у, хозява-а!..
Антон Иванович то создавал Кавказскую автомобильную компанию, призванную перевозить товары и пассажиров через Крестовый перевал, то принимал участие в деятельности каких-то акционерных обществ, мгновенно прогоравших и так далее. Предпринимателем он был заведомо неудачливым, но страсть к этой азартной деятельности не покидала его до конца дней и, вдобавок ко всему, передалась по генетическому коду и моему отцу, и мне. Весьма беспокойное, надо сказать, наследство, от которого, кстати, полностью были свободны и дядя Саша, и мой брат.
Ближе к старости, когда я, набравшись ума, стал задумываться над тем, что же движет людьми, подталкивая их порой к не очень разумным начинаниям, то понял подспудные, загнанные вглубь мотивы, оправдывающие известный авантюризм моего грузинского деда. Ему ужасно хотелось избавиться от той материальной зависимости, в которой находился многие годы, зависимости от не очень-то церемонившегося с ним тестя. Каким образом можно было достигнуть этого? Единственным – быстро разбогатеть, провернув прибыльное дело, обрести свой, собственный капитал, а вместе с ним и столь желанную самостоятельность во всём.
Можно понять Антона Ивановича, уязвлённое самолюбие неординарной личности, лишённой свободы действий. Не только внешней свободы, но, в определённых пределах, и внутренней. В нём постоянно присутствовал и мешал жить по-настоящему счастливо некий комплекс неполноценности, с которым может мириться посредственность, но никак не щедро одарённый человек.
Ещё одной болью Антона Ивановича (и, в равной степени, Тимофея Варламовича) стало затянувшееся девичество тёти Ниси. Я бы не назвал её некрасивой; она обладала обычной, вполне привлекательной внешностью, особенно в молодые годы. И претенденты, предлагавшие ей руку и сердце, находились. Но всякий раз тётушка отвергала потенциальных женихов, подозревая, что теми движет не чувство, а расчёт.
– Вряд ли сей блистательный господин обратил бы на меня внимание, будь я бесприданницей, – говорила она Прасковье Тимофеевне. – Не хочу повторять судьбу супруги Гоги Каневского. Не приведи Господь!.. К тому же та была влюблена в своего кумира, а я не испытываю ничего схожего по отношению… – и называла имя очередного претендента.
– Значит, надо влюбиться, Ниночка.
– Да, мама. Но в кого?..
По характеру очень застенчивая, она, упорно считая себя внешне непривлекательной, замыкалась в своём маленьком, оберегаемом от страстей мирке. Иные, не вникнув в причины происходящего, воспринимали это, как надменность. Ничего подобного! У неё было доброе, отзывчивое сердце. И если б тёте Нисе удалось бы перебороть мнительность, сковывающую естественное, живое начало, разрешить себе хоть чуточку кокетства, которого была начисто лишена, то жизнь её наверняка сложилась бы более празднично.
Уже в Цихис Дзири, в четырнадцатом или пятнадцатом году, в поле зрения тёти Ниси оказался князь Микеладзе.
Как мне рассказывала мама, то был человек лет сорока, милый и скромный, действительно любивший мою тётю и нравившийся ей. Но до женитьбы дело так и не дошло, хотя Антону Ивановичу весьма хотелось иметь в зятьях грузинского князя.
– Ты станешь княгиней Нино Микеладзе, – говорил он дочери. – Прекрасно звучит! И внуки мои будут князьями.
– Какие внуки, папа? – смущалась она. – Ты забываешь – мне уже тридцать.
– Ну, и что, подумаешь! В нашем роду женщины рожали и в пятьдесят…
Тимофей Варламович, узнав о Микеладзе, благосклонно воспринял появление ещё одного «имеретина»:
– Ладно, хоть князь, куда ни шло. Пусть небогат, дороже то, что отзываются о нём, как о человеке благородном, добропорядочном, – и, не удержавшись, добавлял: – Конечно, милее мне был бы кто-то из нашего, казачьего сословия да ладно уж, как повелит бог, так и быть по тому…
Но что-то продолжало удерживать тётю Нисю от окончательного шага. Возможно, до её ушей доходила болтовня Варлама. Кто-нибудь услужливо мог пересказать ей речи этого прохиндея.
– Слыхали, у нашей старой девы жених объявился?! Кня-язь! Да у него, кроме этого титула за душой ничего нет. А приданное у Нины-джан такое, что на него не просто какой-то там князь – губернатор позарится! Деньги, дома, именья, брильянты, акции! Э-э, я-то уж знаю. Вот и князь узнал…
– Всем было так досадно, что их брак не состоялся, – много лет спустя говорила мне мама. – Сомненья Ниси не имели под собой никакой почвы. Эта мнительность, в конечном счёте, испортила ей жизнь. И князя Микеладзе жаль. Он уехал на Турецкий фронт, потом следы его затерялись, как затерялись следы великого множества людей того времени…
Бриллианты, о которых живописал Варлам, были, и, надо сказать, в количестве немалом. Часть их, входившую в приданное тёти Ниси, сумели уберечь от всякого рода послереволюционных конфискаций и грабежей; ещё какую-то часть, вместе с другими фамильными ценностями, Прасковья Тимофеевна увезла из Кисловодска и Владикавказа после последней своей встречи с отцом.
Она очень волновалась за него, корила себя за то, что не смогла преодолеть упрямое нежелание Тимофея Варламовича покинуть Северный Кавказ, податься в немилые сердцу края. Его гибель, подробности которой до сей поры неизвестны, в значительной мере обострила болезнь Прасковьи Тимофеевны после возвращения в Цихис Дзири, ускорила уход из жизни – года не прошло, как бабушка скончалась…
По вполне понятным причинам разговоров о сохранившихся бриллиантах в семье старались избегать и, тем более, доставать их из каких-то укромных мест, «похоронок», как называла мама. И по прямому назначению все эти колье и броши не использовались, такое в голову прийти не могло – время «бывших» дам в бриллиантах безвозвратно ушло, что же до советских дам а la Русланова или Галина Брежнева, то до них было ещё далеко.
Я вообще не помню, чтобы мама носила даже самые скромные украшения. В редких случаях надевала нагрудные золотые часики от Павла Буре на чёрной плетёной тесьме.
И всё же однажды я увидел последний из находившихся у нас предметов астаховского «алмазного фонда». То была овальная, усыпанная некрупными бриллиантами брошь. Мама решила продать её. Дело происходило осенью голодного сорок шестого года. Я только что выписался из госпиталя, пришёл домой на костылях.
– Слава богу, уберегла! – на маминой ладони прозрачные, как вода камни вспыхивали холодным огнём. – Подарок Прасковьи Тимофеевны, Царство ей Небесное. Поможет тебе бабушка встать на ноги…
И хоть время красоваться в бриллиантах ещё не наступило, желающих приобрести их было в избытке. Воистину: кому война, а кому мать родна. Тех, кто нажился на тяготах военной поры, оказалось куда больше, чем мы могли представить себе. Особенно это относилось к Закавказью и к Средней Азии.
* * *
В дождливые батумские зимы, когда из Тифлиса приезжал на каникулы мой брат, мама говорила нам:
– Отправляйтесь-ка погостить к тёте Нисе, в Цихис Дзири, побудьте с ней. Представляю, как одиноко там после смерти Антона Ивановича в эту зимнюю непогодь. Общаться изо дня в день лишь с Климентьевной, с Варламом да с Санькой… Бедная Нися! Поезжайте, развлеките её хоть немного.
Мы с удовольствием принимали мамино предложение – Цихис Дзири в нашем сознании всегда ассоциировалось с чем-то радостным и праздничным, в любое время года причём.
Путешествие туда занимало час. За это время дачный поезд осиливал семнадцать километров пути, делая восемь остановок. Зелёной гусеницей тащился он вдоль побережья, минуя разбросанные по нему посёлки: Тамару, Махинджаури, Чакву и другие. Испугано вскрикнув, нырял в тёмную пустоту тоннеля.
– Зелёный мыс! – объявлял кондуктор. – Две минуты стоим!..
Во время летних поездок пассажиры предпочитали располагаться в открытых вагонах, представлявших из себя подобие веранды поставленной на колёса. В ненастную погоду набивались в обычные вагоны – деревянные коробки с жёсткими диванами, с поднимающимися на ремнях окнами, с фонарями над тамбурными дверьми; когда начинало смеркаться, кондуктор зажигал в них стеариновые свечи.
– Ботанический сад! Кому надо Букнари и Цихис Дзири приготовься выходить! Остановка – один минута, матарэбэли1 не фаэтон, ждать не будет!..
Подхватив поклажу, мы с братом проталкивались к выходу. В тамбуре обычно толпились курильщики, но в одну из таких поездок запомнился мне стоявший у дверей аджарец с угрюмым лицом и голодными глазами. Оно до сих пор передо мной, хотя прошло уже почти семьдесят лет.
То была середина тридцатых. В Батуме добивали остатки НЭПа, а в селах завершали коллективизацию. Если не удавалось загнать в колхоз строптивцев, их облагали непомерными налогами буквально на всё и, в конце концов, разорив, выживали из села, обрекая на нищенство.
К этой категории новоявленных люмпенов по всем признакам относился и тот аджарец, побиравшийся в поезде. Он шёл по вагонам, отворачивая от людей лицо, молча выставив перед собой тёмную, шершавую, как земля, ладонь. Следом бесшумной тенью скользила женщина, наверное, жена. В чёрном балахоне из сатина, без чадры, она закрывала нижнюю половину лица таким же сатиновым платком.
Почти каждый из пассажиров подавал им что-либо: кто мелочь, кто ломоть хачапури или другой домашней снеди. Аджарец брал подаяние, не благодаря за него; серый домотканный башлык, свёрнутый по местному обычаю на манер чалмы, был надвинут на самые глаза.
– Вай мэ! – негромко вздохнул один из пассажиров. – Если уж аджарцы стали просить милостыню, то это всё, конец…
Прошло так много лет, но память почему-то сохранила и саму фразу, и даже интонацию, с которой та была произнесена.
Мы ехали в последнем вагоне, и аджарец, пройдя через весь состав стоял теперь в тамбуре, держа в руках остов жареной курицы. Видимо, ему подали именно остов, без ножек и грудины. Он выковыривал пальцем кусочки мяса, потом протянул оставшееся жене.
Брат вынул из корзины сверток с котлетами, которые мама дала нам в дорогу. Аджарского языка Николай не знал, сказал по-грузински:
– Ачамэт, колбатоно …1
Два взгляда, брошенные на нас, две пары глаз – угрюмые, из-под башлыка-чалмы и испуганно-тоскливые из-под чёрного сатинового платка, запомнились мне на всю жизнь.
Было не по себе от них и я обрадовался, когда, наконец, показалась цихисдзирская платформа, выложенная тёсаными плитами песчаника, с открытым бетонным павильоном для ожидающих поезда, со скалой, нависшей над ним. На её отполированных дождём и ветром округлостях блаженно грелись на нещедром зимнем солнце большие изумрудные ящерицы.
Внизу, у подножья отвесной скалы, огороженной толстыми цепями, висящими на гранитных столбиках (это была часть декора, задуманного архитектором Кастель ля Маро), лежало море. Спокойное, прозрачное, с бурыми пятнами подводных скал.
Каменные громады, скатившиеся когда-то вниз с почти отвесного склона, стояли близ прибойной полосы по пояс в воде, словно дремлющие буйволы.
Зимой море чаще бывало не таким приветливым и ласковым. Поднятые штормом волны стеной надвигались на берег, с пушечным грохотом разбиваясь об него, вздымая вверх пенные фонтаны. Это походило на непрерывный, яростный штурм: шеренга за шеренгой, вал за валом. Бурлящая вода врывалась в гроты, как в распахнутые крепостные ворота, но через секунду, с глухим рыком, откатывались обратно.
Мы с Николаем, нагруженные корзинами с провизией, поднимались вверх по крутой бетонированной дорожке с широкими ступенями. Шли в обход, по бывшим владениям Голициных, потому что короткая тропинка, «сокращенка», как мы её называли, была размыта частыми дождями и ноги по щиколотку тонули в красновато-буром месиве.
– Лучше обойти эту грязюку! – говорил брат. – Иначе не отмоем потом ботинки…
Тётя Нися всегда радовалась нашему появлению. Особенно – Колиному. Расспрашивала его о Тифлисе, о дяде Саше, об общих знакомых.
– Как жаль, что Танюша и Дод не приехали, – вздыхала она. – У них ведь тоже каникулы.
– Они тяжелее меня на подъём, – отвечал Николай. – Особенно Дод.
Наши двоюродные брат и сестра учились на одном факультете с моим братом, только на разных курсах, поскольку он пропустил два года из-за тюремной отсидки в Метехе.
– У Дода, конечно, теперь совсем другие заботы, – продолжала наша тётушка. – До сих пор не свыкнусь с мыслью: Дод – женатый человек! Господи, надо же!
Двоюродного брата звали Георгием. Но в детстве он, ещё не умея толком говорить, нарёк сам себя Додой. Да так и остался им на всю жизнь. Ни родня, ни друзья, ни даже дядя Саша с Софьей Александровной никак по-иному к нему не обращались. Только – Дод или Додка.
Он женился до нелепого рано, в неполных девятнадцать лет. В свадебное путешествие молодые отправились летом. Сначала в Батум, оттуда уже в Цихис Дзири.
Мне было восемь лет, я хорошо помню то грандиозное пиршество, которое затеял мой отец по поводу приезда любимого племянника, во многом перенявшего замашки своего развесёлого дяди.
Как это часто случается в Батуме, приехавшие попали под дождь, и пока добирались от вокзала, промокли до нитки.
Мама принялась переодевать их в сухое; единственно, что не удалось подобрать, так это обувь для новоиспеченной невестки – у неё оказался сорок второй размер ноги! Пришлось отцу уступить ей свои туфли, а самому довольствоваться шлёпанцами.
Он принялся обучать юную гостью популярному некогда танго под названием «Пупсик». То и дело теряя шлёпанцы, показывал ей довольно рискованные па:
– Это тебе, дорогая моя, не нынешние «Брызги шампанского»! Тут совсем другие пируэты…
Наверное, вино успело ударить ему в голову, а, может, необъятный бюст партнёрши сбивал с ритма, но шлёпанцы продолжали ускользать от него, как живые.
– Чёрт бы побрал эти дурацкие чувяки!..
Жена Дода в девичестве носила очень знатную армянскую фамилию – Абамелик.
Мой папаша, обожавший давать всем прозвища, порой весьма меткие, прилипавшие намертво, тут же переиначил эту фамилию на свой лад.
– М-да, – резюмировал он, когда на следующий день молодожёны отбыли в Цихис Дзири, – Из такой «бабымелик» без труда можно выкроить парочку тоже отнюдь не миниатюрных особ. Каждой хватило бы Додке с головой. А так, на мой взгляд и вкус, слишком уж много всего…
* * *
В Цихис Дзири мы ночевали обычно на веранде второго этажа. Просторная, метра четыре в ширину, с затейливым фигурным остеклением, она шла по всему торцевому фасаду, обращённому к морю. Могучая криптомерия заслоняла её от прямых лучей солнца; расположенный внизу розарий источал тонкий аромат – некоторые сорта цвели чуть ли не до Нового года. Дальше по склону уходили ряды мандариновых посадок. Урожай был уже собран, основная часть его сдана заготовителям, а остальное оставлено для себя. С каждой оказией фанерные ящики с завёрнутыми в папиросную бумагу мандаринами тётя Нися отправляла в Тифлис и даже в Москву. Всем родственникам, бесчисленным знакомым, знакомым знакомых – никого не обходила своими щедротами моя тётушка.
Это самое «для себя» представляло золотисто-оранжевую гору, подножье которой начиналось у порога большой, метров в тридцать комнаты, а вершина уходила к самому потолку.
Мандарины моего детства, собранные в нашем саду, ничем не напоминали ту мелкую, недозрелую дрянь, что всучивается покупателям на российских рынках усатыми гагри1 в кепках-«аэродромах». Не знаю, возможно, и мандариновые плантации в Абхазии и в Аджарии выродились так же как и чайные, но во времена, о которых я веду речь, на деревьях, посаженных Антоном Ивановичем, вызревали мандарины размером с теннисный мяч, наредкость сладкие и ароматные. Весь дом надолго пропитывался их праздничным запахом.
Мы с братом засыпали под мерный рокот утихающего после шторма моря, и просыпались под крики птиц. Они круглый год жили в Цихис Дзири. Зачем было улетать куда-то из этого тёплого, благодатного края, где никогда не бывает морозов, а снег выпадает раз в десять лет. Да и то на день-другой, не больше.
Сняв с подушки наволочку, я отправлялся в комнату, на время превращённую в склад мандаринов «для себя».
– Выбирай покрупнее, – напутствовал меня брат. – Бери только кабинетные.
Для тех, кто не знает: мандарины вручную сортировались через специальный калибровочный шаблон, имеющий четыре отверстия разного диаметра. Соответственно получали четыре сорта, в зависимости от размера плодов. Так вот те из них, что не пролезали даже в самое большое из отверстий шаблона и назывались почему-то «кабинетными».
Смакуя мандарины, мы продолжали валяться в постелях, вставать не хотелось, хотя уже слышался дробный перестук каблуков Марии Клементьевна, поднимавшейся раньше тёти, чтобы приготовить утренний кофе – это тоже входило в не очень широкий круг её домашних обязанностей.
– Завтракать, мальчики! – доносился до нас голос тётушки. – Вы опять перебиваете себе аппетит мандаринами?..
Ближе к обеду иногда приходила генеральша Кускова. Плохо одетая, с неизменной холщовой торбочкой через плечо. Мне запомнились её натруженные руки со вздутыми венами, усталое, испещрённое морщинами лицо.
Кускова ела торопливо, как едят изголодавшиеся люди; продолжая жевать, рассказывала о чём-то совсем неинтересном мне, сугубо будничном.
– Господи, Господи, как она постарела! – сокрушалась после ухода Кусковой тётя Нися. – Ей ведь не так уж и много лет… Казалось бы, совсем недавно на благотворительном балу у Голициных она в роскошных шиншиллах стояла у лотереи. Эффектная светская дама, смолянка… А сейчас ей приходится перебиваться подённой работой и ещё огородничать. Бедняжка! Как могу, стараюсь поддерживать её, но это мало что меняет…
Мария Климентьевна каждый раз укладывала в торбочку Кусковой свёртки с продуктами.
– Ради всего святого, не беспокойтесь! – смущалась та. – Право, это лишнее… Благодарю вас, Нина Антоновна, но мне так неудобно!..
Гостью провожали до ворот. За нами увязывался Урс.
Много потом собак перебывало у нас, но самой симпатичной и умной из всех оставался этот громадный общительный пёс, добродушный участник моих детских игр в Цихис Дзири.
Последние пятнадцать лет со мной жил Урс-два, ну, ничем, кроме лохматости не повторивший своего далекого тёзку.
Прощаясь, Кускова никогда не забывала передать привет моей маме:
– Самые добрые пожелания вашей прелестной бэльсер, Нина Антоновна!
Она всегда почему-то так называла маму, не совсем точно определяя степень родства.
Мы возвращались домой, неспешно поднимаясь по длинной въездной аллее. Слева над ней в два яруса нависали кусты небесно-голубой гортензии и цветущих круглый год олеандр; справа стройной колоннадой тянулись веерные пальмы.
Аллея выводила к просторной площадке, отделённой от хозяйственного двора живой изгородью из бульдонежей и подстриженной буксы.
В глубине двора стоял флигель, в котором жило варламовское семейство. Глава его в тот день был занят делом – вместе с сыном точил цалду. Сулико вращал рукоятку абразивного круга, закреплённого над деревянным корытцем с водой, а Варлам правил серповидное лезвие топора.
– Не крути так быстро, брызжет, ну!.. – заметив нас, он отложил в сторону цалду, сказал, покачав головой: – Слушай, Нина, кто сейчас поверит, что Кускова богатой помещицей была, женой важного генерала! Э-э, наш Урс лучше живёт, чем эта мочанчала1.
– Оставь при себе свои суждения, Варлам! – резко оборвала его тётя Нися. – И этот недопустимый тон… Если на то пошло, ты тоже ничем не напоминаешь брата статского советника.
– А что я такого сказал? Ничего сказать уже нельзя! – и, повернувшись к сыну, рявкнул: – Давай, крути, чего уши развесил!..
Уже в доме мы продолжили разговор о Кусковой.
– Почему бы ей не найти себе какую-нибудь подходящую работу? – спросил Николай. – Знает языки. Вполне могла бы преподавать в школе. Здесь, поблизости, в Чакве или в Кабулетах.
– Кто примет в школу бывшую генеральшу, о чём ты, Коля? – недоумённо пожала плечами тётя. – Прошлое вменяется всем нам как неискупимый грех. Если б не Сандро, мы все повторили бы судьбу несчастной Кусковой.
– Да, пожалуй… – задумчиво протянул Николай. – У меня ведь после пребывания в Метехе возникли серьёзные сложности с возвращением в вуз. Без вмешательства дяди Саши мне их не преодолеть бы никогда…
Участливость этого наредкость самоотверженного человека много раз выручала из беды нашу семью. Узнав об аресте моего отца, дядя Саша тут же приехал в Батум, отправился к высокому гэпэушному начальству выяснять причины происшедшего.
В бюро пропусков окошечко, куда обращались посетители, имело форму колена, изогнутого примерно под углом в тридцать градусов. Это делали для того, чтобы возможный злоумышленник не сунул бы револьвер в физиономию чекиста, выписывающего пропуска. Поэтому общающиеся стороны друг друга не видели, а только переговаривались.
Дядя Саша как-то исхитрился и протолкнул голову в переднюю часть кривоколенного окошка – он не любил разговаривать вслепую.
Его бородка, усы, очки и смиренный вид ввели в заблуждение работника бюро пропусков.
– Чего, батюшка, суётесь-то? – строго заметил он. – Не саму личность предъявлять положено, а документ, удостоверяющий ее. Понятно?
Он принял дядю Сашу за священника.
– Понятно, – ответствовал тот и, выпростав голову из окошечка, протянул в него красную книжку члена ВЦИК СССР. – Пожалуйста, вот мой документ.
Чин у чекиста из бюро пропусков был невысокий и членов ВЦИКа в жизни своей он, скорее всего, не встречал, а потому ужасно всполошился, распахнул оббитую железом дверь, выскочил наружу.
– Извините, Александр Антонович! Прошу зайти, присесть. Ну, что вы в коридоре, как все?! Я сейчас позвоню дежурному, он проведёт вас. Всё мигом!…
Это произошло ещё до того времени, когда многие из тех, кто имел и более весомые красные книжицы, оказались в ежовских, а потом в бериевских застенках, откуда никто их выцарапать не смог бы, как выцарапали общими усилиями моего отца, а тремя годами раньше, брата.
Лаврентий Павлович только ещё начинал своё восхождение по забрызганной кровью лестнице, успев, правда, добраться до сравнительно высокой ступени, став заместителем начальника Закавказского ГПУ. Но звёздный час его пока не наступил. Сталин по-настоящему оценит этого мерзавца только в конце тридцать восьмого года. И вознесёт. Пятнадцать лет тот будет главой самого зловещего ведомства.
В Грузии Берия оставит за себя своего верного приспешника и тёзку, Цанава, который в полной мере оправдает оказанное ему высокое доверие – несчётное число узников сгинет без следа. Дореволюционная грузинская интеллигенция практически исчезнет.
А Лаврентий Фомич, в награду за проявленное рвение примет под начало Белорусский наркомвнудел и с тем же усердием продолжит привычное занятие. Пока пуля не поставит точку в его судьбе. Как поставила точку в судьбе его шефа и покровителя…
Мне запомнился красочный плакат середины тридцатых годов: пожилой рабочий с густыми, «под Сталина», усами, положив правую руку на токарный станок, а левую, с оттопыренным большим пальцем выбросив вперёд, заявляет, гордо улыбаясь: «Дела на ять! Сынка-то моего в органы работать приняли!».
По замыслу авторов плаката и их заказчиков это, видимо, должно было означать, что родные «органы», вынюхивающие, подслушивающие, сажающие и гноящие своих соотечественников, есть плоть от плоти советского рабочего класса, самого передового и самого революционного класса-гегемона. Так-то оно, в общем, и было…
Приходилось слышать мне и о другом плакате, самодельном. Приятель моего брата, учившийся на факультете сантехники, однажды легкомысленно пошутил, нарисовав на куске ватмана унитаз, а ниже поместив слегка видоизмененную цитату из Ленина: «Коммунизм есть Советская власть плюс канализация всей страны».
Получил за своё творчество немалый срок в колымских лагерях. Вернулся домой в пятьдесят пятом, постаревший, больной. И до конца своих дней уже больше не шутил. Ни на какую тему…
Зимние поездки в Цихис Дзири, когда с мамой, когда с братом, хорошо запомнились мне, поскольку отличались от обычного летнего проживания там, с купанием в «бухточке», рыбной ловлей, походами за ежевикой, экалой, фундуком и буковыми орешками. Была в этих коротких наездах к тёте Нисе своя прелесть, с долгими беседами взрослых за вечерним столом, с воспоминаниями о «мирном времени», как называли у нас всё, относящееся к досоветсткому прошлому.
Не думалось нам тогда, не гадалось, что минует всего несколько лет, и не станет тёти. И быстро, неотвратимо, начнёт разрушаться хрупкий, удивительный мир, так точно прозванный недоброжелателями «дворянским гнездом».
А вот зловещее окружение его будет год от года разрастаться. Я имею в виду не только Цихис Дзири, всю страну. Миллионы ни о чём не подозревающих людей продолжали радоваться жизни, на что-то надеясь, строя планы на будущее, мечтая. А тем временем неумолимый рок уже начал отсчитывать последние месяцы их земного бытия. Надвигалась Варфоломеевская ночь длиною в двадцать лет. Сигнал к началу резни прозвучал в тридцать четвёртом, когда убили Кирова.
В официальную версию о зиновьевско-каменевском антисоветском заговоре мало кто поверил, больно уж топорно была сработана.
И улица тут же откликнулась частушкой:
Эх, яблочки да помидорчики!
Сталин Кирова пришил в коридорчике!
– А что, – прокомментировал мой отец это анонимное творение. – Глас народный, как известно, глас божий. Вполне возможно, так оно и было. Похоже этот сукин сын Коба начинает убирать конкурентов…
Прошло совсем немного времени и отца арестовали.
Но до всего этого предстояло ещё дожить. Посему я полистаю рукопись в обратном порядке, и вернусь к тем безмятежным годам, когда нашему семейству, как и большинству других семейств, ничего не угрожало и, казалось, так будет всегда, до скончанья века.
Мы вконец заморочены фальсификаторами отечественной истории, поэтому нам трудно осознать сам факт того, что законопослушным подданным Российской империи нèчего было опасаться ни за свою жизнь, ни за свою свободу.
Особое место в этом повествовании, равно как и в моей жизни, и в жизни всей семьи занимает город, сыгравший немалую роль в нашей общей истории. Город своеобразный, ничем не схожий с другими городами – а я за свою долгую жизнь повидал их великое множество. И всемирно известных, и никому не ведомых.
Называть город буду на старый манер Тифлисом; мне ближе это его имя. Он был и по праву остается столицей благословенного края, безмятежно раскинувшегося меж двух сапфировых морей. И мне нет дела до того, что ныне эту древнюю землю с единой судьбой рассекли государственные границы, и то в одном, то в другом её конце вспыхивает злое пламя войн, высвечивая глупость и подлость новоявленных правителей.
Время сметёт их. Всё остальное останется. И в самом центре сохранённого богом края по-прежнему станет биться весёлое, нестареющее сердце Тифлиса – города вечного праздника, каким он был со дня своего основания.
(Продолжение следует)
1 Николай Астахов. «Воспоминания о Цихис Дзири», 1986 г.
1 Прозрачная жилка из искусственного материала.
1 Неприкосновенность личности. (лат.)
1 Непристойный, трудно переводимый на русский язык эпитет, предельно оскорбительный для любого мужчины, живущего в Закавказье (вне зависимости от национальной принадлежности).
1 Ой, ой, мамочка! Как стыдно! (груз.).
1 Борис разбился в горах во время геологического маршрута – сорвался с тропы. Вполне возможно, ему кто-то помог сорваться, поскольку у многих имелись причины для сведения с ним счётов.
На память о себе он оставил многочисленные карточные долги, расплачиваться по которым пришлось моей сестре Тане. А ещё остались Эка с Ираклием – моя очаровательная племянница и хулиганистый, но очень симпатичный племянник.
1 Морская крепость (исп.).
1 Чтобы не быть голословным, приведу выдержки из протокола специального судебного присутствия Верховного Суда СССР от 18 декабря 1953 года (опубликовано в газете «Труд» 26 августа 1986 года):
Член суда Зейдлин: Куда вами направлялось имущество лиц, арестованных органами НКВД?
Гоглидзе: Имущество конфисковывалось у арестованных после вынесения наказания, направлялось в спецторг и там продавалось сотрудникам НКВД.
Председатель: Значит, вы сначала невиновных людей арестовывали, имущество у них отбирали, затем арестованных избивали и расстреливали, а имущество делили между собой?
Гоглидзе: (молчит)…
Член суда Зейдлин: Оглашаю показания подсудимого Гоглидзе: «В 1937-1938 годах было заведено правило, что ценные вещи арестованных конфисковывались и передавались в магазины НКВД – спецторг, где они продавались сотрудникам НКВД. Такой порядок был установлен и раньше, когда наркомом внутренних дел Грузии был Берия, но кем именно установлен, мне неизвестно. Так было не только в Грузии, а повсеместно». Вы подтверждаете эти показания?
Гоглидзе: Да, подтверждаю.
Член суда Зейдлин: Оглашаю показания свидетеля Каранадзе: «Конфискованные вещи арестованных забирались Кобуловым, женами Гоглидзе и Беришвили, которые дрались из-за них между собой. Известен факт, когда даже из-за дележа вещей жена Беришвили вцепилась в волосы жены Кобулова. Они сами ходили по квартирам и забирали эти вещи, как только узнавали об их конфискации»...
Примечание: С.Гоглидзе, Б. Кобулов, А. Каранадзе и Г. Беришвили на протяжении многих лет занимали руководящие посты в НКВД-МВД Грузии и СССР.
1 Надо заметить, что зарплата, а вернее сказать – сумма получаемых дядей Сашей зарплат, была немалой. Перед войной, насколько я помню, она составляла около тридцати тысяч рублей. Это громадные по меркам того времени деньги. И всякий раз дядя их переполовинивал, невзирая на стенания и упрёки своей прижимистой супруги.
1 Университетский район города.
1 Высокая корзина, сплетённая из лозы или бамбуковых веток. Её носили за спиной, наподобие рюкзака. Использовалась при сборе чайного листа, винограда, мандарин, кукурузных початков.
1 Распространенный в Западной Грузии и в Абхазии вид топора с серповидным лезвием.
2 Инкрустация по дереву из металла и других материалов.
1 Покушайте, госпожа (груз.).
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]