01 апреля 2009 10:10
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Роман-летопись в четырёх книгах
Книга вторая
Дворянское гнездо
Начало и конец
Расставание с Москвой
Окончание Московского университета было воспринято моим отцом и дядей Сашей не одинаково. Первый не спешил приступать к конкретной юридической деятельности, поскольку, по собственному признанию, не имел к этому особой склонности, а второй тут же погрузился в дела, заняв в начале 1913 года должность старшего ассистента в Донском политехническом институте, в Новочеркасске. Одновременно попробовал свои силы и на педагогическом поприще – стал преподавать на Высших женских курсах. И, скорее всего на общественных началах, как говорим мы, занял пост хранителя минералогического кабинета в том же Донском политехническом.
– На Женских курсах и я не прочь позаниматься с девицами, – посмеивался мой жуирствующий папаша. – Вольными упражнениями, например…
Он продолжал вести светский образ жизни, благо регулярные субсидии Тимофея Варламовича освобождали от экономических забот. По-прежнему пропадал в гимнастическом обществе, в охотничьем клубе, приятно проводя время в компании таких же, как и сам, беспечных молодых людей.
Когда маме хотелось подразнить отца, она напоминала ему о «корытце для купания Ники». Это всегда сердило его, а всех остальных неизменно забавляло.
Дело в том, что по маминым рассказам в их молодой семье частенько случались «декохты» – так по отцовской терминологии именовались денежные затруднения, происходившие исключительно по причине безалаберности и систематического превышения расходов над доходами, то бишь, субсидиями Тимофея Варламовича. Возникала необходимость просить того о досрочном финансовом подкреплении, и отец усаживался за секретер писать письмо в Кисловодск.
После обычной вступительной части, следовало перечисление дополнительно возникших семейных расходов, на покрытие которых и требовались деньги.
«Пришли, пожалуйста,папа, рублей сто; нам с Тасей надо кое-что купить Коленьке. В частности:
1) Корытце для купания».
На этом список обрывался, так как отец кроме злополучного корытца, стоимостью в два целковых, ничего придумать не мог.
– Тасечка, что бы ещё дописать?
– Ничего! Не серди Тимофея Варламовича своими корытцами. Я перехвачу у Варвары Михайловны, и обойдёмся неделю. А там получишь жалование…
Имелись в виду ежемесячные сто двадцать семь рублей, которые отец получал в одной из московских женских гимназий, где вёл занятия в гимнастических группах. Для разумно хозяйствующей семьи приработок вполне приличный. Но то – для разумно хозяйствующей…
После крестин внука Тимофей Варламович приехал в Москву. Это совпало с открытием памятника генералу Скобелеву в июне 1912 года.
На высоком двухступенчатом пьедестале из белого мрамора «герой, полководцу Суворову равный» осаживал вздыбленного коня. В походном мундире, в фуражке, Скобелев держал над головой саблю, как бы увлекая за собой изготовившихся к атаке солдат. Они замерли на нижних ступенях пьедестала, с ружьями наперевес. Штыки примкнуты, барабанщик выбивает дробь, ещё мгновенье, и грянет русское ура и под градом пуль ринутся вперёд «орлы славянского Гарибальди».
В книге Бориса Костина, посвящённой М.Д. Скобелеву есть такие строки:
«… 24 июня 1912 года перед домом градоначальника в Москве на Тверской площади был установлен памятник «белому генералу», на который жертвовала деньги вся Россия. Для создания памятника в печати был объявлен демократический конкурс; победителем в нём стал неизвестный доселе широкой публике скульптор, подполковник А.П. Самсонов.
Открытие скобелевского мемориала состоялось через тридцать лет после смерти Михаила Дмитриевича – Россия оказалась памятливой. Сопровождал открытие обычный по тому времени ритуал освящения. На торжество прибыли посланцы из Ферганской области с венком, на ленте которого была надпись: «Белому генералу, умиротворившему Фергану, обогатившему туземное население, вплетшему жемчужину Востока в корону русского царя».
Надпись на ленте венка от Болгарии гласила: «Ловеч, Плевен, Шейново – незабвенному витязю Освободительной войны, славному генералу Скобелеву – благодарный болгарский народ».
Прозвучали на площади и такие слова: «… Москва счастлива, что на её долю выпало быть хранительницей… этого народного достояния…»
Но мемориал, к великому сожалению, простоял недолго. Согласно декрету «О снятии памятников царей и их слуг и выработке проектов памятников Российской социалистической Революции» 1 мая 1918 года скобелевский ансамбль снесли…
Всё тот же, «звериный восемнадцатый». Воистину – чёрный год в российской истории.
Но он наступит только через шесть лет, никто пока не ведает о нём. И Тимофей Варламович в парадной белой черкеске, при всех регалиях, стоял перед памятником, всматриваясь в лицо своего отважного командира, с которым прошёл через столько сражений, что другому и на три жизни хватило бы…
– Славно, славно! – говорил он, вернувшись с торжеств. – Не предполагал, что сподобит меня Господь свидеться с Михаилом Дмитриевичем спустя тридцать годов после его безвременной кончины; увидеть совсем такого же, как бывало – на коне горячем, с саблей наголо. Любо было поглядеть! Признаюсь: слеза на глаза набегала…
Он пил чай, по обыкновению неторопливо, со вкусом, то и дело бросая довольные взгляды на «новорожденного» внука и приговаривая при этом:
– Расти быстрей! Казаком расти, чтоб по моим стопам пойти тебе, не по отцовским, непутёвым…
Вряд ли двухлетний Николай в состоянии был проникнуться тем, о чём говорил Тимофей Варламович. А вот спустя четыре года, во время их встречи уже в Тифлисе, проникся да ещё как! Но об этом я расскажу чуть позже.
Про памятник Скобелеву неизменно вспоминаю, когда прохожу мимо кастрированного коня, на котором мрачно восседает князь Юрий Долгорукий. Поневоле будешь мрачным – теперь-то мало кто знает, что в ночь перед открытием этой конной статуи один из членов Политбюро ЦК КПСС, прибывший «принимать работу» к ужасу своему узрел нечто, по природе положенное любому нормальному коняке, а именно, увесистую мошонку и всё прочее при ней. Возмутившись до глубины души таким неприличием, наделённый высокой властью ханжа повелел немедленно убрать ненужные натуралистические подробности. К утру их спилили, отшлифовали всё и перед изумлёнными взорами москвичей, собравшихся на открытие памятника, предстал основатель российской столицы верхом на маштаке.
Эх, и позабавила бы подобная нелепость дружинников великого князя!
* * *
Не существует большего кощунства, большего греха, чем разбивка строительной площадки на ликвидированном кладбище или устройство увеселительного заведения на месте снесённого храма. Таким же прегрешением является установка памятника там, где стоял когда-то другой, уничтоженный по воле новых властей.
Не сдержала Москва слова, не стала «хранительницей народного достояния», как обещала в 1912 году. Советские правители бездумно взорвали ещё одно, воистину народное достояние, возведённое, как и скобелевский мемориал, на средства, собранные всей Россией – храм Христа Спасителя.
Воплощением ленинской идеи «монументальной пропаганды» в двадцатые годы стали появившиеся на московских площадях уродцы, второпях сляпанные из гипса – пресловутые «памятники Российской социалистической революции». Заливший Францию кровью, гильотинщик Марат, самозванец Пугачев, устрашающе косматая голова без шеи, призванная изображать Карла Маркса (так и напрашивался ей в соседи конный Руслан с копьём наперевес) и тому подобные шедевры «нового, прогрессивного искусства».
Не отставала от столицы и провинция. В Самаре, на Алексеевской площади, сволокли с пьедестала статую Александра Второго; его место занял недолго практиковавший в губернском суде помощник присяжного поверенного Ульянов. До сих пор стоит, заложив руки в брюки, устремив взор в светлое коммунистическое будущее.
Не жгут пятки Владимиру Ильичу чужие пьедесталы! Это я к тому, что в Новочеркасске, по указанию главного «расказачивателя» Троцкого, снесли великолепный памятник Платову работы Петра Клодта. Надо ли говорить, что на освободившийся постамент взгромоздили всё ту же мешковатую фигуру «вождя мирового пролетариата». До самого последнего времени он маячил на нём, стоя спиной к бывшему Атаманскому дворцу, в котором квартировал тоже бывший теперь горком КПСС.
Сюда в 1962 году шли толпы новочеркассцев, несли портреты Ленина, словно иконы, красные знамена, словно хоругви. Просили об одном: отмените повышение цен на продукты, и без того едва концы с концами сводим!
На что директор одного из Новочеркасских заводов цинично ответствовал:
– Коли не хватает у вас денег на пирожки с мясом, покупайте с ливером, они дешевле стоят…
Ну прямо как Мария Антуанетта, предлагавшая голодной парижской бедноте питаться пирожными, раз у них нет хлеба. Ей эта наивность стоила головы, а вот директору завода, вряд ли слышавшему о судьбе казнённый французской королевы, всё сошло с рук.
Трагедия в Новочеркасске напомнила мне события января 1905 года на Дворцовой площади в Санкт-Петербурге. В то кровавое воскресенье народ шёл с портретами царя, а спустя пятьдесят семь лет с портретами Ленина. Вот и вся разница, если не считать того, что тогда, узнав о воскресном расстреле, содрогнулась вся Россия. А на этот раз лишь едва слышным шёпотом прошелестело: погибли дети… много арестованных… зачинщики приговорены к высшей мере наказания…
Пожарными брандспойтами смыли кровь с площади; через день городские власти устроили на ней танцевальный вечер.
– Быстрей забудьте! Вообще ничего не было! Это всё больше злобные обывательские слухи!..
Убитых похоронили тайно. Тела казнённых родственникам не выдали.
И за всё свершённое никому не пришло в голову назвать Хрущева Кровавым. Как некогда Николая Второго.
Прозвучало совсем другое: «Гневно осуждаем бесчинствующих хулиганов!». И так далее, в том же духе – это месяца через два публично, по Всесоюзному радио вознегодовал товарищ Микоян. Словно неведомо ему было старое правило: о мертвых либо хорошо, либо ничего. Тем паче – о невинно убиенных.
Сейчас на пьедестале перед Атаманским дворцом по-прежнему стоит основатель Новочеркасска Матвей Иванович Платов.
И вновь приходит на ум неотвязное: в какую же беспощадную эпоху нам выпало жить! И как медленно, с трудом, а порой и с неохотой, выбираемся мы из зловонной трясины недавнего прошлого. Но, слава богу, что хоть так выбираемся…
В Тольятти, к юбилею города, установили конную статую его основателя Татищева. Тоже ведь был «царский слуга». Но у нас наконец-то начинают понимать простую истину: российские офицеры прошлого, будь то Василий Никитич Татищев или Михаил Дмитриевич Скобелев, по статусу своему, долгу и чести обязаны были быть слугами монарха. И это нисколько не мешало им благородно и бесстрашно служить родной Отчизне, интересам её народа.
Не случайно, когда припекло в сорок первом, то «великий полководец современности» из недоучившихся тифлисских семинаристов обратился не к сомнительной славе своих красных воевод, вроде Ворошилова да Будённого, а потревожил тени великих царских слуг: Суворова, Кутузова, Нахимова. Не мешало бы ему и Скобелева заодно вспомнить, и Брусилова…
Но всё это, как говорится, к слову. В нашей семье, благодаря прадеду, сохранялся, своего рода, культ «белого генерала». Вот и сейчас на стене передо мной портрет Тимофея Варламовича в парадных эполетах, со «скобелевской» бородой на две стороны. Мне кажется, что он поглядывает то ли на меня, то ли на мои писания с явным одобрением. Хотя за многое другое, о чём будет поведано позже, мог бы строго взыскать со своего «советского» потомка.
Начавшаяся война четырнадцатого года мало что изменила в жизни Москвы. Правда, прокатилась по ней волна немецких погромов, эдакое, не пресекаемое властями проявление «народно-патриотического» гнева на черносотенский манер.
Громили немецкие магазины, а точнее сказать, магазины и фирмы, владельцы, которых на свою беду носили нерусские фамилии. Изрядно досталось Мюр и Мерелизу, не имевшим никакого отношения к Германии; само собой разумеется – Юлию Генриху Циммерману, Товариществу Эйнем, магазину велосипедов Иохим и Ко, бельевому магазину Шпейделя и целому ряду других.
Были и человеческие жертвы; погибли ни в чём не повинные люди. Среди них оказались двое голландцев…
Мама вспоминала как с верхнего этажа дома Захарьина на Кузнецком мосту, где находился один из магазинов музыкальных инструментов Циммермана, летели блютнеровские рояли, разбивались в щепки о брусчатую мостовую.
– Из их нутра вырывался при этом совсем человеческий, протяжный стон, долго не угасавший. Было страшно и мы старались в эти дни по возможности не выходить на улицу. Помню, погром застал меня в Камергерском переулке. Смотрю, идёт навстречу полупьяная бабища, тащит на плече мраморную женскую руку с отбитыми пальцами. Такие руки устанавливали обычно в витринах магазинов, торгующих перчатками. Зачем ей сдалась эта покалеченная рука, какой смысл нести домой совершенно бесполезную в хозяйстве вещь? Пугала нелепость всего происходящего, варварская дикость его… Мимолетный вроде бы, ничем особо не примечательный эпизод, а вот врезался в сознание на многие годы. Чем-то мрачным, зловещим повеяло на меня и от этой тупо ухмыляющейся бабы с её бессмысленным трофеем, и от всеобщей вакханалии, царившей на улице. Подобное чувство не раз пришлось испытывать, когда, годы спустя, принялись громить, так же бездумно и жестоко, уже всю Россию, всех подряд, без разбора…
И ещё одна случайная встреча, которая произошла тоже в первые месяцы войны, незадолго до отъезда моих родителей в Тифлис. Брату шёл пятый год, так что это чисто детское его воспоминание. Может быть, именно поэтому очень яркое, оставшееся в памяти на всю жизнь.
«Мы ехали на извозчике по Кремлю. Папа с мамой сидели рядом, а я напротив них на скамеечке, – пишет он в своих автобиографических заметках. – Выезжаем через Спасские ворота на Красную площадь, и сразу оказываемся в толпе, запрудившей всё вокруг, вплоть до Верхних торговых рядов.
Извозчик то и дело кричит: «Берегись!», грозит кнутом; встревоженная мама пересаживает меня к себе на колени. У Лобного места беспорядочная толкотня, свистки городовых. Какой-то господин размахивает над головой котелком, пытается произнести речь, а дама, видимо, жена, в громадной, похожей на цветочную корзину шляпе, тянет его за рукав, урезонивая:
– Ростислав, прекрати! Ты выглядишь смешно!..
Мы то застреваем в толпе, то медленно продвигаемся вперёд.
– Надо было в объезд нам ехать, – сказал отец. – Но теперь уж не развернуться в такой толчее.
– Бер-регись!
И тут за крыло нашей пролётки хватается чья-то заскорузлая рука. Следом за ней возникает замотанная ссохшимся бинтом, лохматая голова, кирпично-красное лицо в рыжей бороде. Поверх бинтов выпростан свисающий на глаза чуб. Видавшая виды шинель с Георгиевским крестом, озорной взгляд из-под припухлых век, обращённый прямо на меня.
Папа резко подаётся вперёд, загораживая нас с мамой.
– Что тебе, служилый? – спрашивает он солдата.
– Да ничего, барин. Похмелиться надобно бы донскому казаку, раненому австрияками. За мальчонку твово выпью вот. Эка, курносый какой!
Я рванулся из маминых рук.
– Казак?! Вы настоящий казак? Как и я?
Мама облегченно улыбнулась, папа, смеясь, достал бумажник.
– Выходит, ты казачёнок? – солдат продолжат идти рядом с пробивавшейся сквозь толпу пролёткой. – Землячек, может? Не с Дона будете, часом?
– Нет, терские.
– Сурьезное казачество, – он взял протянутые отцом деньги. – Дай бог вам здоровичка, барин! И тебе, казачонок конопатенький. Живи – не тужи!..
Часто, став взрослым, я вспоминал того казака с забинтованной головой, думал о том, как могла сложиться дальнейшая жизнь забубённого вояки? Погиб, вернувшись на фронт, или уцелел, прошёл через революционное лихолетье? На чьей стороне вот только оказался? С красными, с белыми, а может, ни с теми, и ни с другими?..
Во всех случаях несдобровать ему. Даже по той, минутной встрече можно было понять: человек этот дерзок, лих, а таких наше время обычно не щадило.
Пожелание его мне, высказанное наверняка от сердца, сбылось наполовину: живу на белом свете, долго живу, но вот только тужить приходилось – увы, частенько…
Спустя несколько месяцев родители стали готовиться к переезду в Тифлис, и мне предстояло расставание с Москвой. Как оказалось, на двадцать с лишним лет. В жизни нашей семьи наступал «закавказский» период, длящийся по сегодняшний день.
Долгое путешествие стало для меня, ребёнка по натуре очень впечатлительного, колоссальным событием. Первая поездка в поезде, трое суток, прожитых в тесном уюте вагонного купе. Усатый проводник, приносивший нам самовар, долгие остановки у забитых людьми вокзалов, носильщики, навьюченные чемоданами, снующие разносчики, звон станционного колокола и оглушающий гудок паровоза в ответ ему. Всё это потрясло меня.
Наконец, Владикавказ. Недели две мы жили у бабушки с дедушкой в их доме. Приезжал туда и Тимофей Варламович. Долгие разговоры за вечерним столом о делах, связанных с новым имением в Цихис Дзири. Под них я обычно засыпал, и мама уносила меня в спальню.
Потом, также полное удивительных впечатлений, путешествие в экипаже по Военно-Грузинской дороге до Тифлиса, с несколькими остановками для отдыха или ночлега. Я впервые увидел, как готовят на углях шашлык, пекут лаваши в тонэ, жарят в глиняных тапа распластанных цыплят. Отведав эту чудесную еду, я полюбил её навсегда…»
Итак, «закавказский период», о котором упомянул в своих записках Николай, жизнь в краю, раскинувшемся меж двух сапфировых морей…
Если на то пошло, то путь в Закавказье для всей нашей семьи проложил дядя Саша. Вернее, его экспедиции в Дигорию и в окрестности Цихис Дзири, а с начала Первой мировой войны регулярные изыскания в рамках программы Комиссии по изучению естественных производительных сил, инициатором создания которой при Академии наук был Владимир Иванович Вернадский. Сокращенно её именовали КЕПС; цели и задачи этого крупномасштабного научно-производственного начинания в первую очередь определяли военные нужды России. Ученым предстояло в возможно короткие сроки выявить неразведанные ещё природные ресурсы и на их основе вызвать к жизни различные сырьевые и производственные отрасли, освобождающие Россию от иностранной зависимости.
Последовал целый ряд экспедиций, в которых участвовал или которые возглавлял дядя Саша. В Турецкий Лазистан, по изучению его минералогических ресурсов, в Западную Грузию, где он впервые начал поиск, а затем и планомерную разведку залеганий, так называемой «фулеровой земли», – отбеливающих бентонитовых глин, поставляемых в Россию из Флориды, с крупнейшего в мире месторождения Аттапульгус. На флоридине работали тогда все российские нефтеочистительные заводы, зависимость была полной.
В результате проведенных исследований, дядя Саша «нащупал» пятьдесят три перспективных месторождения моющих глин. Самые крупные из них находились в окрестностях деревни Гумбри, близ Кутаиса, и гурийского села Аскана.
Антон Иванович с неослабевающим вниманием следил за научными успехами старшего сына. Начиная с той поры, когда тот, будучи ещё студентом, делал первые шаги под руководством Вернадского.
В семейном архиве сохранились любопытные письма моего грузинского деда, посылаемое дяде Саше из Кисловодска в Москву.
… «Нам так хочется, чтобы ты поскорее составил имя, поэтому мы не будем останавливаться перед расходами.
Дедушка3, несомненно, купит тебе платиновый тигель и всё необходимое для производства анализов. Он тоже весьма интересуется твоей ученой карьерой. Мама уговаривает его сделать для тебя всё. А ты непременно приобрети всё хорошее, современное, которое и в будущем пригодилось бы. Хлама не надо…»
И ещё:
«… Относительно книг, то раз тебе очень нужен справочник Гинтце, приобрети его непременно. Думаю, в рассрочку не стоит, так как тогда он будет стоить больше. Вместе с этим письмом посылаем тридцать рублей на книги, приобрети, что тебе нужно и обязательно сообщи сразу общую сумму, которую мы должны ещё прислать…»
В другом письме есть такое упоминание:
«… Из сообщенного тобой видно, что ты виделся с Вернадским. Отлично знаешь, как интересуют нас все детали этой встречи, а ты ни одним словом не обмолвился об этом… Исправь незамедлительно все эти промахи и выработай правило подробно и откровенно сообщать нам обо всём, чтобы мы ясно представляли твоё ближайшее будущее…»
Вот так – строго и категорично…
Успешно начатые дядей Сашей изыскания прервала Гражданская война. Только через десять лет, уже будучи профессором, Александр Антонович Твалчрелидзе сумеет создать классическую теорию бентонитов Грузии. Начнётся промышленное производство гумбрина, полностью заменившего американский флоридин; вырастет мощный трест «Грузгумбрин» и, таким образом, название дотоле неведомой никому деревушки Гумбри станет общеизвестным. Так же нежданно-негаданно для себя прославится и село Аскана, ибо следом за гумбрином последует асканит, великолепный материал для очистки дорогих растительных масел и жиров. В дальнейшем диапазон его применения значительно расширился – ныне асканит используют в целом ряде производств. От литейного дела и до фармакологии.
Но всё это произойдёт много позже, а на исходе четырнадцатого года братья встретятся в Тифлисе, куда дядя Саша прибудет из Новочеркасска для подготовки новой экспедиции в Западную Грузию по программе КЕПСа..
Переезд моих родителей именно в Тифлис был, конечно, не случаен, и выбор места службы сделан не столько отцом, сколько Тимофеем Варламовичем.
– Война на Россию обрушилась, – сокрушенно говорил он, – посему служить отныне должно всем. По военной ли части, по партикулярной, это уж кто в чём и где лучше преуспеть сможет. Ты вот от казачества отошёл, ссамовольничал, какой теперь ему от тебя толк? Не в вольноопределяющиеся же подаваться будешь… Я тут поразмыслил и полагаю, что не след тебе больше в Москве оставаться. Поезжай-ка лучше под крыло к Иллариону Ивановичу, мы с ним старые знакомцы. У него и начнешь службу свою…
Прадед имел в виду Воронцова-Дашкова, бывшего в ту пору Наместником на Кавказе.
Граф покинул Санкт-Петербург в девятьсот пятом году; задолго до этого ушёл с поста министра Двора и уделов, которым был на протяжении пятнадцати лет. Посчитал себя косвенно виновным в несчастье, случившемся на Ходынском поле, так как надзор за подготовкой торжеств и церемоний такого масштаба входил в круг его служебных обязанностей.
– Эхе-хе! – сокрушался прадед по поводу Ходынки. – Вновь дурной знак, вновь невинная кровь пролилась в день вошествия на престол нового монарха. В 1856-ом колокол рухнул, нынче вот эта беда. Сохрани, Господь, помазанника своего, огради его от возможных несчастий!..
Знакомство Тимофея Варламовича с Воронцовым-Дашковым, как я уже писал, состоялось в 1858 году, на Гунибском плато, в Дагестане, где русские войска взяли в кольцо последний оплот Шамиля. Двадцатидвухлетний граф тоже наверняка изображен на упомянутой мною выше картине, запечатлевшей пленение имама. Несколько молодых офицеров в походных мундирах и в белых фуражках с высокими тульями стоят возле князя Барятинского. Один из них, не знаю, какой именно, сейчас это вряд ли кто сможет определить, и есть будущий наместник Николая Второго на Кавказе.
Эпизодическое общение деда с Воронцовым-Дашковым продолжилось в Петербурге, куда оба вернулись ещё до окончательного завершения Кавказской кампании. Прадед снова в Конвой, а граф – на придворную службу. Таким образом, они на разных уровнях, конечно, входили в непосредственное окружение Александра Второго.
Поэтому Тимофей Варламович и был уверен, что просьбу «взять под свое крыло» начинающего службу сынка Илларион Иванович уважит.
– Ты уж не осрами меня там.
– Ну, что ты, папа, разве можно!
– «Что ты, что ты!» В тридцать лет службу изволишь начинать, виданное ли дело? Погляди как Сандро выказывает старание, отличается трудами своими, учёностью.
– Да что и говорить! Имеретины они вообще народ ушлый.
– Гляди у меня, Евгений! – рассердился Тимофей Варламович. – Какой тебе Сандро имеретин?! Это ты – черкес турецкий! Как был им с малых лет, так и остался… Я вот Тасе твоей строго наказал, что коли не по ладному пойдёт у тебя в Тифлисе, тут же пусть отпишет мне… А вообще-то приеду, сам погляжу. Заодно и Иллариону Иванычу нанесу визит, давненько я не видел его сиятельство…
Он приехал в шестнадцатом году, Воронцова-Дашкова уже не было в живых. Узнав о кончине графа буквально накануне выезда в Тифлис, Тимофей Варламович ужасно опечалился:
– Эх, да как же это?! Пошто поспешил Илларион Иваныч? Ведь на три года меня моложе. Да-а, тяжела служба государева, ох, и тяжела!..
Тяготы государственной службы особенно не изнуряли моего отца. Откровенно говоря, мало что изменилось в его жизни с того дня, когда он получил право прикрепить на лацкан сюртука университетский значок.
Во время встречи с дядей Сашей в пятнадцатом году, на вопрос того:
– Как тебе показалось здесь, в Тифлисе?
Отец ответил:
– Просто превосходно! Город приятный во всех отношениях. Успел обзавестись знакомыми, общество не уступает московскому.
– Я о службе, Женя.
– А-а… Тоже неплохо. Над Департаментом землеустройства, куда я определён, начальствует милейшей души человек, некто Петр Андреевич Сáломон. Чувствую по всему, он не намерен чрезмерно донимать меня всякого рода делами.
Тут, надо думать, дядя Саша хмыкнул в бородку и, по обыкновению своему, деликатно промолчал.
– Небольшая неловкость приключилась, – продолжал отец, – при моём представлении Наместнику. Ну, да наплевать; полагаю, Илларион Иванович ничего не заметил.
– А что он должен был заметить? – сразу же насторожился дядя Саша.
Отец весело рассмеялся:
– Да, понимаешь ли… Отправился я представляться его сиятельству как и принято, в лучшем виде: визитка новенькая, крахмальная сорочка э цетера. Тася вынула из шифоньера свежий носовой платок, слегка надушила его, в общем, все ком иль фо И дёрнула меня нелёгкая достать этот платок во время беседы с графом! Встряхнул его эдак, – отец показал, как он встряхивал сложенный вчетверо платок, – и… о, Господи!
– Что?!
– Колины нижние штанишки! Тася второпях и от волнения перепутала ящики шифоньера, ха-ха-ха! Но Пётр Андреевич, представлявший меня Наместнику, вовремя заметил эту оплошность, отвлёк внимание Иллариона Ивановича, и нам удалось избежать конфуза.
Дядя Саша только головой покачал.
– Ну у тебя вечно!… Как ты назвал фамилию своего начальника?
– Сàломон. С ударением на первом слоге.
– Хм, какая необычная. Ни разу не приходилось встречать такую. А кто он?
– О! Это целая история, достойная пера романиста. Какого-нибудь российского Александра Дюма…
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]