Поскольку никого на роль «российского Дюма» до сей поры не нашлось, я попытаюсь, как смогу, восполнить этот досадный пробел, потому что история, упомянутая отцом, и вправду очень интересна. И не забыта внуком Петра Андреевича, другом моего детства, Ёжиком – так называли его в семье, так и поныне зову его я, несмотря на то, что он давно уже Сергей Александрович, крупный ученый с европейским (и не только европейским) именем, член-корреспондент Российской Академии наук1.
Со слов Сергея Александровича я и поведаю об истории тифлисского семейства Сàломон, в течение уже трёх поколений связанного дружбой с нашей семьёй.
Начну издалека. Конец семнадцатого века, Венгрия, фамильный замок графов Шаломон в Нидице2. По правилам той поры, младший сын не мог рассчитывать на долю в наследстве после смерти отца. Не желая ни от кого зависеть, юный граф, оставшись без гроша в кармане, решает отправиться на свой риск и страх в «дикую Россию» и предложить свою шпагу императору этой северной страны, по слухам, благоволящему иноземцам. Ну, совсем, как у поэта: «Заброшен к нам по воле рока, на ловлю счастья и чинов».
Судя по всему, граф был человеком отважным и деятельным. Службу его оценили по достоинству, он прижился в России, пустил корни. От него и берёт начало старинный русский род Сàломон3.
Спустя полтора века потомок графа, Пётр Иванович Сàломон женился на Евдокии Головиной, внучке адмирала Василия Головина, его единственной наследнице. В 1812-1813 годах Василий Михайлович находился в плену у японцев. Страна Восходящего Солнца всё ещё оставалась terra incognito, поэтому книга, которую написал о ней адмирал, возвратившись в Россию, вызвала всеобщий интерес.
Эти воспоминания с автографом (Василий Михайлович подписал дарственный экземпляр внучке) сохранились в семье. Ещё через полтора столетия они, в известной мере, подвигли Сергея Арутюнова на такое непростое дело, каким является изучение японского языка. Произошла своеобразная «перекличка поколений», способствовавшая тому, что далёкий потомок адмирала Головина в совершенстве овладел одним из самых, на мой взгляд, трудно постигаемых языков…
И у меня, и у моих читателей имеется возможность представить себе, как выглядел на склоне лет супруг адмиральской внучки, действительный тайный советник Пётр Иванович Сàломон. На известной репинской картине «Заседание Государственного Совета» он сидит между К.И. фон дер Паленом и А.А. Половцовым, отмеченный пунктом «13». Сидит в глубокой задумчивости, отягощённый не только грузом прожитых лет, нелёгкими державными заботами, но, вполне возможно, и сугубо семейными проблемами.
Сын его, Андрей, в молодые годы уехал в Италию. Увлёкся там археологией и, наняв подрядчика из местных «знатоков старины», приступил к широкомасштабным раскопкам в окрестностях Неаполя. Перелопатил всё вдоль и поперёк. Чтобы оплатить дорогостоящие работы пришлось заложить, а потом и продать обширные поместья в Пензенской и Рязанской губерниях. Человек азартный, он никак не мог остановиться в своих поисках, потому что периодически появлялись обнадеживающие находки. Ещё немного, ещё вот-вот, и придёт, наконец, успех, будет сделано сенсационное открытие и все расходы стократ окупятся.
Беда заключалась в том, что Андрей Петрович не был серьёзным учёным, скорее дилетантом. Это сразу же понял пройдоха подрядчик. С истинно неаполитанским нахальством он подсовывал доверчивому русскому синьору откровенные подделки, завораживая признаками близкого присутствия невиданного по своей ценности археологического клада.
Тем временем у опечаленного всеми этими событиями действительного тайного советника подросли родившиеся в Неаполе внук, наречённый в его честь Петром, и внучка Софья. Были они наполовину итальянцами, поскольку невезучему археологу повезло в любви, и он женился на очаровательной девице Луизе-Терезе Каппаччио.
Двадцати лет отроду Пётр Сàломон-младший приезжает в Россию и поступает в Санкт-Петербургский университет. Но радость деда по этому поводу продолжалась недолго: за участие в предосудительной деятельности революционного кружка недавнего неаполитанца не только отчисляют из студентов, лишают дворянства, но и ссылают в захолустный Кутаис.
Такой стремительный и драматичный перепад судьбы: беспечность солнечного Неаполя, лазурное море, зажигательная тарантелла на фоне апельсиновых рощ, затем величественный Петербург, сановный дед в придворном мундире, и вдруг – убогий городишко, каким был Кутаис в середине девяностых годов девятнадцатого века. Он и сейчас ничем особенным не поражает воображение, а уж тогда…
Вчерашнему студенту на первых порах пришлось победствовать; работал он наборщиком в местной типографии и, что называется, перебивался с хлеба на квас. Видимо, возмущённый его революционными шалостями дед-монархист, решил маленько проучить «неаполитанского карбонария» – уж коль подался в социалисты, так будь любезен поживи-ка на свои, на трудовые, как и положено жить санкюлотам…
Уныло-серое существование ссыльного Петра Сàломона неожиданно и радужно расцвечивает Его Величество господин Случай.
У богатого украинского землевладельца Ивана Кириченко и его супруги, урожденной фон Штейнгоф, росла дочь Антонина, не ведая печали и забот как и прочие девицы из её окружения. И то ли по собственному разумению, то ли наслушавшись чьих-то рассказов, решила она отправиться в путешествие по Кавказу. Родители не имели ничего против такого разумного развлечения (знать бы им, чем это может окончиться!) и отпустили дочь в вояж с соответствующим её возрасту и жизненному опыту сопровождением.
Через неделю-две пути перед взором любознательной путешественницы возник Кутаис.
И произошла та, предписанная господином Случаем, встреча, которая в скором времени добавила к венгерско-русско-итальянской крови рода Сáломон ещё и украино-немецкую.
Бурный роман (ну, прямо в стиле современных бразильских сериалов) вызвал полное неприятие со стороны родителей Антонины. Какой-то ссыльный студент, типографский наборщик, чёрт знает что! Этого нельзя допустить ни под каким видом! (Дедом, действительным тайным советником, претендент на руку богатой невесты не козырял, конечно. Из гордости, надо думать).
В общем, как и бывает в рассказах со счастливым концом, любовь преодолела всё препятствия и восторжествовала.
А тут и петербургский дед, сменив гнев на милость, стал хлопотать перед Государем, к которому был вхож, за опального внука. Хлопоты увенчались успехом, и в 1900 году Петру Андреевичу вернули дворянство, правосостояние, приняли на государственную службу, где он сумел быстро проявить себя с самой лучшей стороны. Сначала в Кутаисе, потом в Эриванской губернии, а следом получил назначение в Тифлис, где возглавил в чине статского советника Департамент землеустройства в канцелярии Наместника на Кавказе.
В благодарность за прощение грехов легкомысленной юности, он подарил своему деду трёх правнучек, названных пушкинскими именами: Татьяной, Ольгой и Людмилой.
Наверное, того больше обрадовали бы правнуки, на худой конец хотя б один правнук, который продолжил бы древний род графов Шаломон. Но судьбе угодно было распорядиться так, что на Петре Андреевиче всё оборвётся. Дочери его выйдут замуж, и у них будут другие фамилии. В без того затейливое сочетание кровей вольются ещё две: армянская и грузинская…
Эту необычную жизненную историю имел в виду мой отец, когда отвечал на вопрос дяди Саши:
– А кто он, Сàломон? Ни разу не приходилось мне сталкиваться с такой фамилией…
Я ещё неоднократно стану возвращаться к истории этого удивительного рода, связанного с нашей семьёй на протяжении почти столетия.
Готовя материал к этому роману, совершенно неожиданно натолкнулся на некролог, напечатанный в связи с кончиной другого сына Петра Ивановича – Александра, человека, сочетавшего в себе и доблесть офицера, ратный путь которого мог вполне пересечься под Плевной с путём моего прадеда, и смелость государственного деятеля-реформатора, и незаурядные способности педагога и литератора.
В журнале «Нива» я прочитал некролог, напечатанный в связи с кончиной Александра Петровича в июне 1908 года.
Предположение моего отца о том, что Пётр Андреевич Сàломон не станет излишне загружать его скучными департаментскими обязанностями полностью подтвердилось. Начальник оказался на редкость снисходительным, смотрящим сквозь пальцы на то, что господин Астахов не проявляет особого служебного рвения.
Мама сразу же подружилась с Антониной Ивановной; этому не помешали ни разница в возрасте, ни полная несхожесть их характеров. Супруга Петра Андреевича была, что называется, гранд дамой – рослой, статной, с властными манерами и склонностью к решительным суждениям и поступкам.
– Вы, Наталья Павловна, построже, построже будьте с благоверным вашим, – наставляла она маму. – Мужчинам не следует потрафлять, иначе они бог весть что возомнят о себе.
Несмотря на строгий нрав, Антонина Ивановна излучала особое, мягкое обаяние, одновременно вселяя в окружающих ощущение некой надёжности своей, что с чисто детской непосредственностью подтвердил однажды мой шестилетний братец.
Возвращались откуда-то под вечер, мама, Антонина Ивановна и он. Извозчик никак не подворачивался, и решили не ждать его, тем более, что идти предстояло недалеко.
Начало смеркаться, улица пустынная, а тут ещё спустились к Воронцовскому мосту, под которым глухо урчала Кура…
Антонина Ивановна заметила, что Николай – он шёл посередине – вроде всё время жмётся к ней.
– Ты, часом, не боишься ли чего, Коля? – спросила она напрямик.
– Нет, не боюсь. Ведь вы, если надо будет, и городовому надавать сможете…
Сомнительный комплимент послужил поводом для многочисленных подшучиваний над Антониной Ивановной. Она реагировала на них по-своему:
– Да, да, поимейте сие в виду! Потребуется и городового усмирю, а уж вас, господа, и подавно…
Отец мой не преминул сочинить на эту тему целую историю. Якобы к Антонине Ивановне на том же Воронцовском мосту попытался приставать какой-то уличный ловелас. Возмутившись, она схватила нахала одной рукой за шиворот, другой за штаны и, держа на весу над Курой принялась трясти, приговаривая при этом:
– Не дозволю нас, слабых женщин, обижать!..
Отцовская байка нисколько не рассердила Антонину Ивановну, она и не подумала опровергать её, доказывать, что ни о каких ловеласов рук не пачкала.
– Совершенно справедливо подмечено Евгением Тимофеевичем: не дозволю обижать!..
* * *
Весёлый нрав Тифлиса и тифлисцев пришёлся отцу по душе. Он быстро обзавёлся бесчисленным количеством друзей, многие из которых были страстными охотниками.
Если в Москве охотничьи увлечения в основном ограничивались регулярными клубными встречами да стрельбой по «чёрным голубям»1, то тифлисские любители дробовой стрельбы предпочитали всему прочему совместные вылазки в богатые дичью поймы Аракса и Куры, в лесные угодья Кахетии – выбор тогда был велик и разнообразен.
Часто предпочтение отдавали окрестностям селения Караязы, расположенного в шестидесяти верстах от Тифлиса. До этой, затерянной в степи железнодорожной станции часа за два добирались на поезде; получалось куда проще, чем тащиться за тридевять земель в колясках, тратя на дорогу целый день.
В Караязах нанимали вместительный шарабан и на нём уже отправлялись к большому степному озеру, заросшему камышом в рост человека.
Охота там была на любой вкус: водоплавающая дичь сотенными гуртами паслась на мелководье, в камышовых крепях, отлеживались на дневках кабаны, по нетронутому человеком, непаханому раздолью бродили стада джейранов и сторожкие дрофы. А ближе к балкам, в густых зарослях ежевики и шиповника, прятались фазаны и турачи2. Что же до зайцев, стрепетов, перепелов, то их вообще не считали за достойную внимания дичь.
Для того, чтобы добыть кабана, джейрана или дрофу, требовалась помощь конных загонщиков. С ними заранее договаривались в Караязах, всякий раз с одними и теми же. Хорошо зная места обитания и повадки животных, загонщики во многом обеспечивали успешность охоты.
В основном это были тюрки, живущие в самих Караязах и в ближайших к нему селениях, всегда согласные подзаработать, получив вдобавок к деньгам часть добытой дичи и нерасстреляные патроны.
– Сё будет якши, чох якши! – заверял артельщик, бравшийся сколотить ватагу загонщиков. – А да, ты меня знаешь? Знаешь! Тебя мы знаешь? Знаем! Будет, хозяин, чушка, джейран будет, что скажешь – сё будет! Ханум твоя сагол3 скажет! Чох сагол!
– Как же, скажет она!..
– Ты платил – мы гонял, – продолжал артельщик, не уточняя, почему «ханум» не скажет сагол, увидев гору настрелянной дичи. – Мы гонял – ты стрелял. Ружьё твой, ай, якши! Тц-тц-тц, – он восхищенно цыкал, рассматривая украшенную золотыми насечками двустволку.
Отец признавал только самые отменные ружья, слыл знатоком и ценителем их.
– Всем прочим предпочитаю наши, ивашенцевские, – говорил он. – Не знаю надежнее. Одни стволы чего стоят! На два вершка длиннее, чем у любых других ружей. А сверловка!..
Жил в Туле непревзойдённый оружейник по фамилии Ивашенцев, вручную изготовлявший штучные дробовики двадцатого калибра. Иных калибров не признавал. Каждое ружьё делал долго, чуть ли не год, по предварительному заказу, отчего приходилось ждать своей очереди. И стоили эти ружья очень дорого. Зато ни одна двустволка, даже самой знаменитой марки, вроде «Лебо», «Пердэ», трехкольцового «Зауэра» и так далее, не могла сравниться с ивашенцевской ни по дальности боя, ни по кучности его.
Имелось ещё одно обстоятельство, чисто престижного характера: сравнительно небольшой калибр ружья априори говорил о том, что владелец двустволки – стрелок меткий. Из уточницы десятого или восьмого калибра, выплевывающих за раз чуть ли не полфунта дроби, и слепой куда-нибудь, да попадёт. А вот попробуйте из двадцатки навскидку срезать крошечного бекаса, стригущего воздух со скоростью в десять саженей за секунду! Тут и без слов станет понятным, какой вы есть стрелок.
В Тифлисе у отца ивашенцевского ружья уже не было. В период очередного «декохта» он пожертвовал им, оторвал от сердца, обменяв на «Лебо» с приплатой в двести целковых золотом, сумму в то время большую.
Новое ружьё заказать у Ивашенцева так и не удосужился или не успел. По перу охотился с «Лебо», а по зверю бил из «Парадокса», имевшего в конце стволов короткую нарезку, благодаря чему оно могло стрелять и цилиндрическими пулями и картечью, в отличие от гладкоствольных дробовиков, при стрельбе из которых применялись только малоэффективные круглые пули или разрывные «жаканы», не пригодные при охоте в камышовых зарослях и частолесье – они разрывались, попав в стебель, в веточку, в любое, даже незначительное препятствие.
Большие радости большой охоты! Трофеи, о коих сейчас можно лишь в мемуарах прочитать. В тех же Караязах ныне не токмо что джейрана или турача – чибиса не увидишь.
К великому сожалению, вообще бòльшая часть живности, привлекавшей внимание охотников той благословенной поры, в наши дни водится в основном на страницах Красной Книги. Как один из джейранов, добытых отцом девяносто лет назад в тех самых Караязах. Он висит передо мной на стене. Изящная, словно лебединая шея и мощная грудь на фоне фигурного медальона чёрного дерева. Вытянутая вперёд мордочка, чуткий нос, настороженные уши и громадные тёмные глаза с прямыми, как стрèлки, ресницами. Венчают голову аршинные рога, скрученные в полуспирали. На медальоне надпись: «10/II 1915 годъ. Караязы».
Чучело изготовил большой мастер этого, очень непростого дела, австриец по национальности (увы, забыл его фамилию, знал ведь, но забыл!). Он попал в плен в конце четырнадцатого года, оказался в Тифлисе, где ему разрешили заняться своим ремеслом.
Как и Георг Эгнатош, упомянутый в главе о «соколах», австриец на родину не вернулся, остался на всю жизнь тифлисцем. Ещё один пример особой притягательности, которой обладал этот удивительный город.
Уже в советские годы чучельщик (а вернее будет назвать его художником) завершил для республиканского краеведческого музея грандиозную работу – собрал в нём почти всех представителей фауны, обитающих на территории Грузии.
Не просто сделал чучела животных, а создал целые композиции, диорамы, занимавшие ползала. С элементами ландшафта, с пейзажными задниками, с подсветкой, они производили впечатление такой естественности, что казалось – ещё мгновенье, и удивительная картина за толстым прозрачным стеклом оживёт, всё придёт в движение: взлетит со скалы орёл, вспугнутый круторогим туром, поднимется на дыбы бурый кавказский медведь, окружённый сворой лаек, волки, крадущиеся к капкану с приманкой, почуяв неладное, присядут на задние лапы. А притаившийся в камышах тигр прыгнет, наконец на свою добычу – зазевавшегося кабана.
То был единственный тигр, убитый в Закавказье; если мне не изменяет память, в 1919 году. В камышовые дебри Аракса забрёл он из Персии. Ну, совсем, как Шота Руставели. В отличие от великого поэта, ему не повезло – попался на глаза местным охотникам.
Чучельщика-австрийца и попросил отец увековечить свой караязенский трофей. Заказ мастер выполнил на совесть – вот уже без малого век джейран сопровождал нашу семью во всех её переездах. Из Тифлиса в Баку, обратно в Тифлис, потом в Батум и вновь в Тифлис, пока не завершил свои путешествия здесь, в Самаре.
Несмотря на неизбежные передряги, связанные с такой кочевой жизнью, джейран по-прежнему как живой; разве только исчезли, скатились незамеченными, две хрустальные слезинки, которые сентиментальный чучельщик прикрепил в уголках больших печальных глаз антилопы – словно немой укор охотнику.
К беспокойному племени любителей дробовой стрельбы Пётр Андреевич Сáломон не принадлежал; но отцу иногда удавалось уговорить его принять участие в очередном набеге на фазанов или турачей.
– Бьюсь об заклад, вы получите ни с чем не сравнимое удовольствие! – вещал он.
– Но помилуйте, я же совсем не мастак по этой части! – пробовал отговориться Петр Андреевич.
– И что с того? Охота представляет собой захватывающий спектакль в двух актах с прологом. Пролог – это сами сборы на неё, сладостное предвкушение события. Засим следует первый акт, собственно процесс охоты, и далее – акт заключительный, венчающий всё действо.
– Какой же это, позвольте полюбопытствовать?
– Возвращение всех действующих лиц с полем. Бивак, дружеское пиршество на лоне природы!..
–Да, да – вступала в разговор Антонина Ивановна. – Но вы позабыли об эпилоге, который разыгрывается после антракта. Уже в домашних декорациях. Куда вы заявляетесь, распространяя вокруг пренеприятнейший одэр – неизбежное последствие обоих актов вашего спектакля. Не знаю, как Наталья Павловна, но я не столь терпима и эту смесь ароматов пороховой гари, мокрой собачьей шерсти и кахетинского вина совершенно не переношу. Так что, господа охотнички, вам придётся выслушать и наши с Натальей Павловной монологи. Они прозвучат в ходе эпилога и, поверьте, будут весьма впечатляющими…
В большинстве случаев Петру Андреевичу удавалось отбояриться от поездок на охоту, и причин для монологов у Антонины Ивановны не возникало. А вот маме приходилось произносить их куда как часто. И не столько по поводу пресловутого «одэра», а из-за невероятного обилия привозимой дичи.
– Принимай добычу, ханум, с полем мы! – радостно провозглашал отец, после чего кучер втаскивал в прихожую мешки со свежатиной.
С ней надо было срочно что-то делать (в те времена мороженое мясо ассоциировалось лишь с полярными экспедициями Амундсена). Значит, предстояло часть сразу же раздать соседям и знакомым, а из остального стряпать гору всяких гастрономических изысков, ибо отец успевал наприглашать гостей «на турача», «на седло джейрана», «на кабаний окорок» и тому подобное. Несколько дней в нашей квартире в Кирпичном переулке, где родители снимали верхний этаж дома, дым стоял коромыслом. В числе прочих поднимались, конечно же, тосты и «за кудесницу Тасечку», за её несравненные кулинарные таланты, что для мамы являлось слабым утешением.
– Лене в конце концов осточертеют наши бесконечные застолья, – предупреждала она отца. – Сбежит от нас, и где мы потом найдём себе такую прекрасную кухарку?
Лена была эстонкой. Светловолосой, пышнотелой и весёлой. Сохранилась фотография: мой брат в обнимку с ней на прибрежной скале в Цихис Дзири. Ветреный денёк, волны разбиваются о подножье скалы, и Лена, смеясь, загораживается ладонью от летящих в лицо брызг.
Брат очень любил её, пытался учить эстонские песенки, которые пела Лена, и отдельные слова.
Будучи чуть постарше мамы, она считала своим долгом давать той разумные житейские советы:
– Хосяин болсой салун, – с пришепётывающим эстонским акцентом говорила Лена. – Вам надо его иногда немноско пить по садниса.
– Не помешало бы, – соглашалась с ней мама. – Так ведь не даётся…
Из-за этого пришепетывания в первые дни знакомства с Леной произошло маленькое недоразумение. Отчитываясь за базарные траты, она сказала:
– А есё я покупала себе сотоцку.
«Вот это да! – подумала мама. – Выходит, что наша кухарка выпивает. И без стеснения признается в том, что купила для себя «мерзавчик»1. Ну, и ну!»
Потом выяснилось: речь шла о щёточке для мытья посуды.
Опасения мамы, что Лене может надоесть развесёлый уклад жизни дома в Кирпичном переулке и та попросит расчёт, были неосновательны.
– У каждого человека есть слабости, которые мешают ему поступать разумно, – рассуждал мой отец. – У Лены, как минимум, три: она обожает обильно и вкусно кормить окружающих, она любит детей, которых ей бог не дал, и к тому же неравнодушна к собакам. Ну где ещё в Тифлисе найти ей дом, столь славно сочетающий и первое, и второе, и третье?..
Говоря о собаках, он имел ввиду Тефи, самую любимую из всех легавых, каких только держал в разные времена. А перебывало их у него великое множество.
– Тефка – само совершенство! Поразительная умница! У неё великолепное верхнее чутьё – за двадцать сажен уловит фазаний дух. И при этом фарбер1 прекрасный, ни за что не упустит подранка, – расхваливал её отец. – На прошлой охоте подбил я дуплетом двух крякв, так она в момент разыскала их, не дала уйти. И уж потом уступила одну этому раззяве Лорду. Тоже ведь сеттер-лаверак, но куда ему до нашей Тефки!..
После каждой охоты Лена отмывала Тефи в тазу, расчёсывала гребнем её длинную шелковистую шерсть и сокрушалась:
– Совсем исмусил тебя хосяин! Расве можно такую красавису мою в грясное болото саставлять лесть. На цорта сдались эти утки! Луце мы по Головинскому с тобой гулять пойдём…
И, надев самое нарядное из своих платьев, отправлялась гулять с Тефи на поводке.
Хотя и нечасто, но бывали случаи, когда Пётр Андреевич, уступая уговорам, соглашался принять участие в «охотничьем спектакле», неизменным режиссёром-постановщиком которого становился, конечно же, мой неугомонный родитель. Но это, как правило, бывали непродолжительные по времени вылазки в ближайшие окрестности Тифлиса, больше смахивающие на пикники. Отправлялись куда-нибудь за Ортачальские сады, поближе к заболоченным низинам правобережья Куры, где в изобилии водились дупели, бекасы и кроншнепы, а в скалистых склонах речной террасы гнездились каменные куропатки.
На такие полуохоты-полупикники обычно ездили в коляске Петра Андреевича; он имел казённый выезд – удобный, вместительный экипаж на резиновом ходу, с кучером по имени Артём, о котором ещё упомяну.
– Ну, это куда ни шло, – милостиво соглашалась Антонина Ивановна. – А на всяких там кабанов и не думайте заманивать моего благоверного! На месте Натальи Павловны я и вам бы строго-настрого воспретила б так рисковать…
Охота на кабанов и вправду занятие не безопасное. У этого зверя дурной характер, и спуску матёрый секач не даст никому, будь то медведь, волчья стая или человек. Особенно агрессивен раненый самец; он атакует стремительно и яростно, как танк; остановить его может только пуля. Клыки, длиною с кинжал среднего размера, такие же, кстати, острые, в считанные секунды исполосуют обидчика, не оставив на нём живого места.
От несущегося в лобовую атаку кабана в последний момент удаётся увернуться, отскочив в сторону, но для этого надо обладать хладнокровием и глазомером тореадора. Кроме того, пробежав по инерции пять-шесть метров, секач обязательно развернётся и повторит атаку. Даже ствол дерева не всегда спасает от наскоков разъярённого хряка. Поэтому номера для стрелков устраивали на нижних ветвях стоявших на опушке дубов или каштанов, в излюбленных местах жировки лесных кабанов.
А вот при охоте в камышовых зарослях, у водопойных троп, оставалось единственное: выкапывать глубокую яму и затаиваться в ней, прикрывшись сверху копешкой из осоки. Удовольствие сомнительное, потому что грунтовая вода быстро скапливалась в скрадке, и стоять приходилось по колено в болотной жиже. Однако, как известно, охота пуще неволи.
На такое подземное убежище, выкопанное загонщиками для моего отца, и набрело кабанье семейство. Впереди шёл огромный секач; разумнее было бы пропустить его и отстрелять свинью или парсунка. Но, явно что-то заподозрив, кабан остановился, опустил тяжёлую голову с загнутыми желтоватыми клыками, и принялся обнюхивать тропу.
«Наследили-таки, олухи не нашего бога!» – с досадой помянул загонщиков отец.
Ещё секунда, и по тревожному сигналу вожака стадо шарахнется в стороны, исчезнет за плотной стеной камыша – сорвётся охота!
Только тот, кому приводилось часами переминаться с ноги на ногу в пахнущей болотиной яме в ожидании охотничьей удачи, сможет понять состояние моего отца. Кабан стоял в десяти саженях от него, в пол-оборота, подставив левый бок, словно провоцируя выстрел. И тот грянул.
Всё остальное заняло считанные секунды. После выстрела секач даже не вздрогнул; ещё ниже наклонив голову, с места в карьер бросился к бугорку жухлой осоки, над которой вилось облачко порохового дыма.
Прозвучал второй выстрел, также не остановивший кабана. Пропахав рылом вязкую болотистую землю, он ткнулся головой в край ямы и медленно сполз в неё.
Сбежавшимся из соседних номеров охотникам открылась устрашающая картина: изломанный камыш и торчащий над землёй бурый кабаний зад с растопыренными задними ногами. Потом донеслись громкие проклятия моего отца, который никак не мог выбраться из-под навалившейся на него туши.
Общими усилиями секача выволокли наверх, следом вытащили помятого, перепачканного илом и кровью добытчика.
– Ты ранен, Евгений?!
– Да ни черта не ранен! Это секач меня оросил, будь он неладен!.. Неужели я промазал первым выстрелом?! Быть того не может!
Начали проверять. Обе пули легли одна в одну, в каком-нибудь сантиметре от сердца. И, тем не менее, кабану хватило сил добежать до ямы, ткнуться в неё клыками, и только после этого испустить дух.
Когда улеглись треволнения, загонщики разбили бивак, привезли из родника свежей воды. Над углями взялась румянцем кабанья вырезка, из деревянного сосца бурдюка заструилось в походные стопки густое и тёмное, как кровь, вино, в общем, наступила пора охотничьей трапезы, тостов и шуток. Кто-то из участников той памятной отцу охоты сказал, посмеиваясь:
– А габитус1 у заваленного хряка был получше, чем у тебя, Евгений. Право слово, рядом с ним ты явно проигрывал.
– Поглядеть бы на твой вид после того, как тебя выволокли б из-под такого, десятипудового пресса! – огрызнулся задетый за живое отец. – Никакого вообще габитуса не осталось бы…
Так что Антонина Ивановна была совершенно права, когда рекомендовала маме восстать против охотничьих авантюр супруга. Не говоря уж о том, чтобы тот ни под каким видом не втягивал в них Петра Андреевича. Мыслимое ли дело отцу семейства так безрассудно рисковать собой?!
Бесчисленные праздники, и то как шумно, феерически отмечались они в Тифлисе, приводило отца в восторг. Недоразумений, подобных тому, что случилось с ним во время первого знакомства с правилами кээноба, больше не происходило.
Городские гуляния были общими и для простого люда и для «чистой публики», они стирали сословные различия. Тифлис вообще отличался демократичностью и терпимостью. Куда это всё ныне подевалось?..
К праздничным дням обычно приурочивались гастроли заезжих оперных и драматических артистов, цирков, различных аттракционов вроде «полёта с циклодрома воздухоплавательницы, девицы Ольги Древницкой на воздушном шаре». Как сообщала газета «Кавказ», полёт окончился неудачей – девица угодила в Куру, откуда её пришлось всем миром вылавливать. Но всё равно промокшую до костей летунью восхищённые тифлисцы встретили овацией. Произошёл этот сенсационный полет задолго до переезда моих родителей в город вечного праздника, однако в нём во все времена бывало в достатке гастролёров, поражавших честной народ всякого рода чудесами.
Роль обычного зрителя, созерцателя не соответствовала бьющему через край темпераменту моего папаши – в этом отношении он очень быстро стал истинным тифлисцем. Поэтому частенько вмешивался в ход происходящего действия.
К примеру, в городском саду «Италия», во время Пасхальной недели обязательно устанавливали специально оборудованную арену, на которой проводились состязания борцов-профессионалов – мочидавэ, как их называли.
Отец мой в шнепповском «Соколе», кроме всего прочего, занимался и французской борьбой, правила которой, пределы допустимого и недопустимого, разительно отличались от приёмов, принятых в той самой чидаоба, национальной грузинской борьбе.
Мочидавэ, победивший в заключительной схватке, по традиции предлагал желающим из публики помериться с ним силой. Смельчаки неизменно находились, он быстренько валил одного за другим на ковёр, после чего представление к всеобщему удовольствию завершалось. Самодеятельные букмекеры выплачивали выигрыши и объявляли какие пары будут бороться на следующий день.
В числе завсегдатаев «Италии» был и мой отец. Борцовские возможности местных силачей вызывали у него несколько ироническое отношение.
– А знаете, – сказал он как-то приятелям из своей компании, разглядывая борца-победителя. – Я этого самого мочидава без особого труда смогу припечатать к ковру…
Его стали хором отговаривать.
– Брось, Женя! Тут ведь своя, туземная борьба, с подвохами различными, подножками и прочими азиатскими коварствами. В ней не сила главное, а увёртливость.
Но отец заупрямился. В компании находились дамы, в том числе и Антонина Ивановна с моей мамой, которые пуще других пытались удержать его, но только ещё больше распалили.
– Можете поставить на меня один к десяти, я гарантирую вам выигрыш! Зажму этого вертуна-попрыгунчика, ни черта тому со мной не удастся сделать. Возьму в клещи.
– В чидаоба особые, строгие правила, Женя! Нарушишь их – освистят, скандал будет!
– Я уловил уже эти правила… Гриф по ним не воспрещён1…
Мама попробовала пустить в ход последний довод:
– Мне придётся увести Нику. Ребёнок может испугаться.
– Вот ещё! Чего тут страшного? Да и пока Ника приглядится к происходящему на арене, я подниму этого живчика, аки Антея, и засим прилеплю обеими лопатками к родной земле. Делайте, не мешкая, ставки!..
Он отдал маме канотье, потом снял пиджак, галстук, расстегнул ворот сорочки.
– Аоэ, Гигуш! – кричали борцу из публики. – Русский с тобой хочет бороться! Аба, давай, посмотрим!..
Отец всё правильно рассчитал. Мочидавэ, примериваясь к непривычному противнику, попрыгал вокруг него, собираясь половчее подсечь да не успел. В какой-то момент руки его оказались перехваченными и намертво зажатыми, словно в тиски, а ноги на пол-аршина оторваны от земли.
Зрители орали и бесились, но правила формально нарушены не были, хотя, конечно, ни один мочидавэ не стал бы бороться подобным образом.
– Гигуш! Рамогиведа?! – кричали те, кто поставил на борца. – Рас акэтеб, Гигуш?! Вай, шэн вирисшвило!2..
– Давай, русо, давай! – надрывались другие. – Сагол, молодец, не ожидали!..
Слегка присев, отец повалился на ковёр, придавив к нему спину своего незадачливого соперника.
– Морча, гатавда!1 – рефери из признанных знатоков чидаоба, развёл руками: а что сделаешь, проиграл Гигуш русскому, апсус2, ну!..
– Весь выигрыш оставляем в «Кружке»3, – заявил отец. – Можно было бы и в духане славно отпраздновать сие событие, но наши дамы не согласятся на такое фо па4…
Духанов на Михайловской улице было великое множество; располагались эти заведения в небольших садочках, разделявших жилые дома, и носили весьма помпезные названия: «Сад гуляния для золотых гостей», «Сад кахетинское время», «Арто», «Джентльмен» и так далее.
Кормили в них отменно, не хуже, чем в ином кавказском ресторане, к тому же – дешевле, так что «джентльмены из числа золотых гостей», включая моего отца и его приятелей, с удовольствием предпочли бы ближайший сад-духан вместо того, чтобы тащиться на извозчиках через весь город в «Кружок». Однако, правила хорошего тифлисского тона не позволяли заявиться с дамами в какие-нибудь «Дарданеллы» или в «Арто». Подобные заведения не для их глаз и ушей.
Подле ворот увитого виноградной лозой далана5 стоял шарманщик. Крутил ручку, подпевая своей хрипатой кормилице:
Ай, Тифлис, чудесный город –
Маленький Париж!
Ай, Тифлис, весёлый город,
Под горой лежишь!
Как луна всем видна
Красота твоя-а!
Тифлисские духаны и тифлисские шарманщики – это особая тема. Мне повезло, я застал и тех, и других. Они долго и упорно сопротивлялись натиску современного Тбилиси, вплоть до начала пятидесятых годов. Настоящие старые духаны и настоящие старые шарманщики, а не стилизованные «под Тифлис прошлого» общепитовские столовки и выряженные в костюмы кинто бездарные подражатели.
Духаны были не просто питейными заведениями, харчевнями, но и местом регулярного общения знакомых друг с другом людей, своего рода народным клубом, живой газетой, где можно узнать самые свежие городские новости, услышать весьма необычные, порой взаимоисключающие комментарии к ним. Кроме того – сыграть в нарды или в шашки, обговорить условия заключаемой сделки и так далее.
Названия духанов часто бывали интригующими, с подтекстом. Вроде «Моди внахэ»1 или «Бедни Сико», «Добри Васо» – прозрачные намёки на то, что в первом рассчитывать на кредит не приходится, поскольку Сико и сам бедняк, а вот во втором вполне возможно, что и угостят в долг, так как хозяин духана Васо – человек добрый и войдет в положение.
В окраинном тогда районе Тифлиса – Казармис-гòра2, неподалёку от старинного, постройки XVII века, моста через Куру, носящего необычное название Гатехили хиди3, теснилась целая череда духанов. Названия их тоже были одно другого краше: «Не уезжай галубчикъ мои», «Эдемъ с буфетомъ», «Фантазия», «Аквариумъ» и прочие. Никакие там запятые, восклицательные знаки, «и» краткие при написании вывесок не использовались. А зачем? И так понятно. К тому же, в грузинском алфавите «и» краткого нет, значит, по логике творивших вывески «пиросманов», и в русской речи без него вполне можно обойтись.
Был даже духанчик под названием «Тили пичири» («Небольшая вошка»). Почему хозяин так странно окрестил своё заведение, история умалчивает. Но по сохранившимся сведениям духан этот пользовался популярностью. Скорее всего, из-за названия.
– Замэчателно вчера кутнули в «Вошке»!
Согласитесь, нестандартно звучит.
Иногда по названию духана именовали целый городской район. Так, западнее Вардисубани находился популярный трактир «Новая Голландия». Почему именно Голландия и к тому же Новая, о том никто не знал и не знает, но про обитавших близ заведения людей говорили:
– Он в Новой Голландии живёт…
Или:
– Татевосян купил дом в Новой Голландии…
И все понимали, что речь вовсе не идёт о стране ветряных мельниц и тюльпанов.
Под отвесной скалой, которую венчает Метехский зáмок, приткнулся духан-долгожитель «Над Курои» (и тут, разумеется, без «и» краткого). Долгожитель, потому что дотянул до конца пятидесятых годов минувшего века. В своих, вконец обветшалых стенах он собирал ценителей визгливой кавказской музыки, хороших бараньих шашлыков и натурального крестьянского вина, не испорченного всякими манипуляциями, коим подвергались магазинные вина. Ошивалась в этом духане и блатная братия.
Я побывал в нём с моим институтским другом Марленом Бежановым по случаю счастливого избавления от нешуточной беды: меня запросто могли посадить по приговору районного суда в азербайджанском городишке Казах за мнимое браконьерство, которое пытались инкриминировать.
Выручил случай, и мы благополучно унесли ноги, вернее – колеса немецкой малолитражки, раздолбанного трофейного «Опель-Кадета», принадлежавшего отцу Марлена.
Отправляясь в Казах по судебной повестке и хорошо представляя себе с кем придётся иметь дело, я прихватил тысячу рублей на предмет дачи взятки, если судья и впрямь решит ни за что ни про что упрятать меня в каталажку.
– Ты же знаешь, какое дерьмо эти азербайджанцы! – говорил мне Марлен. – Тем более, ты из Грузии; мы все у них, как рыбья кость в заднице…
По моим многолетним наблюдениям в каждом армянине жива негаснущая память об армяно-тюркской резне пятнадцатого года1. Никакое время и никакие декларации о братской дружбе народов не в силах погасить её. События начала девяностых годов ушедшего века подтвердили это – старая вражда вспыхнула с новой силой, переросла в войну.
И хотя Марлен был потомственным тифлисским мокалаки2, и дома Бежановы говорили по-грузински, в душе и в сердце он оставался армянином.
В Казахе, вонючем грязном городке (или он показался тогда таким?) всё уладилось, слава богу. Вернее было бы сказать: слава Аллаху, так как своими правдивыми показаниями меня выручил свидетель-мусульманин, на счастье оказавшийся в тот день в Казахе. Именно в его доме составлялся егерем протокол, и этот человек видел, что на моих тороках висели утки, а не фазаны, и что задержание произошло не в заповеднике, а на правом берегу Куры, вне его.
И вот теперь ниспосланный мне Аллахом свидетель, опровергал состряпанную егерем фальшивку.
– Ёк, ёк!1 – упрямо мотал он головой, никак не реагируя на усиленное давление со стороны судьи. – Ёк, карабаглы!2
После долгих препирательств со свидетелем вершитель правосудия сердито махнул рукой:
– Сам ты карабаглы глупый! – и принялся по-азербайджански костерить егеря, бестолково составившего протокол о моём вымышленном браконьерстве да к тому же в присутствии такого непонятливого свидетеля.
Егерь испуганно бормотал что-то в своё оправдание.
– Заберите ваш охотничий билет, – судья швырнул на стол мою «монкавширевскую»3 книжечку – Ружьё вам вернут, договаривайтесь сами, где и когда встретитесь с этим… – он сердито ткнул пальцем в егеря. – И ещё: в дальнейшем занимайтесь охотой в своей Грузии! Нечего вам здесь делать, ясно?
Ясно был и другое: задолго до начала судебного заседания у этого лихоимца созрела уверенность в том, что я предложу ему отступного. Теперь вот досадовал – накрылся бакшиш медным тазом, не обломится ничего из-за «глупого карабаглы» и опростоволосившегося егеря.
Предупредив вконец расстроенного стража заповедника, что будем ждать его в ближайшее воскресение к полудню у брода через Куру, мы с Марленом на предельной скорости (а вдруг судья дожмёт все же свидетеля, чем чёрт не шутит?) домчались до Красного Моста, соединяющего берега реки Храм, притока Куры.
За мостом находилась уже Грузия; до дома оставалось шестьдесят километров, час с небольшим езды на бежановском драндулете.
Марлен остановил его в конце моста. Мы вышли, и он, погрозив кулаком в сторону Азербайджана, крикнул:
– Вот вам, сволочи, тысяча рублей! Вот это возьмите вместо неё, вот это, гётвераны!4..
В сгустившихся сумерках едва угадывался высокий, под три метра, гранитный столб в полтора обхвата. Именно на него показывал Марлен. Столб стоял с грузинской стороны моста и являлся широкоизвестной достопримечательностью.
Согласно легенде, пограничный мост из красного кирпича (отсюда и его название), сложённый на особом растворе, в котором вместо воды использовался яичный белок, построила ещё царица Тамара. И как бы остерегая коварных соседей от соблазна нарушить рубежи православной Иверии, велела вкопать подле моста гранитный столб, вытесанный в виде фаллоса.
Этот окаменевший символ мужского достоинства и предлагал Марлен жрецам районной Фемиды вместо моей заветной тысчонки.
Не думаю, что легенда безупречна с исторической точки зрения, однако азербайджанцы её не опровергают, лишь уточняют детали: фаллос по совершенно бесспорным признакам был подвергнут обрезанию, а, значит, он мусульманский; это их предки поставили столб, намекая царице Тамаре на что-то непотребное.
Кто там, столетия назад, вкопал каменный фаллос доподлинно не известно. А вот потомки, в лице автоинспекции, использовали неприличный памятник старины в своих, сугубо практических целях: побелили известкой, превратив его в дорожный знак, предупреждающий водителей о предстоящем въезде на мост.
– Слушай, – сказал Марлен, когда мы вновь уселись в машину. – Сегодня утром, пока в Казах ехали, ты с деньгами простился? Ну, с тысячей той?
– Простился, конечно.
– Значит, можно считать, что её у тебя как бы и нету, правильно?
– Пожалуй.
– Тогда заедем в духан, отметим как следует, что выпутались чудом из неприятности в этом проклятом Азербайджане. Рублей пятьсот прокутим, а остальные, получится, вроде как на дороге нашёл. Верно я говорю?
– Верно. Заедем, есть повод кутнуть. Только вот куда?
Выбирать нам особенно не из чего было – к тому времени на весь город оставалось от силы несколько духанов.
– Лучше всего в «Над Курои», – предложил Марлен. – Во-первых, шашлыки хорошие делают, а, во-вторых, там один резчик работает, Сидраком зовут. У него коронный номер есть.
– Какой-такой номер может быть у резчика баранов? – удивился я.
– Увидишь… – загадочно пообещал мой друг.
В тесноватом зальце духана висел густой смог – смесь табачного дыма и кухонного чада. Пахло вином, шашлыками, горячим лавашом и пряностями. Громко играл оркестр. Традиционные две зурны, два дудуки и плоский, гулкий барабан. За столиками плотно, плечо к плечу, сидели мужчины; как и в старые времена, женщины в духанах не появлялись, атмосфера, царившая там, была не для них.
За стойкой возвышался пузатый, краснощёкий духанщик с лихо подкрученными усами, эдакий «добри Васо». Он раскладывал по тарелкам куски сыра, солёный стручковый перец и пучки зелени.
Как я уловил, бòльшая часть денег у посетителей уходила не на вино и закусь, а на оркестр. Каждая компания считала своим долгом заказать что-либо из своего любимого репертуара и заплатить за это щедрее других.
Но меня с Марленом всеобщее музицирование мало занимало; мы с утра ничего не ели, вдобавок ко всему наволновались за день и натряслись в ветхом «Опель-кадете», поэтому налегли на шашлык из бастурмы и на отличное «Саперави».
От этого приятного занятия нас отвлекло вспыхнувшее вокруг оживление.
– Сидраки мовида! Аба, мачвэнэ, Сидрак-джан, мачвэнэ!..1
Сидрак оказался средних лет армянином низенького роста, одетым в чёрную рубашку с рядом круглых маленьких пуговок и в широченные шаровары, заправленные в собранные гармошкой, мягкие сапоги. На поясе со множеством серебряных блях и подвесок красовался рабочий инструмент резчика баранов: нож и точило в чехольчике.
Я не сразу сообразил, в чём заключается его «коронный номер», и почему так хохочут посетители духана, прямо со стульев валятся.
– Ва, Сидрак! Рогори удидэси!..2 Ха-ха-ха!..
Тот обходил столики странной, семенящей походочкой. В опущенных вниз коротких руках держал продолговатый поднос, на какой обычно выкладывают леля-кябаб или шампуры с шашлыком.
Только когда этот, масляно улыбающийся коротышка подошёл поближе к нам, я увидел, что на подносе, во всю его длину, обложенный резаной редиской, огурчиками, прочим ресторанным гарниром, украшенный пёрышками киндзы и петрушки, возлежит тот самый предмет, который когда-то вкопали у Красного Моста, не поймёшь, грузины или азербайджанцы. Только этот был не каменным, а натуральным, принадлежащим резчику, а по совместительству – исполнителю «коронного номера».
Посетители, восхищенные таким великолепным зрелищем, бросали на поднос скомканные купюры. Пришлось и мне расстаться с тридцаткой.
– Так здесь принято, ну, – сказал Марлен. – Нельзя обижать человека, работа у него такая, что делать?
– Хорошо, я хоть успел доесть свою бастурму! Лучше нам было бы поехать на Пушкинскую, в «Симпатию». Там всякой, портящей аппетит, хреновиной не обносят.
– Зато вино никуда не годится, – возразил Марлен. – И шашлык делают не из свежего молодого барашка, как здесь, а из размороженой свинины. Разве это шашлык?.. – помолчав, он добавил: – Не, Женя, пусть ходит Сидрак со своим большим номером. Он им кучу детей наделал, а теперь, благодаря ему, кормит их. Понимаешь, это – старый Тифлис, какой он был когда-то. Скоро последние духаны прикроют, и «Симпатию» на Пушкинской тоже. Ничего не останется. Будем сыновьям рассказывать, разве поверят нам? Это своими глазами смотреть надо…
Прошло более полувека, и сегодня «коронный номер» Сидрака по сравнению с тем, что вытворяют в элитных ночных клубах, вроде питерского «Хали-Гали», выглядит невинно, словно детсадовский хороводик.
Не знаю как сыновья, но внуки Марлена, до которых он, к сожалению, не дожил, рассказы о непристойном духане восприняли бы с полным недоумением:
– И это всё? Тоже мне стриптиз!..
Исчезнувший «Над Курои» не очень уж и жаль, а вот «Симпатию» или как его ещё называли – Петросяновский духан, ликвидировать могли только недоумки, лишённые всякого воображения.
Вполне возможно не сохранили этот своеобразный памятник старого Тифлиса именно из-за того, что звался он «петросяновским», а не каким-нибудь там «петрошвиливским».
Дело совсем не в том, какое подавали в «Симпатии» вино, из чего готовили шашлыки. Куда важнее что представлял из себя сам духан.
Он находился в глубоком подвале старинного тифлисского дома, стоящего в центре города, на Эриванской площади. Два десятка ступеней вели вниз, в полутёмный прохладный зал со стойкой. Ступени были каменные, выщербленные за много лет службы. По обеим сторонам лестницы и по периметру стен зала тянулась портретная галерея. На гостей смотрели великие люди всех времен и народов, писанные маслом прямо по штукатурке. Поясные портреты в натуральную величину, расположенные один за другим, вне всякой хронологии и вообще системы. В трогательной близости, презрев разделяющие их века, эпохи, расстояния, взирали на пьющих, закусывающих, поющих и спорящих посетителей духана Архимед, Пушкин, Ньютон, Саят Нова, Наполеон, генерал Ермолов, Юлий Цезарь, знаменитый тифлисский мочидавэ Кула Глданэли, всего с полсотни персон.
Первым, в самом начале лестницы, по правую её сторону, живописец изобразил самого себя. Под автопортретом значилось: «Рысовалъ Карапетъ Петросянъ. 1895 годъ».
Поэтому и называли духан петросяновским, хотя принадлежал он, конечно, совсем другому лицу, не удостоенному чести быть включённым в портретную галерею.
– Э! Кто он такой, чтоб рядом с Кулой Глданэли его рисовать?!.
Под каждым портретом была выписана фамилия изображённого. Только благодаря этому посетители и определяли, кто Ньютон, а кто Саят Нова или Архимед.
Все эти великие деятели прошлого, вне зависимости от национальности, по внешним, типичным чертам сильно смахивали на армян. На того же Карапета Петросяна. В этом я не вижу греха художника – вполне обычное дело. В своё время, в Бухаре, где меня целый год обучали профессии пушкаря, гипсовый Ленин, стоявший перед входом в здание обкома партии, как брат родной походил на узбека, торговавшего сушёным урюком неподалеку от ворот нашего артучилища. Причина тут в чисто национальном восприятии образа. В Китае изваянный Ленин наверняка будет похож на Мао, а во Вьетнаме – на дедушку Хо…
Что касается художественной ценности портретной галереи в духане на Пушкинской улице, то она ничем не уступает произведениям того же плана, писанным другим самодеятельным тифлисским примитивистом по имени Нико Пиросмани.
Остаётся слабая надежда, что кто-нибудь в последний момент, перед ликвидацией духана догадался сфотографировать творения портретиста, пусть даже на чёрно-белую плёнку. Но это лишь надежда…
Около полуночи мы с Марленом в лёгком подпитии распрощались с духаном «Над Курои». Больше мне никогда не случалось бывать в нём.
Нас провожали звуки шарманки – оркестранты отдыхали, попивая вино возле стойки и беседуя с угощавшим их духанщиком.
Надтреснутый голос старика-шарманщика выводил слегка изменённые слова знакомой мне песенки:
Ай, Тбилис, чудесный город,
Почти как Москва!..
В советские годы тифлисцы по-прежнему продолжали называть свой город «маленьким Парижем». Конечно, довольно самонадеянное сравнение, но что-то в нём всё же было.
А вот причём тут Москва? Трудно представить себе столь не схожие во всех отношениях города. Прежде всего по духу и облику.
В современном Тбилиси возрождаются духаны; говорят, их сейчас чуть ли не столько же, сколько было в начале прошлого века. Мне думается, что это прекрасно, потому что духан, со всей его специфичностью, не просто место, где можно вкусно поесть, хорошо выпить и пообщаться с друзьями, но и очень характерная деталь городского облика в целом, его особой, неповторимой сути.
Не удержусь, чтобы не заметить: два моих племянника, сын брата Георгий и сын двоюродной сестры, Ираклий, оба кандидаты наук, геологи, приложили руку к реанимации старого тифлисского ресторанно-духанного начала. Первый, вместе с немецкими партнёрами, открыл кавказский ресторан, а второй – духан. Он так и называется: «Духан на Земмеле»1. С подачей хороших шашлыков, настоящего кахетинского вина, крестьянского сыра со свежей зеленью. Наверное, и зурначи выводят там свои пронзительные мелодии, а может, даже и шарманщик поёт о былой славе «маленького Парижа». Дай бог ей возродиться!..
Другое дело, как прореагировал бы Антон Иванович, узнай он, что продолжатели его «чисто грузинского рода», учёные мужи, которыми он так гордился бы, внуки его любимого сына-академика, стали тифлисскими рестораторами и духанщиками. Думаю, ужасно расстроился бы. А я вот нет, я на их стороне. Открыть хороший духан или cavesa a vin2 на манер того, что был в Золотом зáмке, доставив этим радость своим землякам, это куда сложнее, чем защитить рядовую диссертацию, посвящённую тектоническим процессам Кавкасиони. Тут не только мозги надо иметь, но и особого склада душу. Чем , кстати, отличался сам Антон Иванович, будучи отменным энологом1.
И ещё несколько слов об истории, приключившейся со мной у Красного Моста2, что чуть не завершилась приговором районного суда в Казахе.
Виноват в ней был другой мой однокурсник Гурген Багдасаров, тот самый, о котором мельком рассказывалось выше.
В отличие от Марлена, не будучи ни охотником, ни любителем рыбной ловли, он просто любопытства ради решил составить компанию и мы, прихватив ружьё и накидную сеть, отправились вдвоём в хорошо знакомые мне места, к устью реки Храм.
– Учти, – сразу же предупредил я Гургена, – рыбачить станем на азербайджанской стороне. Поэтому пока я буду бросать накидку, ружьё из рук не выпускай. Когда оно у тебя наизготовку, никто не сунется, даже с тремя ружьями против одного. Тутошняя публика труслива, проверено многократно…
Подстрелив на вечерней заре пару крохалей, я отправился с накидкой к слиянию Храма и Куры, а Гурген занялся костром.
Ночевать мы собирались у некоего Максима, отшельника, круглый год жившего внутри Красного Моста, в береговых устоях которого древние мостостроители соорудили помещения, напоминающие небольшой караван-сарай. В них и квартировал Максим, странноватый мужик неопределённого возраста. Говорили, что он молоканин, покинувший общину из-за пристрастия к спиртному.
Сам Максим о себе ничего не рассказывал да его не очень и расспрашивали. Понемногу браконьерничал, приторговывая рыбой и дичью, в общем перебивался, чем придётся.
Наловив с полведра храмули3, я уже в полной темноте вернулся на наш бивак и увидел картину, мгновенно испортившую мне настроение: подле костра понуро сидел на камне Гурген, а в стороне, верхом на клячах возвышались два ухмыляющихся типа. За плечами у них торчали стволы берданок, а в руках у одного, поперёк седла лежала моя двустволка двенадцатого калибра редкой марки «Дарн», подтрофеенная в Берлине, в мае сорок пятого.
Как выяснилось, то были егери из заповедника, находящегося на противоположенном берегу Куры. Увидев наш костёр, перебрались на лошадях вброд через реку, рассчитывая поживиться чем-нибудь. И не ошиблись. Гурген, вопреки моим инструкциям отправился собирать дрова, не взяв с собой ружья, чем эти сыны солнечного Азербайджана не преминули воспользоваться.
Оказавшись хозяевами положения, потребовали охотничий билет, затем отконвоировали нас в ближайшую деревушку, где и составили протокол.
– Подпиши, да! – настырничали егери.
– Сначала перепишите всё по-русски, – потребовали мы с Гургеном.
– А да, слушай, не умеем по-русски писать. Здесь – Азербайджан, на своём языке пишем, ну.
– Здесь – СССР, – сурово напомнил я. – И вообще хватит! Возвращайте ружьё!
– Нет, дорогой! Зачем такое ружье вернуть будем? Ты, давай, протокол подписывай.
– Не вздумай подписывать! – мрачно бубнил Гурген. – Мало ли что они там поначиркали?
– Плевать мне на это!
Я взял серую бумажку, испещрённую каракулями, написал наискось крупно:
«Протестую против незаконного изъятия у меня ружья марки «Дарн» № 31425 и превышения егерями заповедника их служебных полномочий».
Было совершенно ясно, что всё дело в моей двустволке, из-за неё и затеяли эту возню стражники заповедника, с роду не державшие в руках такое ружьишко.
– Тц-тц! Красивый! Где брал?
– В Берлине.
– Э-э! Наш хуже, – он с усмешкой потрогал свою берданку.
– Не то слово. Что же это тебя в Берлине не было? Ружей хороших по всей Германии кьялан1 валялось, бери любое, на выбор.
– Больной я, да. Освобождение от армии имел.
– Ага, семь раз больной? Мыло небось жрал перед тем как на медкомиссию идти?
– А да, елдаш2, зачем обижаешь?..
Очень мне хотелось набить им обоим морды! Едва удержался от соблазна.
– Ладно, Гурген, хрен с ними! Поехали домой.
– А ружьё?!
– Специально придётся приезжать за ним. Замотать его эти обормоты не смогут, не на того напали…
О том, что вскоре получу повестку из Казахского районного суда мне и в голову прийти не могло.
К рассвету мы выбрались к шоссе, сели на обочину перекусить. Потом, проголосовав попутному грузовику, забросили в кузов пожитки, забрались сами.
На десерт у нас оставалась полулитровая стеклянная банка сгущённого молока; сидя на каких-то ящиках, мы по очереди отпивали из неё, закусывая печеньем. Настроение было препаршивое – бессонная ночь, нахальное поведение егерей, потеря дорогого ружья, всё вместе. Гурген, чувствуя себя виноватым, подавленно молчал.
Грузовик притормозил, пропуская дуром прущую через шоссе отару. Пастух-азербайджанец в брезентовом плаще, в лохматой папахе, размахивал длинным посохом с крюком на конце, подгоняя овец.
Когда грузовик поравнялся с ним, Гурген встал и, размахнувшись, запустил банкой с недоеденной сгущенкой прямо в голову пастуху.
– Чтоб вы все тут передохли, санам папах секим!1.
Он вложил в этот крик всю накопившуюся в нём злость, а заодно и незабытую обиду отца, который десятилетним мальчишкой бежал с родителями из Карса, спасаясь от резни.
Папаха пастуха, размером с небольшую копешку, погасила удар. Банка скользнула по густой овчине, пастух перехватил её, заглянул внутрь.
Похоже, он не расслышал пожелания Гургена, поэтому, широко улыбнувшись, крикнул ему:
– Спасибо, дорогой!..
И принялся выгребать остатки сгущённого молока, со смаком облизывая пальцы.
Меня разбирал смех.
– Да здравствует подслащённая сгущёнкой дружба двух братских народов! – провозгласил я. – Елдашей и солёных2.
Гурген сначала недовольно поглядывал на меня, потом тоже начал смеяться.
– Нет, ты понимаешь, получается, что мы угостили этого гэтверана! Лучше б я сам доел…
Настроение наше поднялось. Тут ещё и солнце выглянуло из-за горизонта; полузаснувшая храмуля заиграла в ведре живым серебром.
«Ладно, обойдётся, – подумал я. – И не такое случалось…»
За годы службы в армии я несколько раз попадал в переделки, которые могли закончиться для меня плачевно. Да и в послевоенные времена приводилось зачастую подвергаться нешуточным опасностям, причём исключительно по причине собственной неосмотрительности и легкомыслия. Чаще всего это бывало напрямую или косвенно связано с моей неуёмной страстью к охоте. И ещё – к бродяжничеству, которое лишь в пятидесятые годы стали именовать более изящно – туризмом.
Так вот, поездка к егерям заповедника ради вызволения приглянувшегося им «Дарна», в полной мере относилась к поступкам неразумным, чреватым самыми непредсказуемыми последствиями. Конечно, жаль было лишаться редкого ружья, но рисковать из-за него головой всё же не следовало.
Нисколько не преувеличиваю возможность подобного исхода – на моей памяти несколько случаев, когда именно в Азербайджане бесследно исчезали охотники-одиночки, владельцы дорогих ружей. Как тот же прадед моей жены Иван Лоскутов, песковский домовладелец.
– Поедем вместе, – предложил мне Марлен. – Я подстрахую тебя, мало ли что?..
На сей раз он не стал клянчить у отца полуживой «Опель-кадет».
– Давай лучше на попутках махнём, с утра пораньше. К полудню будем на месте.
– И то верно, – согласился я.
У меня было второе ружьё, Марлен взял своё, прихватили вдобавок и охотничьи ножи, в общем, вооружились до зубов и с первыми лучами солнца отправились в путь.
Доехав до Красного Моста, зашли к Максиму, презентовали ему бутылку водки и банку тушонки, а взамен получили подробную информацию о егерях заповедника.
– В километре от берега курмыш их, – рассказал он нам. – Там оба и живут, постоянно. Старший Махмуд и брательник его, Джафар, тот на подхвате, значит. Там и бабы с ними, и ребятня, и хозяйство имеется: барашки, то да сё; огороды держат. Словом, натуральные куркули.
– Есть ещё в заповеднике другие кордоны?
– Есть один, но далеко. Когда начальство приезжает фазанов стрелять, там останавливается… С чего это интересуетесь-то Махмудом с Джафаркой?
Мы в общих чертах поведали Максиму о случившемся со мной.
– От гады! – посочувствовал нам тот. – Они такие, я их знаю. Поострожней, ребята, будьте с этими нехристями, неровен час! В само логово ихие не совайтесь, пущай на берегу ружье отдадут…
В полдень мы были у брода. Кура в этом месте делилась на несколько рукавов, разливаясь по широкой каменистой долине. Течение оставалось довольно быстрым, но глубина проток не велика – в сухое время года от силы по брюхо лошади.
Минут через двадцать на том берегу показался всадник. Я посмотрел в прихваченный с собой бинокль и увидел сидящего на лошади парнишку лет четырнадцати.
– Что за ерунда? Не егерь едет, а пацан какой-то…
Оказалось, Махмуд прислал в качестве посланца своего сына.
– А где моё ружьё?
– Отец там тебе отдавать будет, – махмудовский вестник показал рукой на противоположный берег и, покосившись в сторону Марлена, добавил: –Отец говорил: один будешь к нам приезжать.
– Мало ли что он говорил! Дождёшься нас здесь, а мы вдвоём поедем к твоему отцу.
Но парнишка и не подумал спешиваться. Протестующе замотав головой, сказал:
– В заповедник с ружьём нельзя ходить! Запрещается!
«И в самом деле ведь так, – подумал я, вспомнив памятку оттиснутую на последней страничке охотничьего билета: «Нахождение с огнестрельным оружием вне дорог общего пользования приравнивается к охоте» – застукают с ружьем на том берегу и тогда чистой воды браконьерство получится. На радость казахскому судье. Придётся, значит, одному ехать».
Более благоразумный Марлен попытался отговорить меня:
– Пусть этот тутуц возвращается и привозит сюда Махмуда вместе с ружьём. Тебе одному рискованно к ним соваться, Максим предупреждал ведь.
– Но этак мы до ночи здесь проваландаемся! Поеду, ни хрена они со мной не сотворят, шно1 не хватит.
Оставив Марлену своё ружьё, я взгромоздился на костлявый круп егерского одра, и мы с махмудовым отпрыском направились к броду.
– Если тебя через час не будет, – крикнул вслед Марлен, – я переправлюсь на ту сторону и устрою им штурм Берлина! – он скрестил над головой обе двустволки.
– Через полтора часа, не раньше!…
Минут двадцать мы трусили по сумрачному поемному лесу, потом открылась просторная поляна, на ней два глинобитных дома, сараи, загон для овец. Забрехали собаки, и на пороге одного из домов возник Махмуд. Из-за его плеча выглядывала женщина, видимо, жена.
Мой провожатый спрыгнул на землю, принялся о чём-то докладывать отцу. Судя по всему, упомянул и про Марлена.
– А кёп оглы!1 – выругался Махмуд и, повернувшись ко мне, сделал широкий жест рукой. – Заходи в дом, чай пить будем.
– Некогда, – ответил я, продолжая сидеть на лошади. – Меня ждут. Не вернусь через час – сюда придут, – и приврал на всякий случай: – Втроём.
– Э-э, не доверяешь, да? Плохой ты человекь!
– Зато ты хороший. Неси ружьё!
Махмуд вынес из дома мой «Дарн». Усмехаясь, оттянул назад затвор, вынул оба патрона.
– Тц, красивый какой! Продай, ну. Четыре барана дам…Пять бери!
Поняв, что сделка не состоится, он злобно сунул мне разряженную двустволку, взял лошадь под узды.
– Назад ногами иди, дорогу знаешь! Зачем я тебе возить должен?
– По заповеднику с ружьём ходить запрещено. Разве не так в инструкции написано? Как же я пойду с ним?
– Не мой дело! Поймают – отвечать будешь. Опять Казах поедешь, в райсуд.
– Так вот, чтоб не поймали меня, ты рядом пойдёшь, понял? – я вынул из кармана заранее припасённые патроны, зарядил свой «Дарн», взвёл предохранитель. – Знаешь, что такое картечь?
Обомлевший от неожиданности Махмуд вяло кивнул:
– А да, знаю…
Было видно, он не ожидал такого оборота событий, не подумал наперед, что я могу прихватить с собой патроны.
– Картечь, она, как нагут1 крупная, – продолжил я. – Если в башку врезать, далеко отлетит. Поэтому иди вперед и веди лошадь на поводу. До того берега Куры. Там и попрощаемся. И чтоб твой брат за нами не увязывался!
Понятное дело, я и не думал открывать на кордоне пальбу, расчёт мой строился не на убойной силе картечи, а на внезапности маневра и трусости егеря. Всё оправдалось: Махмуд на глазах превратился из наглого шакала в смиренную овечку. Взяв повод, пробормотал обиженно:
– А да, зачем так говоришь? Пойдём, да, пожалуйста…
На полпути, неожиданно из придорожных зарослей свечой поднялся фазан. Крупный петух, в блестящем разноцветном оперении, описав широкий полукруг, скрылся за макушками деревьев.
– Почему не стрелял? – спросил Махмуд. – Можно, разрешаю.
– Да шёл бы ты!…
Мы едва не опоздали – Марлен успел уже раздеться и подыскивал среди вынесенного рекой плавника шест понадежней, без которого на быстрине запросто могло бы сбить с ног.
– Ну, как, – спросил я его, когда мы забрались в кузов подобравшей нас попутки, – прокутим, что ли, в духане оставшиеся от предыдущей поездки полтыщи? Только, чур, в Петросяновском, чтобы Сидрак своим коронным номером мне аппетит не портил.
(Продолжение следует)
1 С.А. Арутюнов, доктор исторических наук, профессор, регулярно сотрудничающий с рядом университетов Великобритании, США, Японии и Индии.
2 Зáмок сохранился до наших дней. Он находится на границе Словении и Южной Польши.
3 В венгерском языке буква «S» соответствует звуку «ша». Что касается собственно «эс», то этот звук письменно воспроизводится совокупностью букв «SZ». Так, из-за неправильного прочтения, и переиначили в России на новый лад венгерскую фамилию графа.
1 Так называлась стендовая стрельба.
2 Птица из породы куриных, давно занесённая в Красную Книгу, и практически уже полностью выбитая. Её называли «царской дичью» за удивительно нежное мясо.
3 Среднее между одобрением и благодарностью (тюрк.)
1 Так называли маленькие бутылочки водки, четвертинки или соточки.
1 Собака, задача которой найти и принести хозяину убитую им дичь.
1 Внешний вид животного или человека.
1 Недопустимый по правилам французской борьбы силовой зажим запястий.
2 Гигуш, что с тобой случилось?.. Что ты делаешь, Гигуш?.. Ишачий сын ты!.. (груз.).
3 Популярное у тифлисской интеллигенции заведение, находившееся на Головинском проспекте. Оно совмещало в себе большой театральный зал, в котором обычно выступали гастролирующие артисты, и ресторан.
4 Неверный шаг, неверный поступок (фр.).
5 Ряд металлических или деревянных арок, увитых вьющимися растениями, чаще виноградом; обычно такой зелёный коридор ведёт от ворот к главному входу в то или иное здание.
1 Приди, посмотри (груз.).
2 Казарменный холм; в этом месте в старину располагались военные казармы (груз.)
3 Сломанный мост (груз.). В тридцатых годах прошлого столетия его снесли, заменив мостом имени Челюскинцев.
1 Возвращаясь к зловещей личности Александра Парвуса замечу, что к армянскому геноциду в Турции он имеет прямое отношение. В течение пяти лет международный политический интриган находился в этой стране.
Какие конкретно цели преследовались Парвусом, о том мне не известно, но скорее всего, физическая ликвидация православного армянского анклава могла способствовать в дальнейшем отторжению от России армянских земель. Что, в общем-то, и произошло после заключения Брестского мира.
2 Нет, чёрная утка (азерб.). Имеется в виду крохаль.
3 «Монкавшири» – Союз охотников (груз.)
4 Непристойное азербайджанское ругательство, равно понятное во всех трёх республиках Закавказья.
1 Сидрак пришёл! А ну, покажи, Сидрак, дорогой, покажи! (груз.).
2 Какой большущий (груз.).
1 Земмель, это фамилия бывшего хозяина аптеки, расположенной в начале Верийского спуска – городской магистрали, идущей от Головинского проспекта к Михайловскому мосту. Преднамеренно привожу старые названия, потому что и в нынешней столице «независимой Иверии» этот район города все продолжают называть именем аптекаря, почившего в бозе около ста лет назад. Уловив вечный дух города, неподвластную времени суть Тифлиса, Ираклий и назвал свой духан: «На Земмеле», а не «На спуске Элбакидзе». Или – «У площади Руставели».
1 Специалист по винам и виноделию.
2 Замечу в скобках, что упоминавшийся выше городской мост через Куру, именовавшийся Гатехили хиди и замененный современным мостом Челюскинцев, представлял собой уменьшенную копию куда более древнего Красного Моста, изначально тоже носившего это странное, необъяснённое краеведами название – Сломанный. Красным он стал в более поздние времена, и это наименование связано с материалом, из которого сложен мост – старинным плоским кирпичом.
3 Небольшая по размеру, до двухсот граммов весом, рыба – эндемик прозрачных вод реки Храм. Отсюда и её название.
1 Непристойное, чрезвычайно оскорбительное для азербайджанских мужчин ругательство (азерб.).
2 Как уже упоминалось, при крещении армянских младенцев священники бросали в купель щепотку соли.
1 Смелости, решимости (груз.).
1 Сорт гороха, распространённый в Азербайджане («татарский горох»).