14 апреля 2009 11:52
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Роман-летопись в четырёх книгах
Книга вторая
Дворянское гнездо
Начало и конец
Маленькая Самара в самом центре Тифлиса
первые оказавшись в Самаре, тогда ещё Куйбышеве, я признаться, не обнаружил ничего примечательного в хмуром, придавленном серым октябрьским небом, городе. Единственное, что удивило, так это множество старых, дореволюционной постройки, домов исторического центра. Все они были возведены по единому образцу: нижний этаж из кирпича, второй – деревянный, резные наличники, шатровые крыши, кровли из крашеной жести.
В общем-то, ничего примечательного для Среднего Поволжья – типичные особнячки, какие строили обыватели среднего достатка. В далёком прошлом, разумеется, ибо при Советской власти их дома сразу же превратили в коммуналки.
В своё время они вырастали как грибы не только в Самаре, но и в Саратове, Симбирске, Сызрани, то есть в городах, бывать в которых мне до поры не приводилось. Почему же облик обветшалых самарских особнячков показался знакомым? Да потому, что в Тифлисе был целый район, застроенный точно такими же домами. Один к одному. И жили в них выходцы со Средней Волги, из Самарской губернии в том числе.
Давно произошло это, отнюдь не добровольное переселение. Почти два века минуло с той поры, поэтому рассказ о нём нуждается в небольшой преамбуле.
На протяжении столетий православная церковь непримиримо преследовала любые формы сектантства. Не избежала гонений и секта духовных христиан-молокан.
Надо думать, Священный Синод возмущала и одновременно настораживала не сама ересь, в которой молоканских сектантов сложно было обвинить, равно, как и в безнравственности; они ничем не походили на тех же хлыстов с их неистовым бесовством и свальным грехом. Церковников пугало другое – отказ молокан от поклонения иконам («не сотвори себе кумира»), пение ими псалмов, переложенных на разговорный русский язык и на мелодии, близкие к народным, выборность священников, которые по сути своей и не являлись таковыми, поскольку у молокан нет ни храмов с их пышным, торжественным убранством, ни, соответственно, церковных обрядов.
Подобные вольности расценивались как опасный соблазн, покушение на основополагающие устои, чреватые наряду со всем прочим потерей большого количества прихожан. То есть, возникал и чисто экономический фактор. А церковь во все века жёстко пресекала малейшие покушения на её карман.
Но, несмотря на все гонения, молокане продолжали жить по своим канонам. Регулярно, семьями, принаряженные и благостные, собирались в приобретённом на общинные средства доме, за большим общим столом, обязательно покрытым белой скатертью. Во главе его садился старейшина общины, избираемый из числа самых умудрённых жизненным опытом сектантов. Он и выполнял роль духовного наставника; безвозмездно, в отличие от священников, живущих за счёт приходов.
В благоговейной тишине раскрывали Евангелие и начиналось очередное собрание – именно так называют у молокан это общение с богом, заменяющее им церковную службу.
Чтение евангелических текстов перемежалось своеобразными отступлениями на свободную тему: старейшина как бы проецировал их на бренные мирские дела, на какие-то вполне конкретные проблемы, возникающие в общине.
После общей молитвы все пили чай вприкуску с постным сахаром или с мёдом. Это было, я бы сказал, ритуальное чаепитие, особая форма общения хорошо знающих друг друга людей.
Ведёрные самовары являлись обязательным атрибутом молоканских собраний. Вино и любые другие спиртные напитки находились у них под строжайшим запретом. Представители мужской половины, конечно, нарушали обет трезвости, но пьяниц или регулярно пьющих среди них не припомню.
Знавал я в Тифлисе древних молоканских старушек, так и не пригубивших ни разу за долгую жизнь греховного зелья. И это – в Закавказье, в краю, где вина больше, чем воды!
Если в пагубном пристрастии к питию уличали старейшину, то его тут же переизбирали. Но происходили подобные казусы крайне редко.
Закончив долгое, обильное, до седьмого пота чаепитие, каждый из собравшихся подсовывал под скатерть ладонь. Когда все расходились, скатерть убирали; на столешнице, ближе к её середине, лежали деньги.
Те, кто побогаче, жертвовали на нужды общины крупные купюры, кто победнее, мог положить несколько гривенников, а то и не положить ничего.
Но вообще-то оставляли обязательно, пусть даже самую малость, потому что то были «святые деньги». Они шли, главным образом, для поддержки нуждавшихся в ней. Ни один одинокий, обиженный судьбой член общины не боялся помереть с голоду или быть похороненным не по молоканскому обряду. Хоть какой еды да принесут, когда же придёт смертный час, то и обмоют, и отпоют, и упокоят среди своих, на общинном кладбище.
По мне многие обычаи молокан выглядят привлекательнее тех, что утверждены положениями официальной церкви – да не ополчатся на меня за это служители её! Но право же, разве не достойней проповедовать слово Божье, скажем так, на «общественных началах», чем кормиться за его счёт. Кстати, в прошлом неосвобождённые партсекретари импонировали мне гораздо больше штатных аппаратчиков – приобщая «массы» к своим истинам не требуй за это мзды с внемлющих тебе…
Византийская помпезность храмов, вездесущий блеск золота: на ризах икон, на облачении иерархов, их хорошо упитанные лица, церковное блюдо для пожертвований, куда кто-то из благополучных прихожан небрежно кладёт стодолларовую ассигнацию, а кто-то после него смущённо вертит в пальцах сэкономленный из скудного семейного бюджета червонец – всё это неизменно вызывает у меня внутреннее несогласие. По-моему, великие идеи не нуждаются в дополнительном антураже. Навсегда запал мне в душу ничем не украшенный, просто выбеленный известкой храм Спаса на Нерли, с солнечными бликами, переливающимися под самым куполом. Ничего отвлекающего, никакой мишуры.
Стоя на стёртых плитах перед алтарем, на который чья-то неведомая мне рука положила букетик васильков, я ощутил ни с чем не сравнимое чувство отрешённости от всего земного и суетного. Какое же умиротворение посетило меня, человека нерелигиозного, в тот памятный день, согрело и утешило!..
Конечно, за сказанное выше рискую быть обвинённым во многих грехах. И за пропаганду беспоповства, и за посягательство на величие церкви, и за оправдание отказа от Святого причастия (а как причащаться молоканам, коли вино – кровь Христа, под запретом у них?)
До меня, надеюсь, не доберутся, а вот до молокан в России добрались ещё два века назад. Тех, кто не покаялся, не отрёкся от «сектантской скверны», отправили этапом вместе с чадами и домочадцами куда Макар телят не гонял, на дальние окраины империи, запретив селиться в городах.
Многие уехали гораздо дальше, за океан, обосновавшись в Канаде и в Соединенных штатах Америки. Там и сейчас очень много молокан.
Какая-то часть высланных осела в Закавказье, большей частью в Грузии, только-только присоединившейся к России. Несмотря на запрет жить в городах, помаленьку принялись перебираться в Тифлис. Примерно к середине тридцатых годов девятнадцатого века образовалась маленькая поначалу община, которой выделили под застройку заброшенный пустырь на левом берегу Куры близ Метехского замка. В ту пору Мухранского моста ещё не было, его построили только в 1911 году, поэтому молокане перебирались с берега на берег на пароме. От его причала проложили первую улицу слободы, получившую впоследствии название Песковская. Сейчас никто уже с полной определённостью не сможет сказать почему застроенный молоканами пустырь назвали Пèсками, с ударением на первом слоге1. Место было гиблое – каждую весну вздувшаяся от дождей Кура заливала пологий берег. Сплошь да рядом уносила паром, порой вместе с людьми. Всласть побуянив, река возвращалась в своё русло, а на недавно затопленной низине оставался толстый слой ила. Жители Пèсок сгребали его в кучи, сбрасывали обратно в Куру. Высушенный солнцем ил отдалённо напоминал песок, отсюда и могло произойти название молоканской слободы в местной транскрипции, с переставленным ударением. Но это лишь одна из версий, на мой взгляд, наиболее правдоподобная.
Селились на Пèсках, как правило, одни молокане. Представители многочисленных местных диаспор избегали ставить здесь свои дома. Не составляли исключения и русские, исповедовавшие традиционное православие, несмотря на то, что на бытовом уровне конфликтов религиозного характера никогда не возникало, и к молоканам относились вполне терпимо. Они отвечали тем же. За исключением единственного: браки за пределами секты практически не заключались. Если и происходило такое, то для родителей да и для всей семьи отступника, а чаще – отступницы, случившееся превращалось в настоящую драму.
– Ба-а! Это как же она жить-то теперча будет?! Чать, свининой испакостится! Грех-то какой, господи Исусе!..
Дело в том, что молокане не едят свинину. Табу на неё обычно принято связывать исключительно с канонами ислама и иудаизма. В действительности же и Христос остерегал своих последователей от употребления в пищу мяса этих животных. Жаркий климат Ближнего Востока, вот единственное объяснение такому, вполне обоснованному с медицинской точки зрения запрету.
Но христианство быстро распространилось и в странах с умеренным климатом, и в северных краях. Отказ и там от свинины вызвал бы у верующих непонимание и, скорее всего, несогласие. Осознавая это, церковь сделала вид, что забыла о наставлениях Христа, относящихся к свинине. Единственными, кто не запямятовал о них, были молокане, не случайно именующие себя истинными христианами.
Правда, в разговорах на подобные темы они не пускались в исторические экскурсы, а просто говорили:
– Грех кушать её, и всё тут. Спокон века так повелось у нас…
Старшее поколение молокан и в послевоенные годы продолжало носить одежду старинного русского покроя. Женщины одевались в длинные, до пола, платья, с высокими лифами, с подолами, собранными во множество складок, с небольшими буфами на рукавах. Мужчины носили долгополые пиджаки, нечто среднее между сюртуком и кафтаном; под жилетами – косоворотки навыпуск, на головах картузы. И обязательным дополнением к общему облику всякого уважающего себя молоканина, отца семейства, являлась окладистая, ухоженная борода.
До ликвидации Пèсок этот сложившийся облик не претерпел особых изменений. Я имею в виду, конечно, пожилых людей; среднее поколение и молодежь внешне уже ничем не отличались от остальных тифлисцев. И сама община со временем поредела, состарилась, а после переселения с Пèсок и вовсе распалась. Подточило её наряду со всем прочим и вольнодумство молодых. Под влиянием усиленной атеистической пропаганды они постепенно отходили от верований предков, переставали посещать общинные собрания, всё чаще вступали в браки с немолоканами. Ладно бы только с русскими, тут грех в полгреха, а то ведь с кем придётся!
– Батюшки-светы! – сетовали добропорядочные мамаши семейств. – Это что ж твóрится-то? И за грузинов выскакивают, бесстыжие, и за армянов! А у Гришиных вон дочка младшая за неправославного вышла, за немца. Дите окрестили да ешо в кирхе! Срамота-а!..
Сами молокане крестным знамением себя не осеняли, крестов не носили и обряда крещения у них не было. Был, так называемый, «зубок» – прорезался у младенца первый молочный зуб, и это событие торжественно отмечали всей общиной как вступление в неё ещё одного раба Божьего, имярек.
Так постепенно расшатывался незыблемый ранее уклад жизни. Подтачивала его и любовь-злодейка, и многие другие мирские соблазны. Оказалось, что шашлык из свинины мало уступает по вкусу бараньему, а кроме распевных псалмов существуют ещё и патефонные пластинки с греховными, но такими волнующими романсами!
Я страстно целовал её,
Сжимая тонкий стан руками…
Страсти же вокруг пышнотелых, розовощёких молоканских девиц в Тифлисе издавна бушевали. Но до поры до времени пылким взглядам темпераментных южан не удавалось прожечь защищённые строгим табу сердца красавиц.
В полусотне километров от Тифлиса есть старинное молоканское село Белый Ключ1, прославленное в одной из песенок тифлисских шарманщиков:
Нету лýчи Бэли Клýчи,
Малоканский девка жгучи!..
Да уж, девицы в этом селе были яблочко к яблочку. Но сочинителям песенок в их честь ближе казался образ спелой хурмы, полной пленительно сладкого сока.
Вай, поеду в Клýчи Бэли;
Молоканский девка бэли!
Съем её я, как хурму!
А потом пускай умру!
Умирать не умирали, конечно, но уезжали из Белого Ключа, как правило, ни с чем. Особенно назойливых запросто могли и взашей погнать.
Но после советизации Грузии всё начало стремительно меняться; открыто противостоять бесцеремонному натиску новых жизненных правил старейшины молоканских общин не решались. И без того перед каждым собранием, загодя, глава общины отправлялся в местное отделение ГПУ, а потом – НКВД и сообщал, о чём собирается говорить с паствой, какие главы из Евангелия станет читать и каким образом комментировать их. Получал официальное разрешение и старался не отклоняться от темы, не выходить за оговоренные с энкавэдэшником рамки. Неровен час, кто-то из прихожан в сексотах состоит! Тут же доложит о непослушании и жди тогда большой беды.
То, что негласные осведомители имелись в любой из общин, сомневаться не приходилось. Где их только не было, а уж в секте, пусть и легальной, подавно.
Особенно интересовались в «органах», не просачивается ли из-за кордона, в основном из Америки, религиозная литература. Периодика вроде журнала «Вестник духовных христиан-молокан» или книги каких-нибудь там вредоносных теоретиков-мракобесов. Насколько мне известно, песковская община в такой крамоле ни разу не была уличена – от греха подальше, не то себе же дороже обойдётся. Довольствовались дореволюционными подшивками журнала.
Молокане вообще отличались законопослушанием. Им вполне хватило одного изгнания с родных земель, так что, не в пример баптистам, хлыстам и адвентистам седьмого дня, они в конфликты с властью никогда не вступали. Благонравная секта, тихая, особых хлопот высокому начальству не причиняющая. Матерного слова от них не услышать, не в пример духоборам – те надо-не надо, что мужчины, что бабы кроют трехэтажно всех и вся. А тут пацанёнок ненароком чертыхнётся и сразу же по губам схлопочет:
– Не поминай чёрного!..
И царский запрет селиться в городах молокане в своё время обошли не самовольно. Не мытьем, так катаньем, а получили вид на жительство и место для постройки своей слободы. Поставили на Куре наплавные мельницы, завели сыроварни, скот держали, а ещё занялись извозом, делом хорошо им знакомым – в родном Заволжье многие из них были ямщиками. Так что впоследствии бóльшую часть тифлисских извозчиков представляли молокане.
Предпочтение отдавалось фаэтонам – рессорным парноконным коляскам на мягком ходу, с откидным верхом, кожаным диваном и дополнительной скамеечкой за козлами, с каждой стороны которых красовались большие керосиновые фонари с зеркальными, гранёными стеклами. Лошади – хорошо кормленные, сбруя – в медных бляшках, сам извозчик – в казакине, в шароварах, подпоясанных широким, в четверть, поясом. Есть у меня такой пояс, сохранился на память о деде моей жены, державшем на Пèсках несколько выездов.
Кроме фаэтонов, постоянным спросом в Тифлисе, особенно для загородных поездок, пользовались более вместительные четырехколесные открытые коляски и ландо. Последние большей частью арендовались вместе с кучером состоятельными горожанами.
Очень долгое время, вплоть до появления такси, фаэтоны оставались самым излюбленным видом городского транспорта. На конке или позже – на трамвае не подъедешь к дому, не отправишься на пикник куда-нибудь в Крцаниси, в Ортачальские сады1. Не говоря уж о свадебном кортеже – тут без ландо, в сопровождении фаэтонов никак не обойтись!
– Что я, невесту на трамвае рядом с ватманом2 посажу? А потом пешком с ней к дому пойдём, да? Под ручку. О чём ты говоришь, дорогой? Десять фаэтонов я заказал! Шикарно поедем, шарманщика возьмём!..
С такси, конечно, извозчики конкурировать не могли. Конюшни, стоявшие на задах песковских домов пустели. Во время войны в них селились эвакуированные. Старики сложили казакины и пояса в сундуки; кое-кто сохранил на память о былом фонари с фаэтонов. Ну, а их сыновья стали таксистами. Чуть ли не каждый третий таксист в Тифлисе был родом из молоканской семьи.
И всё же, в послевоенные годы, вплоть до выпадения Грузии в тот мутный осадок, что именуется СНГ, можно ещё было встретить, особенно на Авлабаре, свадебную вереницу подреставрированных ландо и фаэтонов, в сопровождении шарманщиков и зурначей – весёлых призраков старого Тифлиса.
На Капказе есть гора, самая большая,
А под ней течёт Кура, быстрая такая,
Если на гору залезть и с неё бросаться,
Очень много шансов есть с жизнею расстаться.
Аое! Мы весь народ капказский,
Любим вино и ласки!..
Но это так – остатки былой роскоши, смахивающие на бутафорию. Муляж, в общем-то.
Хочу отметить одну любопытную подробность: не только архитектурный облик снесённых Пèсок был схож с обликом исторического центра Самары. Немало исконно самарских фамилий являлись типичными для тифлисских молокан. Например, Полянины, Шкинины, Гринины и так далее.
Кстати, в Самаре есть небольшая молоканская община и, к моему удивлению, определённую связь со своими далёкими единоверцами в ней поддерживают.
– Мы уважаем их очень, – сказали мне. – Они ведь за веру пострадавшие, за неё на край земли усланы были. Наши прадеды отреклись для вида, отошли на словах от общины, сказали, что в лоно церкви согласны вернуться, вот их и не стронули с места, и живём тут до сей поры, слава те, Господи! А те устояли, значит, выше оказались. Истиннее нас они…
Среди этих истинных числились представители двух фамилий, которым на исходе девятнадцатого века суждено было породниться – домовладелица Александра Лоскутова выдала одну из дочерей, Екатерину, за единственного сына Анастасии Драгуновой, известной всем Пèскам Драгунихи, женщины, в какой-то степени, роковой.
Разные слухи о ней ходили. Богатая, видная, деспотичная по характеру, она рано овдовела – болел всё муж. Возила его в Италию, лечить, но не помогли европейские эскулапы, помер он вскоре после возвращения домой.
На память о той поездке остался поясной портрет Анастасии, писаный итальянским художником, то ли в Риме, то ли в Неаполе.
– Ну, как живая ты на нём, Настасья! – нахваливали товарки, разглядывая портрет. – Краси-ивая! Но невестка у тебя красивше будет.
Невестке же говорили другое:
– Хороша ты из себя, Катерина, но до свекры тебе далеко…
Та только плечиком поводила. Свекровь она терпеть не могла, и Драгуниха платила ей той же монетой. Сына продолжала держать под своей властью – всю выручку Александр ежедневно сдавал матери, которая потом, по собственному разумению, выделяла невестке определённую толику на хозяйственные расходы.
Александр Драгунов держал шестёрку добрых лошадей. Под фаэтон, открытую коляску и ландо. Помогали ему двое работников – чистили конюшню, вывозили на свалку навоз, засыпали овёс в кормушки, дел хватало.
Ландо на лето арендовал князь Ахвледиани, для жены; она была русской, родилась и выросла в Петербурге, где и познакомилась с будущим мужем. Тифлисская жара донимала княгиню, предпочитавшую из-за этого жить летом на даче, в Коджорах1. Туда и отвозил её Александр. Путь был неблизкий; с остановками у родников он занимал два-три часа. Она любила эти неспешные поездки по живописной тенистой дороге. Как только экипаж выбирался из города и, преодолев крутой подъём, переваливал за гребень горной гряды, окружавшей Тифлис, становилось прохладнее, княгиня оживала, принималась расспрашивать Александра о чём придётся: о семье, о недавно родившейся дочке1, о молоканских верованиях, о подробностях городской жизни, которые фаэтонщику ведомы лучше, чем кому бы то ни было другому.
– Правда ли, Александр, что какие-то абреки напали на казачий конвой, сопровождавший казну? Средь бела дня, неподалеку от Эриванской площади, может ли быть такое?
– Так оно и есть, Елизавета Павловна, напали. Только не абреки это, социалисты они.
– Какой ужас! Князь не рассказывает мне о подобных безобразиях, чтобы я не боялась выезжать из дома.
– Ништо, Елизавета Павловна! Социалисты лишь за казной охотятся, на коляски или там на фаэтоны не нападают. Вот удирать на фаэтонах, удирают, на чём же ещё? Не приведи Господи попасться им! Ведь загодя-то не понять – седоки и седоки на вид, и что там у них на уме, поди, узнай. А уж когда сразбойничают, могут и с козел тебя долой скинуть, а уж лошадей загонят, это как пить дать…
Коляска плавно катилась по гладкой, посыпанной мелкой дресьвой дороге, кроны вековых дубов укрывали её от солнца, покачивался белый кружевной зонтик княгини. Мир и покой царил вокруг. Кто бы мог поверить в то, что эти самые социалисты, время от времени пугавшие прохожих дерзкими налётами, куда опасней, чем может показаться на первый взгляд. Они взорвут этот покойный мир, как взрывают банковские сейфы, дабы ограбить их…
У четы Ахвледиани детей не было и княгиня со временем привязалась к дочерям Александра Ивановича, особенно к двум погодкам – Жене и Маре; им тогда было лет по шесть-семь. Полвека спустя они рассказывали мне, как жили летом в Коджорах, во флигеле близ княжеской дачи:
– Елизавета Павловна часто болела. Вообще-то, потом уже, став взрослыми, мы поняли, что она очень тосковала по Петербургу, по России. Князя пугали недомогания жены, и стоило Елизавете Павловне занемочь, как он тут же отправлял нашего папу в Тифлис, за докторами. Мы навещали захворавшую княгиню, приносили из леса веточки со спелыми ягодами кизила. Ей нравился кизил, говорила, что напоминает клюкву. Жаль только, без горчинки, – добавляла она, а нам и невдомёк было, что за прок в неведомой северной ягоде, если та горькая?.. Лежала Елизавета Павловна обычно на широкой софе, облачённая в пеньюар с белоснежными, точно сбитая пена, кружевами. Ласково привечала нас, обязательно чем-нибудь одаривала. Мы любили её, а князя немного побаивались…
Какое-то время Александр Драгунов возил Наместника на Кавказе. Это, когда тот с семьёй выезжал «на воды», в Боржом. Лечились они там обстоятельно, не спеша, порой по месяцу, а то и более не возвращаясь в раскалённый от летней жары Тифлис. Поэтому всякий раз предлагали Александру:
– Можешь взять с собой жену и дочерей, чтоб не мыкаться тебе здесь бобылём…
– На всю жизнь запомнились нам эти поездки, – говорили тётушки моей жены, с которыми я очень дружил. – Что в Коджоры, что в Боржом. Такой праздник был для нас! Вот, казалось бы, важные господа, а относились к нам по-доброму, не свысока…
Со временем всё исчезло. Пришедшие к власти меньшевики тут же конфисковали у Драгунова ландо – на нём стал разъезжать по Тифлису глава нового грузинского правительства Жордания.
Князья Ахвледиани, не дожидаясь воцарения большевиков, уехали в эмиграцию.
– Худые времена нагрянули, – вздыхала Драгуниха. – Правители-то никудышные, того и гляди потеснят их коммунары. Хлебнём тогда горюшка, спаси нас Господь!..
Господь, к сожалению, не услышал её. Не прошло и года после советизации Грузии, как у Александра Драгунова отберут лошадей, а в принадлежащих его тёще домах устроят коммуналки.
Драгуниха, заранее почуяв беду, перевела в звонкую монету все свои капиталы и припрятала золотые десятки до лучших времён, дождаться которых ей не было суждено.
Сватья же её, Александра Лоскутова, не стала ни о чем печалиться, восприняв происходящее, как кару божью, ниспосланную грешным рабам своим. Ну, а раз так, то надо принять со смирением гнев Всевышнего и не роптать, не противиться.
Она всегда жила смиренно, в полном согласии с собой и с богом.
Муж был заядлым охотником. Отправлялся иной раз на целую неделю в богатые дичью низовья Куры. И однажды не вернулся, исчез бесследно. Скорее всего, объезчики-тюрки позарились на его дорогое ружье, вот и убили Ивана Лоскутова.
– Коли Господь на заслонил от злодеев моего Ваню, на то его воля неисповедимая. Всё в руках божьих…
Каждую неделю, наполнив две большие плетённые корзины разной снедью: бубликами, сайками, осьмушками чая, шла она к Метеху, узников оделять.
Тюремщики знали её, разрешали подходить к зарешётчатым окнам старой крепости. Десятки рук тянулись, и в каждую ладонь ложился скромный гостинец.
– Помяните, болезные, душу невинно убиенного Ивана…
Ей не было дела до того, к кому именно обращается она: к молоканину, попавшему за что-то в острог, к православному или к мусульманину, единоверцы которого убили мужа.
– Любому доброму слову, от сердца сказанному, Всевышний внемлет.
– Так уж и любому? – усмехалась Драгуниха. – Блаженная ты, Шура, что с тебя взять?..
Лишь однажды воспротивится «блаженная», не смирит себя обычным: на всё воля божья.
Это когда её среднюю дочь Нюру умыкнёт лихой подпоручик Рухадзе, вчерашний выпускник юнкерского училища, душка-военный со щёгольскими усиками.
– Не допущу! Верни дочку, разбойник этакий, иначе в полицию пойду, прошение на тебя подам!
– Не примет вашего прошения полиция. У нас с Нюрой, мамаша, всё по доброй воле. У нас – любовь!
– Какая ещё любовь с тобой может быть?! Не допущу!
Неведомым никому образом узнала, что новоиспечённый подпоручик получил назначение в бакинский гарнизон. Ни разу не уезжавшая из Тифлиса дальше Белого Ключа, она купила билет на бакинский поезд в надежде перехватить беглецов.
– Зря утруждаете себя, – уже в пути говорил ей Рухадзе. – Скоро будет остановка в Елизаветполе, возвращайтесь домой, не едет со мной Нюра, нет её в поезде, мамаша.
– Какая я для тебя мамаша?! Не быть тебе моим зятем, безбожник! Не допущу, возвращай дочку!
Вернуть Нюру подпоручик и впрямь не мог, она в это время находилась у его друзей, в Ортачалах.
Через месяц сыграли свадьбу, гнев тёщи постепенно улегся, а вскоре неотразимый Сандро Рухадзе сумел покорить ещё одно женское сердце, и стал самым любимым зятем «мамаши». Так и называл её всю оставшуюся жизнь. Родную мать величал деда1, а тёщу – мамой.
Несмотря на такой счастливый финал, Александра Лоскутова с младшей своей дочери глаз не спускала, опасаясь, что повторится история с умыканием по предварительному сговору. Ничего хорошего надзор этот не принёс, дочь осталась старой девой…
(Продолжение следует)
1 В конце семидесятых годов двадцатого века Пèски полностью снесли. Жителей расселили по спальным районам Тбилиси. На освободившемся месте теперь находится просторный плац, называемый Рикэ, на котором проводится празднование Дня города – Тбилисоба, и другие аналогичные шоу.
1 В конце тридцатых годов, во время первой волны всеобщей «грузинизации» село переименовали в Тетри Цкаро, что дословно означает – Белый Родник. В общем, не в лоб, так по лбу, лишь бы на свой манер.
1 Ортачала – до 50-х годов прошлого века остров на Куре, в восточной части Тифлиса, ниже района Харпуги. Название производится от «чала» – (береговые заросли) и «орта» (пространство между двумя рукавами реки). Крцанисские сады были излюбленным местом отдыха тифлисцев. С правым берегом Куры оно соединялось мостом.
2 Так в Тифлисе, да и в Тбилиси тоже, называют вагоновожатых.
1 Дачный поселок в горах, примерно в пятнадцати километрах от Тифлиса.
1 Пройдёт полвека и она станет моей тёщей. Терпеть не могу этого слова – оно неизменно связывается в моём сознании с дурацкими анекдотами и частушками. Никогда не называл так матушку моей жены, человека удивительно самоотверженного, истинную хранительницу семейного очага.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]