04 мая 2009 13:18
Автор: Александр Громов (г. Самара)
Прилог
До отправления поезда оставалось полчаса. Я вышел из вагона на перрон и стал ждать человека. Человек должен был принести некую коробку, которую мне, в свою очередь, следовало передать другому человеку на попутной станции. Все эти до поры сокрытые от меня люди знали номер моего поезда, мой вагон и мое место, я же выступал в роли ничего толком не знающего связного.
Впрочем, нечаянно возникшая (на радостях отъезда я проявлял чрезмерное человеколюбие и услужливость) история с коробкой волновала меня мало — ну передам — и все, главное же: я наконец уезжаю! Почти волшебная легкость, с которой разом отсекалась вся столичная жизнь, начинавшая уже тяготить пустыми заботами и обязательствами, веселила и возбуждала, как приближающиеся каникулы школьника.
Не странно ли, что точно такое же чувство я испытывал две недели назад, когда отбывал в Москву. Тогда я тоже радовался наступившей отчужденности от окружающего мира и дел его.
Выходит, не столь важно — куда, главное — уезжать. С другой стороны, что толку, если сам остаешься прежним — на новом месте тут же возникают люди, которых, казалось, оставил в прошлом. Словно я сам порождаю их, как некая чудовищная машина.
Смена обстоятельств не избавляет от них.
Эти мысли несколько сбили настроение и я решил отвлечься и угадать в двигающемся по перрону потоке человека, который передаст мне коробку. А заодно увидеть кого-нибудь из знакомых. Казалось, что среди стольких людей, едущих в один город, они обязательно должны быть.
Но мир все-таки не так тесен. Только одна девушка показалась знакомой. Ее высокая фигура не спеша как бы даже не двигалась, а влеклась людским течением. И эти светлые с рыжинкой волосы, слегка завивающиеся у плеч, и немного курносый нос, и большой, какой-то даже хищный рот — все подсказывало, что я где-то встречался с ней. Она взглянула в мою сторону и задержала взгляд, словно тоже узнавая меня.
У меня вообще-то хорошая память на людей. Только запоминаются не точные портретные черты, а скорее, нечто внутреннее, что обязательно проявляется у каждого человека внешне. При этом не запоминаются имена, где, когда и при каких обстоятельствах мы встречались. Мне случалось узнавать людей, отвечать на приветствие, разговаривать, обсуждать дела и при этом мучительно вспоминать: кто мой собеседник, откуда я его знаю?
Девушка прошла, вместе с тайной нашей бывшей встречи.
А человек с коробкой так и не появлялся.
Вообще-то мы договорились встретиться в купе. Но в купе размещалось семейство — мама и молодые, шестнадцати-восемнадцати лет, сын и дочь. Рассовывая сумки, они то вспоминали, что в только что убранной вниз осталось дорожное платье, то вдруг не хватало места, куда пристроить еще один пакет, а когда место находилось, выяснялось, что этот пакет как раз с едой и его-то убирать не следовало... И я не стал мешать семейному устройству, где каждый считает, что он лучше других понимает дело.
Движения на перроне стало меньше. Разместившись, пассажиры выходили покурить и попрощаться. Впрочем, кто-нибудь опаздывающий, словно падающая звезда среди спокойного сиреневого неба, привлекал общее внимание. Над вагонами потянулись дымки разжигаемых к чаю тендеров. В вечернем воздухе острее запахло смолеными шпалами и угольком. Уезжающим хотелось побыстрее занять свои места, провожающим — уйти домой. А человек с коробкой так и не появлялся!
Тоже — связался! А как мне вручать эту коробку незнакомому человеку? И что вообще в этой коробке...
Я прошелся вдоль вагона, невольно глянул на окошко своего купе: дочка с мамой благодушно, как замоскворецкие купчихи, рассматривали перрон — стало быть, уложились. Проводница со странно окрашенными — от дубово-коричневого до ягодно-малинового — волосами стала командирским тоном загонять пассажиров в вагон. Я дождался на подножке, пока поезд тронется, последний раз кинул взгляд вглубь вокзала и постарался выбросить коробку из головы. Ну не принесли — мне-то что переживать? Если уж думать, то лучше попробовать вспомнить ту неузнанную девушку на перроне.
Мне ясно виделся ее курносый профиль на фоне еще не набравшего полный цвет синего неба, она заразительно смеялась во весь свой голливудский рот, и упавшие с плеч волосы свободно, как бы продолжая ее смех, покачивались в воздухе. Значит, был май.
Больше я ничего вспомнить не смог и пошел в купе.
Попутчики, как и положено семейным, с первым движением поезда приступили к трапезе. Особенно чудно это происходит, когда едут родители с детьми. Так и думаешь, что матушка строго выдерживала семейство несколько дней, ожидая, когда, наконец, они сядут в поезд, тот тронется и можно будет разговеться.
Я залез на свою верхнюю полку, достал купленную на вокзале книгу (мне сказали, что это нынче самое читаемое), залистал несколько страниц и отложил — так было уютно и славно лежать на немного шершавых, пахнущих чистотой простынях, слушать мерный ход поезда и ни о чем постороннем не думать. Когда поезд разгонялся, что-то начинало поскрипывать внутри вагона, и тоже по-домашнему уютно, словно с детства знакомые половицы.
Внизу что-то глухо стукнуло, раздалось «ой!», и я увидел перед собой лицо юноши.
— Ваша книга...
— Да-да, спасибо, я, кажется, задремал немного... Никого не убил там?
Юноша покачал головой и спросил, все еще держа книгу в руках:
— Вам нравится Пелевин?
— Нет, — открестился я, но тут же поторопился объяснить: — Собственно, я только собирался... познакомиться... говорят, нынче самое читаемое...
Юноша снова покачал головой (или это поезд так пошатывал его), положил книгу рядом со мной и лицо его исчезло.
Внизу, кажется, доели. Вернее, не доели, съесть все, приготовленное в двадцатичасовую дорогу, за один присест невозможно, а насытились до того, что мамаша решила прилечь. Сын взялся разгадывать кроссворд, а дочка достала глянцевую книжку.
— Поэма Пушкина из семи букв, — раздался голос снизу. — Ну скажи, ты же на филфак собралась.
— Я читаю.
— А-а, не знаешь...
— Отстань.
Мне почему-то стало жаль девушку.
— «Полтава», — сказал я, слез с полки и вышел в коридор.
— О, подходит! — раздалось за спиной.
Темень за окном густела, заполняя и смешивая пространство, и только кровавый рубец зари отделял еще землю от неба.
Мне отчего-то вспомнилась увиденная на перроне девушка, снова мелькнуло ощущение мая, легкости, беспечности, даже почудился запах черемухи. «Где же я ее видел? — пытался припомнить я и неожиданно подумал: — А не пойти ли в ресторан? Возьму селяночки, граммов сто водки, посижу среди народа...» К тому же сытые попутчики действовали, как буржуй на пролетария.
Я прошел несколько вагонов, разноголосо-коммунальных и чопорно-покойных, весело перескакивая громыхающие сцепки, всегда возбуждающе-манящие своей зыбкостью и лихой бесшабашностью, пока на одной из них волной не накатило тепло и запах жареного лука. Так легко узнается кухня, будь то полевая солдатская или шикарная ресторанная.
Свободных столиков не было. Я подошел к двум мужчинам. Один выглядел лет на пятьдесят, с аккуратной лысинкой, аккуратной бородкой, и вообще все лицо его было до скуки опрятно и прибрано, как немецкий дворик. Другой был моложе и более уставшим от жизни, у него было разбитое, как осенняя дорога, лицо и вопрошающе-прощающий взгляд, словно у перенесшего взрослое горе ребенка.
Я спросил, свободно ли, и тот, что похож на немца, подчеркнуто вежливо закивал головой и даже слегка подвинулся. Но я сел с другой стороны. До меня они о чем-то спорили, точнее, говорил, в основном, немец (почему-то я сразу окрестил его «немцем»), а тут замолчали и занялись едой. Ели они отбивные. Немец непринужденно орудовал ножом и вилкой, другой, не совладав с ножом, подцеплял мясо краешком хлеба, наклонялся к тарелке и как-то по-собачьи отрывал кусок. Перед ним еще стояла маленькая рюмочка водки.
Я оперся локтями о стол, положил кулаки на подбородок и стал гипнотизировать официантку. Через некоторое время сидевшие рядом привыкли к моему статичному соседству и немец, подчистив мясо, продолжил прерванный разговор. Вслушиваться не хотелось, к тому же официантка интересовала меня больше.
Сначала немец говорил спокойно и немного склонившись к борющемуся с отбивной товарищу, но вдруг откинулся на спинку сиденья, всплеснул руками и я услышал:
— Но пойми, Ваня, это же все устарело, так нельзя. Сейчас никто не будет это читать.
Ваня, расправившись с отбивной, тоже разогнулся от стола и, обтирая салфеткой руки, равнодушно ответил:
— А мне плевать.
— Ведь ты же талантливый человек, — то ли безнадежно, то ли с некоторой завистью протянул немец.
Ваня промолчал, немец, видимо, воспринял это как согласие слушать его дальше, а может, на то и рассчитывал и, опять наклонившись, стал что-то втолковывать, до меня долетали обрывки «...занимательно...», «...закручено — не оторвешься...», «...их приемы...», «...завлечь читателя и тут-то...»...
Ваня отбросил салфетку, бережно приподнял со стола рюмку водки и быстро опрокинул в себя, некоторое время посидел в покое, потом посмотрел на немца и весьма громко произнес:
— Все это, Зина, херня...
Зина (оказывается, так смешно его звали) быстро оглянулся и я заметил, как погрустнели его глаза, словно в них отразилась тысячелетняя история воспитания глупого народа, и он, как усталый профессор, вздохнул:
— Ну вот, началось...
А Ваня говорил все увереннее:
— Вот привезу я всех твоих модернистов в деревню, дам отцу, будет он это дерьмо читать?
— Тоже мне, нашел критерий... — поджав губки, отозвался Зина.
— А у меня нет другого критерия.
— Не уподобляйся графоманам, у них один аргумент: народу нравится. А народ — старушки у подъезда да собутыльники в пивной.
— Мой отец — крестьянин, — хлопнул по столу, словно поставил точку, Ваня.
И я не сразу понял, что не он хлопнул по столу, а брошенное передо мной меню. Я дернулся было открыть, но зачем, собственно?
Селянки не оказалось.
— Тогда отбивную и... (я немного задумался: сто граммов заказать или сто пятьдесят) водки грамм... двести, — и уточнил, кивая на Ванину рюмочку: — Только принесите, пожалуйста, посуду побольше.
— Конечно, русского там очень мало. — Они уже говорили, не обращая внимания на окружающих. — Ну хорошо, хорошо, пусть там его совсем нет, но возьми их форму и наполни своим содержанием.
— Зина, как можно придумать содержание абстракции? Для этого надо быть хоть чуточку евреем.
Появились два кусочка хлеба на тарелочке, водка в небольшом мутноватом графинчике и толстая посудина, помесь стакана с бокалом, из которых в кабаках теперь пьют соки. Я налил себе две трети и мельком взглянул на Ивана. В его детских глазах отразилась не только взрослая тоска, но и грусть.
Я выпил. Посидел секунд пять, отломил корочку хлеба и стал с удовольствием жевать, следя, как чужое тепло растекается по грешному телу. Я даже слегка прикрыл глаза.
— Да почему же это, по-твоему, душа обязательно должна страдать? — донесся голос немца.
— Потому что она живая, — мрачно ответил Ваня и добавил: — Пойдем, — и стал выбираться из-за стола.
— Приятного аппетита, — сказал Зина и пришлось в ответ мотнуть ему головой.
Я остался за столиком один и настроение у меня было доброе. За окном темнота смешала пространство. И пробивавшиеся сквозь нее огоньки то ли были звезды с неба, то ли передразнивавшие звезды электрические фонари.
Все земное обманчиво. Даже земная любовь, многие о которой так грезят. Это, пожалуй, всего лишь первотолчок, ступенька к иной, высокой, небесной любви. А если всю жизнь, всю такую короткую земную жизнь потратить на... и тут я осекся — в вагон вошла та самая девушка, что я видел на перроне и никак не мог вспомнить, где встречал ее раньше.
Ее сопровождали два парня примерно того же, что и она, возраста. По тому, как предупредительно они вели себя, было ясно, что все познакомились только что, в поезде.
Они сели через столик от меня, девушка подняла голову, оглядела вагон-ресторан, наши глаза встретились и я понял, что точно знаю ее. Потому что и она знала меня — это было видно и по глазам, и по тому, как наморщился ее лобик, словно она пыталась вспомнить что-то. Вот сейчас она либо кивнет мне головой, либо махнет рукой. Но ей предложили меню и она обратилась к молодым людям.
Душевное равновесие было сдвинуто. Теперь я все время косил глаза на столик, за которым сидела девушка, ожидая от нее какого-либо знака.
Я снова пытался вспомнить. Это было похоже на то, как мы вспоминаем вдруг забытое, до того хорошо нам известное слово или имя. Мы прекрасно знаем его, мы чувствуем, представляем, отдельные звуки явственны, даже пытаемся помочь себе руками, изображая слово, но целое все равно никак не приходит. Само слово уже перестало быть нужным, надо плюнуть и забыть. В детстве, играя в прятки, так иногда переставали искать слишком удачно спрятавшегося, кто-то даже говорил, что видел, будто он ушел домой, мы начинали играть в другие игры, как вдруг спрятавшийся бесенком выскакивал невесть откуда, несся мимо нас, удивленных, к условленному месту и радостно вопил: туки-туки-тук!
Но тут ничто не выскакивало — вспомнить не удавалось. А девушка ни разу не взглянула в мою сторону. Может, я придумываю то, чего нет на самом деле.
Я безо всякого удовольствия допил водку и пошел в свое купе.
На этот раз лязгающие переходы между вагонами показались мне мрачными и враждебными, словно караулили какую-то мою ошибку.
У нас отходили ко сну. Сынок наверху уже по-юношески посапывал, мамаша тоже лежала, дочка, сидя на неразобранной постели, что-то выговаривала ей, та, видимо, специально прикрыв глаза, редко и вяло отвечала. Ночник за спиной дочки не позволял разглядеть ее лица, но по тому, как она вскинула голову и блеснула чуть влажными белками глаз, показалось, что она ждала... нет, не меня, конечно, с какой стати... Чего она ждала?
Мать посмотрела на меня равнодушно и несколько недовольно, будто я помешал, и снова прикрыла глаза. А дочь все еще смотрела.
Я поправил простыню на своей полке, кашлянул пару раз и вышел в коридор, решив дипломатично дождаться, пока в купе стихнут голоса.
Господи, еще несколько часов назад я был радостен и беззаботен! Что же случилось?
Дверь тамбура открылась и в вагон вошли те два молодых человека, что были в ресторане с неизвестно откуда знакомой мне девушкой. Сердце мое замерло. Конечно, один из них придержал дверь и в нее прошла девушка.
Это уже походило на преследование! Стоит мне успокоиться и начать забывать, как она тут же напоминает о себе. Я решил не подавать вида, сжался и уставился в заоконную тьму, словно там можно было разгадать некий смысл происходящего.
Сначала оконное стекло отразило глупенькую и в то же время юношески симпатичную улыбку, какая бывает у слегка подвыпивших, непривычных к алкоголю людей, затем — раскосые с тягостным отблеском глаза второго. Я закрыл глаза и не увидел ее отражения, но все равно она коснулась меня. На этот раз не взглядом — запахом. Дешевые духи не в счет, а иной, именно тот, оттуда, тонкий и сладостный запах майской черемухи призрачной волной пробежал сквозь меня.
Они дошли до другого конца вагона и я услышал, как клацнула открываемая дверь. Сам не ожидая, я быстро взглянул в ее сторону. И именно в этот момент обернулась и она.
Собственно, ничего больше не произошло. Она просто обернулась, скорее всего, случайно, но сердце мое отчаянно забилось, будто сейчас должно произойти нечто выбивающееся из привычных земных рамок, нечто необыкновенное.
Однако ничего не случилось. Дверь клацнула еще раз и я долго смотрел в коридорную пустоту.
Наконец сердце успокоилось, и, кроме стука колес, ничего не было слышно. Я открыл дверь купе.
Мамаша отвернулась к стенке, но, кажется, не спала, дочка, укрывшись по грудь одеялом, полусидела под ночником и держала на коленях книгу.
Когда я вошел, она посмотрела на меня с некоторым вызовом, словно я должен был что-либо подтвердить или опровергнуть. Лицо ее было по-детски нежно и по-кукольному кругло, только тень первой серьезной обиды на окружающий мир искажала его.
Я первый отвел взгляд и запрыгнул на свою полку. Мне надоело все время что-нибудь подтверждать и опровергать, тем более, когда самому ничего не ясно. Хотелось просто уснуть.
Спать, однако, не получалось. Сначала я думал, что мне мешает горящий внизу ночник, но скоро он погас. Надо забыть все, случившееся за день, отложить земные попечения, забыться сном, умереть для этого дня, а завтра очнуться в другом — там будут другие люди, другой воздух... Но девушка с голливудским ртом никак не отпускала меня. И я вдруг поймал себя на том, что мне приятно вспоминать ее тем майским черемуховым днем.
С полки, расположенной подо мной, послышался шорох и глубокий вздох — там тоже не спали. Только если я пытался вспомнить, то девочка внизу, скорее всего, пыталась представить, вообразить, но, в принципе, результаты наши были одинаковы: прошлое и будущее практически одинаково неразличимы.
Надо перестать откликаться на эти зовы. Надо прекратить пытаться узнать ее, беседовать с ней и со всем внешним и обманным, что входит в нас. Входит там, где не ждем, там, где считаем, что сильнее врага.
Входит и прилагается к тому, что уже есть в нас давно, искони.
Надо отсекать этот прилог, когда он только касается сердца.
Хорошо тем, кто умеет молиться.
Сколько же раз нужно повторить «Господи, помилуй», чтобы наваждение исчезло!?
И к тому же... это ведь не баранов считать...
Блаженны чистые сердцем...
Мне вдруг вспомнился отец. Как он чинил прохудившиеся мои ботинки. А я был маленький, стоял рядом и смотрел на его большие крепкие руки, которые справлялись с шилом и иглой. Мне очень хотелось поговорить с отцом, нужно было что-то мучавшее сказать ему, но я знал, что отца нельзя отвлекать от работы, и потому молча ждал. Впрочем, я знал, что, покончив с моими ботинками, отец возьмется за другое — забот в доме хватало. Но я терпеливо продолжал стоять рядом. В конце концов отец откладывал работу и, самое удивительное, что ему никогда ничего не нужно было объяснять, он, оказывается, и без моих слов знал, что у меня не так. Он успокаивал одним только прикосновением, и немногие слова его были как раз те, которые нужны мне. И меня охватывала радость. Точнее, убиралось нечто, мешавшее радости, потому что радость как бы всегда тогда, в детстве, оставалась со мной, только иногда что-то ее заслоняло. И я бежал к матери. Отец же продолжал работу. А вот матери я мог рассказать все и даже, наверное, с избытком, даже привирал, пожалуй, и она — тоже в бесконечных хлопотах — сразу находила на меня время. Она не казалась такой строгой, как отец, была доступнее, что ли. И, выговорившись, окончательно утешенный и обласканный, я пропадал по своим детским делам.
И что-то я вдруг узнал в облике матери, то, что мучило уже сейчас, сегодня, нечто неуловимое, что пыталось закрыть от меня ее образ чем-то похожим, но все же не тем, и я почувствовал страх, еще неясный, отчего именно этот страх, но тоскливый и животный, какой бывает разве что во сне. Страх ширился, рос, словно что-то набухало внутри меня, готовое разорваться от переполнившего меня страха, вот еще чуть, мне не выдержать и тогда я... и тогда я проснулся.
Поезд уже выбирался из ночи. За окном было серо, и мир постепенно приобретал земные краски.
Смысл и образ сна, что я говорил и что говорили мне, как это чаще и бывает со снами, разом улетучился. Осталось благотворное чувство неоставленности. Так всегда бывает со мной, когда снятся родители, и я никак не могу понять тех, кто начинает паниковать, встретив во сне усопших.
Некоторое время я лежал, вслушиваясь в стук колес: все было ритмично, без сбоев, как-то сами собой стали закрываться глаза и я уснул уже крепко и без сновидений.
Проснулся я бодрым и здоровым, вчерашние докуки оставили меня. В окно светило солнце. Мир опять был цветным и щедрым на добро. Соседи по купе собирались пить чай. Я свесился с полки и сказал:
— Доброе утро!
Сын вскинул голову и, моргнув, улыбнулся глазами, а мамаша сделала неодобрительный жест — дочка еще спала. Я понимающе кивнул, осторожно слез с полки и пошел умываться.
Однако со вчерашнего оставалась еще одна проблема — коробка. Поезд как раз подходил к станции, где должны были у меня ее забрать. Я, конечно, предполагал, что непередавшие мне вчера коробку предупредили об этом и встречать никто не придет, но все-таки, когда поезд стал замедлять ход, направился в тамбур.
Еще до того, как проводница открыла дверь, я узнал встречающего. Это был молодой кавказец в черной рубашке и черных, немного поблескивающих штанах, внимательно смотревший на дверь нашего вагона. Проводница открыла дверь, но подножку опускать не стала.
— Одну минуту стоим, — сказала она и тоже посмотрела на кавказца.
— Где что привез? — спросил кавказец.
— Не принесли, — развел я руками.
— Что не принесли?
— Ничего не принесли. Я ждал у вагона, но никто не пришел, — начал оправдываться я.
— Почему? — строго спросил кавказец.
— Не знаю.
Кавказец некоторое время смотрел на меня и, видно, решал, что со мной делать: закроил я коробку или ее и в самом деле не передали. Поезд тронулся. Я почувствовал облегчение, а кавказец по-дирижерски взмахнул руками:
— Вай! Эта Москва! Что они хотят! — И побрел по пустому перрону, бормоча что-то и периодически аккомпанируя себе в воздухе руками.
Почему я чувствовал, будто в чем-то виноват? Что я такого сделал? А нечего было связываться с этой коробкой. Вообще ни с чем не связываться...
Проводница захлопнула дверь и совсем другим голосом, не тем командирским, что был у нее на перроне в Москве, а местным говором, по-пацански через нос выдавливая слоги, протянула:
— Па-астель сда-авайте...
Сколько я уже возвращался в родной город! И каждый раз чувство радости, ожидание чего-то нового и обязательно хорошего охватывало меня. Вера в лучшее неистребима, как неистребимы воздух, солнце, майская зелень и все-все светлое, что окружает человека.
Перед выходом на привокзальную площадь я остановился, чтобы полной грудью вдохнуть родной воздух, который всегда не похож на воздух других городов, у него свой аромат и вкус.
И тут я увидел ее. Она шла в той же белой легкой кофточке, что и по перрону в Москве, с переброшенной через плечо сумочкой и смотрела куда-то мимо меня.
Все легкое настроение пропало и я почувствовал сосущую тоску, какая была у меня, когда в первый раз пришлось прыгать с десятиметровой вышки в нашем бассейне. Я тогда совсем был не уверен, чем это все кончится и зачем вообще нужно было лезть на эту верхотуру?
Но было ясно: что-то должно произойти. У этих, теперь уже ясно, неслучайных встреч должна быть обязательно развязка. По крайней мере, нам придется заговорить. И если это не сделает она, то придется мне, потому что, если она пройдет просто так, то пройдет навсегда и я что-то упущу, не узнаю того, что касается только меня.
Я стал подбирать фразу для начала разговора. Одна была глупее другой.
— Вы не скажете, который час?
Голос у нее был мягкий, грудной и напевный. Я посмотрел на часы и буднично, словно специально стою здесь, чтобы сообщать время, ответил:
— Двадцать минут одиннадцатого.
— Спасибо.
Она еще несколько секунд постояла возле меня, поправила сумочку и пошла дальше. Я посмотрел на висевшие напротив электронные часы и направился следом. Среди всего вокзального шума я слышал только стук ее каблучков. Где-то через минуту я то ли с радостью, то ли с ужасом обнаружил, что мы движемся в сторону нужной мне троллейбусной остановки.
Я знал, что только дохлая рыба плывет по течению, но я все равно плыл.
Она вдруг задержалась у газетного развала, я едва не наткнулся на нее, проскочил мимо и тоже встал. Переменил в руках сумки, постоял немного и двинулся вперед, и тут же услышал за собой стук каблучков. Теперь дорогу показывал я.
Перед троллейбусной остановкой я остановился, пережидая поток машин. Остановились и каблучки. Скосив глаза, я увидел ее рядом: красивую, высокую, золотые волосы светились на солнце.
В потоке машин образовался прогал, я подхватил сумки и перебрался на противоположную сторону. Поставив сумки возле лавочки на остановке и уже не сомневаясь, обернулся — и растерялся: ее нигде не было. Я крутил головой, до неприличия вглядывался в стоящих напротив, в тех, кто вместе со мной переходил дорогу, кто просто шел по привокзальной площади — ее нигде не было.
Я был не просто растерян — я был подавлен.
Подошел мой троллейбус. Я хотел пропустить его, но смутное чувство, что именно в троллейбусе, к которому мы вместе шли, и есть разгадка, толкнула меня на площадку. Двери захлопнулись. Я быстро оглядел полупустой салон, потом принялся пристально разглядывать каждого, все еще не веря, что окончательно потерял ее. Потом прилип к заднему стеклу и не отрывался от привокзальной площади.
— Пра-аездные па-аказываем...
И я увидел, что нахожусь в обычном троллейбусе, с обычным кондуктором, а вокруг обычные люди, обычный город и обычная жизнь. Ничего не меняется в мире. И все мое возвращение из столицы да и сама столица показались мне такими далекими, словно с десяток лет назад, совсем-совсем в другой жизни...
Когда я теперь увижу ее...
Я полез в карман и предъявил проездной.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]