06 мая 2009 12:09
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Роман-летопись в четырёх книгах
Книга вторая
Дворянское гнездо
Начало и конец
ГОД 1916-Й И ДАЛЕЕ. ЗЕМЛЯ ОГНЕЙ
древности так называли Апшерон, полуостров, где из опалённой земли вырывались в небо громадные языки пламени. Сюда совершали паломничество огнепоклонники, но потом мистическое отношение к этим таинственным местам сменилось вполне прагматическим – люди стали черпать чем придётся маслянистую «кровь земли» и использовать её по прямому назначению: в светильниках, факелах, заливали в слепленные из глины шарообразные сосуды. Вставив в них хлопковые фитили, превращали в грозное оружие. То были первые в истории человечества ручные гранаты.
Дальнейшее общеизвестно. Разрозненные стоянки стихийных нефтедобытчиков со временем слились воедино, превратившись в город, названный по имени одного из самых старых поселений – Баку.
Типично азиатский, застроенный бессистемно и небрежно, к моменту приезда в него моих родителей являл собой нагромождение плохо благоустроенных кварталов, расходившихся во все стороны от средневекового центра, обнесённого остатками крепостной стены. Грязный, пропахший смесью запахов нефти и пресноватого, неприветливого из-за бесконечных ветров моря, Баку, конечно, не впечатлял. Особенно после щеголеватого Тифлиса.
Сам Банковский промысел находился южнее, до него было верст двести, и после волжской дельты он считался крупнейшим на Каспии по количеству добываемой рыбы, особенно осетровых пород и знаменитого араксинского лосося.
Перед самым впадением в море, Кура принимала свой правый приток – полноводный Аракс, и две эти реки в течение столетий образовали вдоль побережья обширную по площади банку, идеальное естественное нерестилище.
Насколько я понимаю, должного порядка на промысле не было, и высокое начальство, в лице того же Петра Андреевича Сáломона, решило, выражаясь сегодняшним языком, «укрепить руководство».
Выбор пал на моего отца с подачи Департамента землеустройства, но не потому, что Пётр Андреевич хотел побыстрее избавиться от не слишком радивого подчиненного. Скорее другое: будучи человеком проницательным, он сумел разглядеть в нём внутреннее стремление к живому, беспокойному занятию, соответствующему его непоседливой натуре.
Отец вовсе не был бездельником, как это может показаться из того, о чём я поведал выше. Просто не мог, да и не желал заниматься делами, к которым не лежала душа, что казались неинтересными, рутинными, предназначенными для кого-нибудь другого.
Уверен, из него мог бы получиться лихой военный, все нужные данные присутствовали в нём. За исключением разве что дисциплинированности. Но с ней, как известно, не рождаются, она благоприобретается в процессе той или иной деятельности, особенно – воинской.
Поэтому поступление в университет (решение, принятое явно под влиянием старшего брата) стало далеко не лучшим выбором, сделанным моим отцом. Он сам неоднократно признавался, что увлечься юриспруденцией ему так и не удалось. В память о ней остались лишь познания в области Римского права да латынь, которой он при случае любил щегольнуть.
Но, с другой стороны, выбери мой отец военную стезю, а это, конечно, был бы Императорский конвой, то судьба, по терминологии кавалеристов, сделала б крутой вольт и неизбежно оборвалась бы где-то в середине, поскольку кровавое колесо революции, Гражданской войны, растянувшегося на десятилетия террора, мало кому из русских офицеров дало возможность до конца описать свой жизненный круг. Я имею в виду тех, на чьей стороне, вне всякого сомнения, оказался бы отец – клятвы на кресте, данной Тимофею Варламовичу, он не преступил бы.
* * *
Незадолго до появления варианта с Банковским промыслом в Тифлис приехал прадед. Для моего брата его приезд стал одним из самых ярких воспоминаний детской поры.
«В то утро мама разбудила меня раньше обычного, – пишет он в своих заметках. – С загадочным видом спросила:
– Какой костюмчик, Ника, ты сегодня хотел бы надеть?
Я бросил взгляд на стул, куда вчера, перед сном сложили мою одежду. На его спинке что-то висело, укрытое до пола простынёй.
Не зная, как ответить, решил схитрить:
– А сегодня что – праздник?
– Да, – кивнула мама. – Конечно, праздник.
– Ну, тогда мой любимый, бархатный, с белым воротником и бантом.
– Давай-ка лучше этот…
Простыня соскользнула со спинки стула и я замер, поражённый увиденным. Настоящая черкеска с газырями, инкрустированными серебром, с золотыми погончиками! На сидении стула красовался аккуратно сложенный голубой бешмет, синие шаровары, а из-под стула выглядывали кончики кожаных ноговиц с пряжками чернёного серебра.
Переведя дух, я просил с затаенной надеждой:
– А кинжал?
– И не только он…
Мама выпростала лежавший под черкеской тонкий кавказский пояс с множеством накладок, с пристёгнутой к нему портупеей. А на нём! Я глазам своим не верил: маленький кинжал в ножнах и настоящая казачья шашка. Правда, тоже небольшая по размеру, но, как и кинжал, богато отделанная чеканкой и чернью.
– В прихожей, на вешалке, – добавила мама, – тебя ждут вдобавок ко всему этому белая бурка и белая папаха.
– Дедушка приехал! – наконец-то догадался я. – Дедушка Тимофей!..
Облачившись в полный наряд терца, не чуя под собой ног, направился вместе с мамой в столовую.
У начищенного самовара сидела гладко причёсанная бабушка в расшитом бисером капоте, а рядом с нею, огромный, удивительный, неповторимый в своём величии прадед!
На нём была расстегнутая черкеска; пустой рукав заправлен за пояс. Растопыренными пальцами левой руки Тимофей Варламович удерживал блюдечко с чаем.
Увидев меня, радостно воскликнул:
– Вот и внучек казачий пожаловал к нам! Ну-ка, подойди поближе.
Передав блюдце Прасковье Тимофеевне, подхватил меня, посадил к себе на колени:
– Ну, не забыл ещё деда старого?
– Нет… – я дотронулся до его мягкой, седой бороды, закрывавшей верхнюю часть груди.
– Хорош казачёк, хорош! – он поставил меня на пол. – Пройдись-ка, погляжу, какова у тебя выправка.
Вышагивая по столовой, я старался держаться прямо, не смотреть под ноги и, самое главное, не споткнуться о висящую сбоку шашку. Всё получилось удачно. Дед из-под кустистых «рысьих» бровей одобрительно поглядывал на меня, и пока я маршировал, его массивная голова медленно поворачивалась вслед за мной.
– Знатная выправка! – похвалил он. – Любо поглядеть было. Немного подрастёшь и на коня садиться можно.
Тимофей Варламович придерживался мнения, что к физическим упражнениям детей следует приобщать с ранних лет. Отца моего и дядю Сашу плавать выучил годам к шести. Это умение они постигали не где-нибудь в купальне, а прямо в Тереке. И на лошадей впервые сели, спустя год или два.
– Вот приедешь ко мне в Астаховку на будущее лето, – продолжал прадед, – и, с божьей помощью, займёмся джигитовкой. Подберу тебе для начала конька посмирнее…
В тот же день, после обеда, мы отправились с ним гулять по городу.
С какой же гордостью шёл я рядом, держась за его палец, ловя взгляды прохожих. Тимофей Варламович в белоснежной черкеске с пышными эполетами, при всех регалиях: кинжал в серебряных ножнах, сабля с золоченой гардой, чуть слышно позвякивающие шпоры. Белая папаха высотой в пол-аршина, с синим верхом, делала его ещё более рослым, он казался мне великаном.
Головинский проспект по обыкновению заполнен фланирующей публикой. Мы идём по серединной части тротуара, нам уступают дорогу, встречные офицеры почтительно козыряют. Я тут же отпускаю палец, за который держусь, и смотрю с каким достоинством поднимается к краю папахи широкая ладонь прадеда.
Кто-то сзади вполголоса говорит, не скрывая восхищения:
– Слушай, как кра-асиво идут, а?..
И меня переполняет особое, неповторимое ощущение гордости, значимости происходящего.
До конца дней сохранится во мне вкус того пьянящего чувства! Прикрыв глаза, зримо представляю залитый неярким осенним солнцем Головинский проспект, и себя в черкеске рядом с прадедом, нашу последнюю с ним прогулку. Я уеду в Баку, и мы больше никогда не увидимся…»
Тимофей Варламович гостил в Тифлисе недели две. За вечерним самоваром речь часто заходила о войне. У всех на устах был генерал Брусилов, блистательный русский прорыв на Юго-Западном фронте1, в результате чего избежала полного поражения итальянская армия и блокированные в Вердене французы. Успех наступления русских войск связывался у всех с надеждой на долгожданный перелом в ходе военных действий и их победное завершение.
К тому же тифлисцы очень гордились своим земляком, памятуя, что Брусилов родился в их городе и начало его военной карьере положила служба на Кавказе.
– Он наш человек – водой из Куры крещён, как и мы! Ему ли не знать цену кавказским воителям? Молодцы! Не подвели его при разгроме Железной дивизии немцев. Сам царь благодарил их, в газетах писали…
Это соответствовало действительности. В обращении Николая Второго говорилось:
«… от Нашего имени и имени царского двора, от имени всех русских людей передайте искренний братский привет отцам, братьям, женам, невестам этих храбрых орлов Кавказа, благодаря которым развеян миф о якобы непобедимости германских орд».
– Вот видишь, – сказал по этому поводу мой отец Тимофею Варламовичу, – о горцах писано, а ты утверждал, что они лишь банки во Владикавказе грабить горазды.
– Нечего выдумывать! – оборвал его тот. – Не так мной говорено было! Есть среди них люди, верные присяге. И храбрости отменной. Немалое число их последовало наставлению имама Шамиля – служить русской державе и за Отчизну почитать её. Знавал я таких в Болгарскую кампанию; из Чечни были, из Дагестанских племён и Кабарды… Однако, не все овцы в отаре одинаковы, попадаются и паршивые. Ещё в Кавказскую войну так повелось: одни аулы покорные, землей кормятся – хлеб, он людей мирит. Ну, а те, кто в заоблачных высях обитают, то там, на голых камнях не прокормиться, вот и промышляли набегами да разбоем. И до сей поры, случается, промышляют, прохвосты! – помолчав, сердито закончил: – Терпеть это не гоже. Многие начали склоняться к мысли, что подступает пора повторить суровый урок шестьдесят пятого года1, коль скоро только сила способна пресечь творимые ими бесчинства. Время нынче военное, не до церемоний…
Тимофей Варламович не преувеличивал – сплошь да рядом на владикавказские банки и ювелирные магазины набегали банды горцев. Чаще других – чеченцы и ингуши. Вытряхивали в хурджины1 всю имевшуюся в сейфах наличность и, с визгом и стрельбой в воздух, уносились из города. Погоня за ними, как правило, никаких результатов не давала – уж очень неожиданно они появлялись и также мгновенно исчезали, словно растворялись во мраке ночи.
Отцу однажды, в гимназические годы ещё, привелось оказаться случайным свидетелем такого набега. Мимо него пронеслась, как бы возникнув ниоткуда, кавалькада укутанных в бурки всадников. Искры из-под копыт коней, вспышки выстрелов над лохматыми папахами, шлейф пыли по мостовой. Пока весть о налёте дойдёт до полиции, пока снарядят погоню, след абреков простынет, ищи их, свищи…
В начале тридцатых годов, в Батуме, родители разрешили мне ходить в кинематограф без сопровождения старших. Неподалеку от нашего дома находился кинотеатрик под названием «Аполло». В нём крутили немые ленты с Дугласом Фэрбенксом, Мери Пикфорд, Гарольдом Ллойдом: «Багдадский вор», «Длинноногий дядюшка», «Знак Зеррò», «Бабушкин внучек».
Бренчал на расстроенном рояле тапёр, в серебристом луче прожектора, подрагивающего над головами зрителей, мелькали ночные бабочки, а с моря доносились приглушённые вздохи прибоя.
Наряду с продукцией Голливуда шли не менее популярные тогда советские боевики, вроде «Красных дьяволят», «Зелимхана», «Абрек Заура» и им подобные. В двух последних как раз и романтизировались набеги бесстрашных горцев на представителей ненавистного царизма, на всяких там трусливых буржуев и генералов с апоплексическими затылками.
Мои родители на фильмы такого рода не ходили и, когда я с восторгом пересказывал им сюжеты этой кинобелиберды, отец обычно усмехался, а однажды, к неудовольствию мамы, заметил:
– Всякие Зауры да Зелимханы были заурядными бандитами, а никакими не борцами за счастье народа. Верёвка по ним плакала. Всё их счастье определялось размером награбленного. Не случайно, что ингушей, что чеченцев боялась и ненавидела та часть горцев, которая трудом себе на жизнь зарабатывала, а не разбоем. Для всех порядочных людей грабитель – всегда презренный негодяй и никто иной. Лишь в понимании этих полудиких народцев, он – славный добытчик, образец для подражания.
Я пытался вступиться за полюбившихся мне киногероев:
– Но ведь Зелимхан и абрек Заур бедным всё отдавали, по справедливости, в общем. Отнимали у богатых…
– Ты ещё россказни про Робин Гуда вспомни, – перебил меня отец. – Или про благородных корсаров. «Грабь награбленное!» – клич сугубо разбойничий1, и привести способен только к вселенскому разбою, а не к справедливости.
Но тут вмешалась мама:
– Сколько раз я просила тебя при разговорах с Женей воздерживаться от пристрастия к профэсион дэ фуа2.
– Ан тут летр?3 – насмешливо подхватил отец.
– Вот именно. Это совершенно ни к чему и может иметь, сам знаешь, какой результат. Весьма нежелательный. Неприятности в школе у него уже были…
Ох, уж этот французский язык! На него родители переходили всякий раз, когда появлялась срочная необходимость выключить меня из разговора.
Как я завидовал брату – по отношению к нему этот лингвистический приём не применялся, поскольку Николай знал французский не хуже русского. Оно и понятно – за ним стоял неведомый мне сидэван режим4, а я был сугубо «советское дитя». Сколько себя помню, мечтал овладеть этим языком, но все многолетние педагогические усилия мамы так и не смогли до конца преодолеть мою непробиваемую лень.
Что касается сказанного ею вскользь в давнем разговоре с отцом, о неких школьных неприятностях, то тут двумя словами не обойтись, это отдельная тема – мой первый опыт политического противостояния. Я поведаю о нём в главе, посвященной Батуму, и названной «Порто франко».
Коснувшись темы, относящейся к Первой кавказской войне, хотел бы привести несколько мыслей, принадлежащих людям во всех отношениях несхожим, как несхожи эпохи, в которые им выпало жить.
«Имя Ермолова1 ещё ужасает; дай бог, чтобы это очарование не разрушилось бы. В Чечню! В Чечню! Здесь война особенного рода, главное затруднение – в дебрях и ущельях отыскать неприятеля; отыскавши, истребить его ничего не значит…»
Эти слова принадлежат Грибоедову, не случайно упомянувшему генерала от инфантерии Алексея Петровича Ермолова, высказывания которого были куда как более категоричны.
«… Лучше от Терека до Сунжи оставлю пустынные степи, нежели в тылу укреплений наших потерплю разбой… Я терпеть не могу беспорядков, а паче не люблю, что и самая каналья, каковы здешние горские народы, смеет противиться власти Государя».
И ещё:
«Теперь наряжается отряд для прорубления дорог по земле Чеченской, кои мало-помалу доводят нас до последних убежищ злодеев…»
Так в 1816-1828 годах действовал командующий Кавказским корпусом, утверждавший, что «железом и кровью создаются царства». Вряд ли есть смысл опровергать сказанное Ермоловым, ибо на протяжении всей своей истории человечество другого пути не знало. Скорее всего, альтернативы не существует, вне зависимости от того, идёт ли речь о российской империи, Советском Союзе или целостности новой, демократической России.
Создать империю огнём и мечом, это лишь полдела; предстоит затем, в течение веков силой удерживать её в завоёванных пределах. Только силой! Иначе получится то, о чём писал в своей книге «Россия в развале» Александр Солженицын.
«… Наша власть утёрлась; в отношениях с Чечней она перешла все пределы унижения.
А Чечня что ж? Она откровенно ищет союза с Турцией, с мусульманским миром, с кем угодно, только не с Россией – и лишь помедливает, ожидая от нас миллиардно-долларовых вливаний…
Чечня – вполне откровенно, принципиально и последовательно обрывается от России, но теперь и с подаренным ей придатком казачьих терских земель… Пожертвовали наши власти и целостностью и спокойствием Ставропольского края»…
Выходит, что вновь следовало бы прибегнуть к «железу и крови»? Как показали события последнего десятилетия, только так и можно и нужно было решать чеченскую проблему. Уступки и пусторечия беспомощных российских политиков и генералов привели к неизбежному: к унижению великой державы, о котором с горечью писал Александр Исаевич и к дополнительным, ничем неоправданным потерям с обеих сторон.
Право России и самих русских, как её национального ядра, жить в исторически сложившихся и не подлежащих пересмотру государственных границах бесспорно. Не дробя уцелевшую часть Отчизны по этническому признаку на искусственные территориальные образования с их далеко идущими претензиями. Никто не вправе навязывать России свои, особые порядки, свои взгляды на всё сущее, заниматься открытой или ползучей экспансией.
Коли не утвердится такое, безальтернативное понимание вещей в сознании каждого из россиян, вне зависимости от его национальности и религиозной принадлежности, не станет и самой России – растащат её по кускам, разменяют на пятаки.
«Железом и кровью», это, конечно, сильно сказано. Достаточно непреклонной политической воли верховной власти, за которой стоит реальная сила, бескомпромиссности в вопросах единой и неделимой державы, президент которой не станет задабривать подачками откровенного проходимца, вчерашнего пехотного подполковника, брататься с ним перед телевизионными камерами, позоря на весь мир себя и свою страну.
«Я не отступлю от предпринятой мною системы стеснять злодеев всеми способами!» Сказано Ермоловым без малого два столетия назад. Уж он-то своим словам цену знал, не в пример Павлу Грачёву или другому десантному генералу-миротворцу, тоже, кстати, с птичьей фамилией – земля ему пухом!…
Вот такая, неожиданно длинная цепочка ассоциаций протянулась от неторопливых бесед моих родителей с Тимофеем Варламовичем за чайным столом в Тифлисе шестнадцатого года до сегодняшних, исполненных тревоги и душевной горечи дней.
Прадед не раз повторял, что сражаясь в Болгарии, руку потерял во имя чести и славы российской. Многое ещё должно произойти в нашем Отечестве, дабы такие же слова, не погрешив против совести своей, смогли б сказать сегодняшние наши солдаты, физически и морально покалеченные в Чечне.
* * *
В год приезда моих родителей в Тифлис, произошло их знакомство с ещё одним близким родственником.
Как-то в прихожей раздался звонок, Лена пошла открывать.
– Хозяева дома, дорогая?
– Дома. Сейсас долозу… – она заглянула в гостиную, сказала маме: – Там вас спрасивает какой-то офисер.
– Что значит «какой-то»?! – донесся из прихожей раскатистый голос неизвестного посетителя. – Я – брат хозяина этого дома!
Так, впервые появился у нас тогда ещё совсем молодой дядя Коля Попхадзе, шумный, экспансивный и очень родственно расположенный.
Привыкшая к экспромтам Лена, сноровисто накрыла стол, и после традиционных тостов за всех присутствующих и отсутствующих, рассказов дяди Коли о фронтовых делах, отец спросил его:
– Как ты, братец мой вновь обретённый, ухитрился удрать с театра военных действий? Дали отпуск?
– Нет, отпуска запрещены. Сказали: езжай на неделю, под честное слово. Неофициально и не вполне законно. За это время мне надо успеть добраться до Пятигорска, свершить там задуманное и вернуться обратно.
– Что ты забыл в Пятигорске? Неужто печень побаливает?
– Какая ещё печень? Сэрдце, дорогой Женя! Сэрдце разрывается просто!.. Жениться еду! И на всё про всё – одна неделя, представляешь себе?
– Вот эта да!..
Тут надо, пожалуй, сделать небольшое отступление, и обратиться к предыстории.
Жила-была в Пятигорске очаровательная барышня Танечка Горбаченко. Не только очаровательная, но, вдобавок, и умница – гимназию окончила с золотой медалью (кстати, директором её гимназии был уже упоминавшийся мною Чебыш, переехавший из Тифлиса на Северный Кавказ).
Решив продолжить образование, Татьяна отправилась в столицу, где поступила на естественный факультет Бестужевских курсов.
Сразу же вокруг прелестной курсистки возник и закружился хоровод поклонников. Среди них оказался и Веня Берман, тот самый, в семье которого снимал когда-то угол гимназист Нико.
Учился Веня в Киеве, в Петербурге бывал лишь наездами и опасался, что из-за этого соперники могут обойти его.
По свидетельству внучки дяди Коли, Лейлы, серьёзных претендентов на руку Татьяны Горбаченко было аж тринадцать. Подозреваю, что Веня оказался не иначе, как тринадцатым, потому что на собственную голову познакомил предмет своей страсти со старым приятелем по Тифлису, а ныне – слушателем Военно-медицинской академии.
– Поручаю тебе, Нико, надзор над Таней, – сказал он. – Гляди в оба, и если возникнет какая-либо неблагоприятная для меня ситуации… ну, ты понимаешь, о чём я, здесь же дай мне знать в Киев.
Так появился четырнадцатый претендент, не совсем правильно воспринявший полномочия, данные ему Веней. Нет, надзор был, конечно, строжайший, – Нико глаз не спускал с Татьяны. Всячески урезая свой и без того скромный бюджет, покупал билеты в Мариинский театр, и не на обычную для студентов галёрку, а обязательно в партер. К тому же, букеты роз и романсы под гитару, великолепно исполняемые им самим:
На холмах Грузии лежит ночная мгла…
– Вы бывали в Грузии, Танечка?
– Нет, не приходилось.
– Тогда я похищу вас и увезу туда!
– Но только после окончания мною курса, – смеялась она в ответ.
Как уже я писал, в четырнадцатом году дядя Коля уехал на Турецкий фронт. Через несколько месяцев, сдав государственный экзамен, Таня вернулась в родной Пятигорск.
– Значит, отбил девицу у чёртовой дюжины соперников? – с явным одобрением спросил мой отец.
– Я и от сотни отбился бы! Ты видел бы какая она! О!
– Надеюсь, вскоре увидеть. За твоё с ней счастье, Коля!..
Ночевать тот пошёл к Сванидзе.
– Я у них остановился, по старой памяти. А завтра, спозаранку – в путь! Отпущенная мне неделя тает, словно снежинка на ладони.
– Красавес мусцина! – вздохнула Лена после ухода гостя. – С фронта сбесал к невесте. Вот это кавалер!..
Дом Сашико показался ему непривычно тихим, никто из родни не гостил. В маленькой комнате Като теперь жил Яша. А на веранде, на старом месте стояла памятная бывшему «гимназёру» кушетка.
Вспомнилось, как Като, когда ей бывало грустно, а это случалось часто, просила его:
– Сыграй на гитаре, Нико, и спой что-нибудь. Красиво, ты хорошо умеешь.
Он садился на кушетку и, аккомпанируя себе, пел старинные романсы о любви, самоотверженной и по-рыцарски верной; любви, которая приходит лишь один раз в жизни и умирает вместе с теми, к кому пришла однажды.
– Неужели так бывает? – вздыхала Като. – Или это придумали поэты?..
Дядя Коля вернулся на фронт, в свой лазарет, не уложившись, правда, в отпущенный срок.
– Ещё б немного, – посмеивался он потом, – и меня посчитали бы дезертиром…
Каждую неделю посылал в Пятигорск письма, полные страсти, сетований на вынужденную разлуку и… ревности. Невероятно ревнив был мой двоюродный дядюшка. Как показало время, зря училась в Петербурге бесстужевка Таня, ни дня не дал ей поработать несносный ревнивец!
В конце войны она приехала к нему в Карс, взяв с собой годовалую дочь Нину. Когда после октябрьских событий семнадцатого года фронт начал разваливаться, дяде Коле с великим трудом удалось посадить их буквально в последний поезд. Долго скакал он на коне вдоль железнодорожного полотна, отчаянно махая на прощанье сорванной с головы фуражкой. Через короткое время сам, уже пешком, а где на перекладных выбирался к границе.
– Пропал мой верный конь! – не раз вспоминал дядя Коля. – Негодяи эти турки! Воспользовались падением великой империи и влезли-таки в Закавказье!..
Более полувека прожили они с тётей Таней. Их единственная дочь стала известной грузинской художницей, а внучка Лейла, тоже единственная, режиссёром Тбилисского русского драматического театра имени Грибоедова1.
Приведу в заключение выдержку из её очень интересных воспоминаний о деде:
«Сколько помню дедулю, он всегда был подчеркнуто лоялен к существовавшей тогда власти. Если случалась необходимость высказаться о Сталине (а она не могла не случаться в те славословные времена), то говорил о нём сдержанно, общепринятыми, дежурными фразами, вроде: «выдающийся полководец», «великий ученый» и так далее.
В марте 1956 года, когда впервые не была отмечена годовщина смерти Сталина, в Тбилиси начались массовые выступления, в основном студенческой молодежи.
Мне только-только исполнилось пятнадцать и я тоже решила отправиться на набережную, где проходил митинг протеста.
И тут мой дедуля предстал передо мной в совершенно ином обличии. Он запер входную дверь квартиры, усадил меня в кресло, и сказал:
– За кого ты хочешь идти вступаться? Под чью дудку плясать с такими же несмышленышами, которых науськивают безответственные демагоги? Запомни: Сталин – люцифэр!
Он так и сказал: люцифэр, с ударением на «э».
Потом долго, уже спокойным тоном, мудро, с долей горечи, рассказал мне то, что знал об этом страшном человеке. И что было неведомо для меня.
– Я наблюдал Сталина в молодые его годы. Он тогда мне, подростку, ранил душу своими садистскими выходками. А потом началось самое ужасное. Сколько смертельных ран нанёс этот изверг нашей семье, миллионам других семей! Вспомни судьбу несчастного Алёши, Маруси, Марико. Ты не успела узнать этих прекрасных людей, ты ещё не родилась, когда он их убил… Марико помогла в тридцать четвёртом году вызволить из тюрьмы отца твоей бабушки, моего тестя. Просила Енукидзе, у которого работала, заступиться за невинного человека. Скольких успел спасти Авель!… И теперь, узнав обо всём этом не от кого-нибудь, а от меня, что ты сможешь сказать в защиту этого злодея?
Я сидела, вжавшись в кресло, и в полном смятении слушала его, впитывая каждое произнесённое слово. Это было своеобразным исцелением, очищением от привнесённой в нашу жизнь лжи и скверны.
Пора моих иллюзий окончилась, я благодарна за это дедуле…»
В семейном архиве Попхадзе сохранилась гимназическая фотография Марико. Строгое тёмное платье, белый кружевной воротничок. На обороте надпись:
«Милому брату Коле отъ Маро».
Они были сверстниками, и Марико не считала себя его тёткой; другое дело, Като или Алёша. А для неё Нико всегда был милым братцем Колей.
Невольно подумалось: вполне возможно, это последняя из уцелевших фотографий Марико, последний сохранившийся автограф в несколько слов.
* * *
Осенью шестнадцатого года отец отправился в Баку, устраиваться на новом месте, а мама с Николаем и Прасковьей Тимофеевной поехали в Цихис Дзири. Тогда и состоялось знакомство моего брата с детьми дяди Саши: четырехлетней Таней и двухлетним Додом.
С детства я наблюдал их взаимоотношения, ещё раз убеждаясь в условности степени родства: двоюродные, троюродные и так далее. Вне всякого сомнения, и Таня и Дод для нас с Николаем были родными сестрой и братом. И в молодые лета, и в зрелые, не говоря уж о преклонных годах. Несмотря на несхожесть, как внешнюю, так, во многом, и внутреннюю. Вместе нам всегда бывало хорошо, ни единого раза не возникло меж нами даже намёка на ссору или недовольство друг другом. Это большая и редкая жизненная удача…
Именно тогда, в Цихис Дзири, и произошёл памятный для моего брата разговор с Антоном Ивановичем по поводу возврата со временем исконной грузинской фамилии.
– Ты ведь Твалчрелидзе, Коленька…
Решительная реакция Прасковьи Тимофеевны, не одобрившей досужие фантазии мужа, никак не уменьшила смятения, в коем долго пребывал Николай.
С одной стороны – казачья черкеска, со всеми атрибутами, предстоящее обучение верховой езде в Астаховке и прочее, а с другой – проникновенно-ласковые увещевания грузинского деда. Тщетно пытался мой шестилетний брат найти золотую середину, дабы никого не обидеть – он по натуре был ребёнком добрым и жалостливым.
В конце концов, его осенила простая, как всё гениальное, мысль:
– Я придумал! – радостно объявил Николай маме. – Я буду грузинским казаком!
– Совсем заморочили Нике голову, – не удержалась та, имея в виду идеи свёкра.
– Антон Ива-анович! – тут же подхватила бабушка. – Ты уж больше не донимай мальчика такими разговорами. Видишь – взбередили они его понапрасну.
Никогда больше к этой теме в семье не возвращались, обиделся дед. А вот брату до старости поминали эту, показавшуюся ему спасительной находку. Стоило Николаю удариться в поиски какого-нибудь заведомо упрощенного житейского компромисса, как тут же говорили:
– Коля! Это же снова типичный «грузинский казак».
Он мгновенно вскипал, по выражению мамы: «глаза повисали на ниточках», но потом, поразмыслив, соглашался:
– Да, пожалуй, и впрямь, «казак грузинский», чёрт бы его побрал! Надо же, вьелось как…
Это могло показаться забавным кому угодно, только не Антону Ивановичу. Представляю, до чего же ему хотелось услышать от своих детей, и тем более – внуков, хотя бы несколько обращённых к нему фраз по-грузински.
Вполне естественное желание, но ни разу моему деду не было предоставлено такое удовольствие. Могли, конечно, произнести их, но, увы, лишь с режущим ухо российским выговором. Поэтому лучше уж было помалкивать.
Грузинское произношение так же трудно воспроизводится, как и хорошее французское. Порадовать Антона Ивановича могли бы разве что правнуки да только он их не дождался.
Была, была в его, в целом вполне благополучной судьбе эта затаённая горькая драма…
Сейчас, когда подчеркнуто почтительное отношение к старшим в семье ушло в область преданий старины глубокой, невольно приходит на память забавный инцидент, происшедший в Цихис Дзири в ту же осень шестнадцатого года, но уже с маленькой Таней, девочкой на редкость непосредственной и бесхитростной. Эта милая, по моему разумению, черта характера покидает большинство людей вместе с детством. Но у Тани она осталась на всю жизнь; в известной степени и у Николая тоже.
Откуда ей было знать о том, что дедушка Антон болезненно реагировал, когда ему даже косвенно, без всякой задней мысли, намекали на его маленький, ну, очень маленький рост. Подобная обидчивость в той или иной мере свойственна всем мужчинам-недомеркам, и Антон Иванович не являлся исключением.
На юге Африки, в пустыне Калахари, обособленно от всего мира обитает приземистое племя бушменов, средний рост которых не добирает и до полутора метров. Уникальный во многом охотничий народец с весьма крутым нравом. Они просто в ярость приходят, если кто по незнанию или по неосторожности подивится их маломерности. Не сносить головы такому невеже.
Зная о подобной ранимости бушменов, представители соседствующих с ними племён, завидев маленького человечка спешили крикнуть ему:
– Я увидел тебя издалека, ты очень большой!..
Комплекс пекеньо1 заложен в мужчинах вне зависимости от национальности и уровня цивилизованности. В легендах и мифах любого народа герои неизменно могучи и высоки ростом, а удел карликов – олицетворять сугубо негативные начала. Кстати, и в окружающей нас реальной действительности порой происходило нечто схожее. Достаточно вспомнить отпетых злодеев современности: «великого» Сталина, ростом 162 сантиметра1, «великого фюрера» – 163, «великого каудильо» Франко – 164. Да и Ленин был примерно одного с ними росточка.
А чего стоит знаменитый ответ Наполеона одному из своих приближённых, который неуклюже попытался пособить императору-коротышке.
– Мне ничего не стоит дотянуться, сир, я на голову выше вас.
– А мне ничего не стоит устранить эту разницу, – сухо заметил задетый за живое корсиканец.
Но речь идёт не о вспыльчивых бушменах и не о неудавшихся ростом диктаторах, а об Антоне Ивановиче, не менее их страдавшем упомянутым выше комплексом.
И вот однажды в Цихис Дзири, приняв ванну, он облачился в длинный, до пят махровый халат с капюшоном, и в таком виде проследовал в спальню.
Надо же было Тане, на беду свою, увидеть его в этом необычном наряде!
– Ой! – в восторге закричала она. – Смотрите, дедушка совсем как гномик!
Бог мой, что тут поднялось! Антон Иванович смертельно обиделся на это, в общем-то вполне безобидное, даже ласковое: гномик. Дело было, конечно, не в самом слове, а в образе, что стоял за ним.
Дяде Саше пришлось примерно наказать дочь, так и не сумевшую понять в чём её вина. Не помогло заступничество Прасковьи Тимофеевны, моей мамы и тётушки Ниси.
– Оставь девочку в покое, Сандро! В конце концов, она всего лишь невинно пошутила.
– Неуважительно шутить над старшими, а тем паче над своим дедушкой не позволительно! – упорствовал обычно мягкий, податливый на уговоры, дядя Саша. – Подобные шутки не могут быть невинными, коль скоро обижают. А папу настолько это задело, что он не вышёл к завтраку и натощак уехал на Верхний участок…
Верхним участком называлась часть склона горы у самой его вершины, десятин двадцать нетронутого леса, в основном букового и каштанового. Антон Иванович прикупил его в конце тринадцатого года, с намерением расчистить под посадку чайной плантации. Склон был южный, достаточно пологий; предстояло лишь вырубить деревья, раскорчевать пни, да нарезать террасы под чайные кусты – работы от силы на год как полагал мой деятельный грузинский дед.
Все его идеи, связанные с чаем, Тимофей Варламович безоговорочно поддерживал, но на сей раз дело не заладилось – участок находился далеко, в верстах семи от основного поместья, дорога была отвратительная, после дождей её развозило. Ко всему прочему и начавшаяся война внесла дополнительные сложности – труднее стало находить рабочих, согласных взяться за тяжёлую работу по валке и раскорчёвке леса.
Но Антон Иванович не отступился. Расчистили несколько десятин, поставили небольшой дом-времянку, в котором поселились две семьи, нанятые на работу Варламом. Оказались они такими же бездельниками как и сам наниматель, из-за чего Антону Ивановичу приходилось регулярно наезжать на Верхний участок с инспекционными проверками.
До конца тридцатых годов тот продолжал оставаться островком девственного леса; осенью я обычно надоедал взрослым, подбивая их отправиться туда за каштанами и буковыми орешками. Когда мне удавалось найти сопровождающих, в доме потом надолго поселялся запах печеных каштанов. Один из многих прекрасных запахов моего детства1.
Но это – к слову. Возвращаясь к нынешним реалиям, замечу, не претендуя на новизну сказанного: современные внуки, случается, хамят «предкам» по-чёрному, посему нелепо было бы рассказывать им в назидание давнишнюю историю о моём разобидевшемся дедушке. Они просто не в состоянии понять её, как не в состоянии примерить на себя время, в которое происходило поведаное мною выше.
Тогда зачем же вспоминаю о нём? Какой в этом смысл?
А какой смысл во всём этом повествовании, собранном из сотни маленьких историй, так или иначе относящихся к забытому прошлому одной, отдельной семьи?
Я-то, конечно, знаю, какой, иначе не взялся бы за перо. Но уточнять не стану, пусть каждый сам для себя, самостоятельно, без авторских подсказок, определит его. Вполне допускаю, что кому-то не удастся решить подобную задачу, несмотря на её очевидную несложность. Ничего страшного. Книга, равно рассчитанная на всех без исключения, чаще всего оказывается неважной книгой.
Не стану лукавить, такие книги есть и у меня. Да и у кого из российских литераторов моего поколения их не бывало? В своё оправдание они обычно ссылаются на трудное для занятий изящной словесностью время, в коем прожили бòльшую часть своей жизни.
Так-то оно так, но времена вроде бы изменились к лучшему. По логике вещей и плохих книг должно стать меньше. Впрочем, логика, как известно, аргумент порой довольно шаткий…
«Мы с мамой покидали Цихис Дзири надолго, – пишет мой брат в заметках о своём детстве. – Хотя, казалось бы, ничего не предвещало продолжительной разлуки. Взрослых, конечно, тревожил непредсказуемый для России ход войны, но никому и в голову не могло прийти, что дальнейшие события обернутся чередой трагедий; через полгода произойдет Февральская революция, Государь отречётся от престола, а дальше и вовсе всё ринется под укос.
Закавказье этот разрушительный вал накроет лишь в двадцатом году, застав нашу семью в Баку. По счастливой случайности все останутся в живых, Господь заслонит…
В ту осень из Цихис Дзири до Батума мы ехали не на поезде, а на линейке1, которую наняла мама. Произошло это из-за ремонта железнодорожного полотна, к великой, надо сказать, моей радости, потому что путешествовать на линейке, куда как интересней, чем по железной дороге. Особенно, когда тебе неполных семь лет.
Линейка была нарядной: сиденья и спинки скамеек обиты ярким джиджимом2, над ними натянут цветной полотняный тент с бомбошками по краям.
Лошади, крепкие, сытые, в сбруе с бубенцами, резво бежали по вьющейся вдоль прибрежного склона щебенистой дороге.
Ехать предстояло долго, часа три. Время от времени возница делал остановки возле встречавшихся родников, чтобы пассажиры могли б немного размяться, испить холодной, до ломоты зубов, горной водицы.
Над врезанной в склоны горы дорогой густыми зелёными бородами нависали кусты ежевики. Грозди крупных спелых ягод манили, но до них было не дотянуться, больно высоко.
Возница подогнал линейку к внутренней обочине дороги, встал на сидение и, пригибая кнутовищем ветви, начал срывать ягоды, складывать их горкой на тенте.
– Аба, пожалуйста, кушайте маквалу! Лучше, чем виноград!..
Справа по ходу линейки то открывалась, то исчезала за кронами деревьев яркая полоска моря. Вдали, на вытянутом, словно лезвие кинжала мысу угадывались очертания Батума. Не знали, не ведали мы, что через несколько лет станем жителями этого романтичного города, несостоявшегося porto franko…
Мои первые стихи будут о нём:
Сверля золотыми зигзагами
Ночное зерцало воды,
Дрожат заострёнными шпагами
Огней корабельных ряды.
Века воскресают минувшие,
И сердце сжимается вдруг…
Не вы ль, моряки утонувшие
Незримо столпились вокруг?
Чуть светятся иллюминаторы
Прокуренных тесных кают,
На пирсах стоят конкистадоры,
Матросы концы отдают.
Зовут меня в дальние плаванья,
Шепча колдовские слова,
В экваториальные гавани,
На южных морей острова.
Туда, где колышатся мороки
Под светом созвездий иных,
Где жизни людские недороги,
Где смелые парни нужны.
Сигналят мне чёрными флагами:
Рискни, мол, не бойся беды!..
Дрожат раскалёнными шпагами
Огней корабельных ряды…
Написано, конечно, не без влияния моего прославленного тёзки Гумилёва, но…не я один находился под чарами его удивительной поэзии…»
* * *
Батум станет пристанищем моих родителей в начале двадцать второго года. Точно также как и в Баку, им снова повезёт – в последний момент удастся уйти от неминуемой гибели. Очень многим батумцам избежать её было не суждено; в считанные месяцы тридцать седьмого года город опустел.
Большой поклонник Эпикура, мой отец частенько вспоминал изречение этого философа, безбожника и жизнелюба:
– Лишь тот проживёт долго, кто сумеет хорошо спрятаться…
Не берусь утверждать, была или нет актуальна такая мысль в эпоху Эпикура, имелись ли у греков, живших за три столетия до нашей эры, основания прятаться и, если да, то от кого именно, а вот, что касается эпохи большевизма, тут озорной мудрец попал в самую точку.
– Не высовывайся! – заповедь, ставшая главной на многие десятилетия.
Если в данном контексте обратиться к судьбе дяди Саши, то невольно приходишь к мысли, что он тоже, в известной степени, «сумел хорошо спрятаться». Правда, сугубо по-своему. Семь месяцев в году, а таков, в среднем, полевой период в погодных условиях Закавказья, дядя Саша находился в экспедициях, в «поле», как принято говорить у геологов. Короткие наезды в Тифлис, связанные с делами Института минерального сырья и снова в горы, подальше от недобрых страстей, которыми захлебывалась страна в тридцатые и сороковые годы.
Разложив карту Кавказа, я попытался пометить места, где пролегали маршруты моего неутомимого дядюшки.
Ущелье реки Лухунис-Цкали; здесь он со своими учениками занимался разведкой обнаруженных им мышьяковых руд. В районе Бролис кэди1 открыл промышленное месторождение халцедона и это дало возможность наладить производство ферросплавов, не используя завозные кварциты. Затем последовали поиск и разведка баритов Грузии и Армении, кислотоупорных лав Бакуриани. Обсидиана, талька и мраморов Южной Осетии, Лопотского ущелья и Марелиси, известняков Эклари, диоритов из Ципа, агатов, минеральных красок, Тедзамских и Болнисских туфов, всё тех же бентонитов – исследования, связанные с ними, составляли одно из главных направлений в дядисашином институте.
Карта постепенно покрывалась густой сетью разноцветных пунктиров, на ней уже не оставалось живого места. В конце концов, я запутался в хитросплетениях взаимопересекающихся линий, хотя ещё очень многое не было нанесено мною на зелёно-коричневое изображение страны, лежащей меж двух сапфировых морей.
Многие её сокровенные уголки мне посчастливилось увидеть воочию: высокогорную Абхазию, долины Азербайджана, степи Кахетии, фирновые поля и ледники за Дамбаем, высокогорье Пшаветии, где в труднопроходимом, безлюдном Панкисском ущелье до начала пятидесятых годов орудовали хорошо вооруженные, в основном немецким оружием, банды чеченцев-кистов, ухитрившихся избежать депортации в сорок четвёртом.
Вместе с братом мы сплошь да рядом шли по следам нашего дяди, первооткрывателя подземных кладовых Закавказья. Для Николая всё это были хорошо знакомые места – ещё со студенческой поры он ежегодно участвовал в дядиных экспедициях. В ту же Абхазию, в Сванетию, в глухомань Дзирульского хребта и прочая и прочая…
В каждой из них обязательно рождались новые его песенки о горных бродягах, о бивачном житье-бытье. Николай сочинял текст, подбирал мелодию и сам же исполнял, аккомпанируя себе на гитаре, своей неизменной спутнице.
Догорает керосин в лампе нашей,
Из Дзирулы всё нет и нет арбы.
Эх, скорее бы вернулся дядя Саша!
Эх, скорее бы, да если б, да кабы…
Арба с мукой, консервами, керосином, прочим дефицитом тех несытых лет запропастилась куда-то, дядя Саша никак не вырвется из Тифлиса, а хозяйка по имени Пело, у которой геологи снимают сараюшку под жильё, пользуясь случаем, задирает цены на деревенский харч.
Мясо всё больше и больше дорожает,
Мы уж принялись каши варить.
Шалико хозяйка мозги все вынимает,
Старого хрена хочет здесь женить…
Шалико – завхоз геологической партии, закостенелый холостяк и выпивоха, но хозяйка не оставляет надежды сосватать за него засидевшуюся в невестах соседку.
Я всматриваюсь в карту, пытаясь разыскать на ней едва заметную точку с надписью «Дзирула»; тяну вдоль отрогов хребта тоненькую линию, потом увожу эту, едва различимую ниточку вверх по ущелью, в самое поднебесье. Где-то здесь прячется хуторок, в котором семь десятилетий назад, в полутёмном сарайчике звенела гитара моего брата и подвыпивший Шалико кричал в сердцах:
– Ва, правда! Проходу не даёт, ну! Женись да женись. На к чёрту мне нужен этот её соседка? Ух, Пело, Пело, чтоб ты сдохнился!..
Меня, всегда поражало, как при столь плотной экспедиционной нагрузке дядя Саша умудрялся выпускать фундаментальные труды, те же, ставшие классическими, учебники по оптике кристаллов и по магматической петрографии, выступать с публичными лекциями, учить студентов и аспирантов, делать установочные научные сообщения, заниматься вопросами истории науки.
Но при этом он никогда не стремился к публичности, к обязательному сидению в различных президиумах, другими словами, если прибегнуть к оберегающему принципу сталинской эпохи, – он не «высовывался».
Несмотря на это, власти предержащие о нём не забывали, время от времени вручали очередной орден. В военном сорок четвёртом – второй по счёту «трудовик», потом орден Ленина и снова «трудовик». И, наконец, в 1953 году, когда миллионы людей с облечением вздохнули: пронесло! – дяде Саше дополнили его «иконостас» ещё одним орденом Ленина.
Впрочем, нет, зря я про иконостас. Он никогда не надевал свои награды, даже в самых торжественных случаях; и орденские планки не носил, поэтому далеко не все знали, что у него знаков высокого признания куда как более, чем у многих других.
Он вообще был совершенно равнодушен к любым свидетельствам своих заслуг – верный признак самодостаточности человека.
Помнится, в конце сорокового года Тбилисский университет передал в Высшую аттестационную комиссию представление о присуждении дяде Саше степени доктора наук honoris causa1. Но началась война, эвакуация московских научных учреждений, всеобщая неразбериха и представление куда-то подевалось. Но дядя Саша, что называется, палец о палец не ударил, дабы разыскать и подтолкнуть в ВАКе застрявшие там документы. Недоумение по этому поводу со стороны знакомых и друзей вызывало у него досаду:
– До того ли сейчас? Экие вы право!.. Я много лет имею честь быть университетским профессором, теперь вот даже удостоен звания действительного члена Академии наук. По-моему, вполне достаточно…
Сразу после окончания войны в ВАКе вернулись к рассмотрению этого вопроса, и быстренько, без проволочек, возвели академика в ранг доктора геолого-минералогических наук.
Не сказать, что он был человеком, вовсе лишённым всякого честолюбия. Нет, почему же? Очень, например, гордился своим умением блистательно вальсировать. Легко и стремительно кружился, обхватив даму правой рукой, а левую, на старинный манер, заводил себе за спину.
– Танцевать с Сандро – одно удовольствие! – говорила мама.
И про стойку, которую выжал некогда на письменном столе Вернадского, тоже частенько вспоминал не без гордости.
Любил демонстрировать, особенно в компании, свои просто удивительные познания в области энологии. По вкусу и аромату мог определить не только марку, но и приблизительный год разлива того или иного вина. Однажды даже выиграл пари, предложенное ему Пантелеймоном Ивановичем Нагорным, приятелем и соседом по дому..
– Коли отгадаете верно, Александр Антонович, бутылка ваша. Ошибетесь – извольте выложить свою!
Обернув салфеткой этикетку, Нагорный наливал немного вина, протягивал бокал дяде Саше.
– Ну-тес, герр профэссор…
Тот смотрел вино на свет, потом пригубливал.
– «Мукузани»… Пожалуй, двадцать седьмого года. Не позже, во всяком случае.
– Гм… Однако!
На восьмой или девятой булылке, проигранной Нагорным, в спор вмешалась его супруга:
– Поничка! Достаточно, остановись, иначе просадишь весь свой паёк!
Это происходило в голодном тридцатом году; профессорам выдавали специальные пайки, в которые, кроме обычных продуктов в расчёте на месяц: муки, сахара, крупы и так далее входила дюжина бутылок марочного вина из заповедных подвалов «Самтреста»1.
Присвоению дяде Саше учёной степени доктора наук (в сорок седьмом году таковых было в сотни, а, пожалуй, даже и в тысячи раз меньше, чем нынешних, безмерно расплодившихся «докторов») предшествовало проникновенное заявление, сделанное А.Е. Ферсманом. Он писал:
«Александр Антонович Твалчрелидзе принадлежит к той блестящей плеяде учеников академика Вернадского, которая воспитывалась в стенах Московского Университета в обстановке глубочайшей любви к науке, стимуляции творческой инициативы и всемерного научного охвата; во всей своей работе Александр Антонович всегда проявлял эти качества, широко обобщая разнообразные проблемы в области кристаллографии, минералогии, технологий использования полезных ископаемых, петрографии. Отсюда и многообразие его интересов и его работ, начиная с хороших, точных описаний цеолитов Цихис Дзири и полезных ископаемых побережья Чёрного моря и кончая классическими исследованиями по отбеливающим глинам, которые обнаружили не только его умение тонко анализировать сложные природные процессы, но и привели Александра Антоновича к важным теоретическим и практическим результатам; применение их принесло исключительную пользу народному хозяйству Союза и в сущности наметило новую эпоху в области переработки советской нефти.
Прекрасный организатор научно-исследовательской работы, точный исследователь с огромной научной инициативой, он вместе с тем выдвинулся и как прекрасный педагог, сумевший собрать вокруг себя и воспитать ценные молодые кадры минералогов, выпустить ряд очень интересных учебников и учебных пособий по кристаллографии и минералогии…»
Как жаль, что дядя Саша не дожил до награды, которую он, как мне думается, воспринял бы совсем по-иному, чем воспринимал очередные ордена и правительственные почётные грамоты. Я имею в виду вновь открытый и изученный минерал, названный именем «основателя грузинской минералого-петрографической школы». Международная минералогическая ассоциация утвердила это труднопроизносимое за пределами Грузии название: твалчрелидзент2.
Жаль, очень жаль, что ему не привелось узнать об этом…
Быстро пролетела жизнь. Это я почувствовал особенно остро, приступив к работе над рукописью, задуманной в виде хроники долгих лет.
Не такие уж и долгие, по ощущению во всяком случае, года. Нет временнóй пропасти между приездом моих родителей в Баку, в шестнадцатом году и днём, когда я пишу эти строки. Не успела река времён ни унести в своем течении память о тех событиях, ни размыть её. Она, надеюсь, зацепится за мою книгу. Надолго или нет, того мне знать не дано…
Кто-то из поэтов очень точно заметил: время, это не одежда, время – это кожа; на ней остаются следы, как остаются отпечатки от пальцев.
Где тот хуторок в верховьях Дзирулы, покосившийся сарайчик, тускло освещённый «летучей мышью», сидящие на вьючных ящиках неунывающие бродяги-геологоразведчики? Переборы гитарных струн, голос моего брата и излюбленный вопрос подвыпившего Шалико:
– Слушай, Николай, ты весёлый, красивый жизнь любишь?.. И-эх, Пело, чтоб ты сдохнилась!…
Итак, Баку лета 1916 года. После кровавых событий, пережитых бакинцами во время армяно-тюрской резни, прошёл год, но отзвуки её продолжали бередить людей. Это сразу же по приезду почувствовали мои родители.
– Пролитая кровь быстро высыхает, – говорили в Баку, – но пятна от неё остаются навсегда. И жгут душу, требуя отмщения.
Кое-кто возражал:
– Какое может быть отмщение? И где оно произойдет? В Эриванской губернии тюрков почти нет, а здесь армян меньшинство, они бессильны что-либо предпринять. Пройдет время, и всё сгладится. Темпоро сана1.
Но каким бы искусным врачевателем не было время, оно далеко не всесильно. Есть хвори, неподвластные ему. Исподволь тлея, не заявляя до поры о себе воткрытую, они терпеливо ждут своего часа. Через три четверти века армяне возьмут реванш в Карабахе. За резню пятнадцатого года и за сумгаитскую в придачу к ней.
Пока шла эта долгая, не допускавшая ни малейшего компромисса, война, я не раз вспоминал своего старого друга Марлена Бежанова, грозящего кулаком в сторону Красного моста, за которым начинался Азербайджан, в ту пору «братская социалистическая республика».
В пятнадцатом году не то, что Марлен, отец его в коротких штанишках бегал; семья их – все коренные тифлисцы, в Баку никогда не жили, а вот, гляди ж ты, выходит, жгли те самые засохшие пятна крови душу совсем незлобивого по натуре, доброжелательного к окружающим человека.
Ни сумгаитских, ни карабахских событий Марлен не застал, умер рано, не дожив до пятидесяти, но я не сомневаюсь: будь он жив, наверняка радовался бы победам армянского оружия, не выказывая при этом ни тени сочувствия изгнанным с карабахской земли азербайджанцам. Хотя те ни сном, ни духом не причастны к былой трагедии, случившейся в Баку без малого восемь десятилетий назад.
С другой стороны, когда слепая стихия сравняла с землей Спитак, по Азербайджану прокатилась волна всеобщего ликования. Горе одних вылилось в радостный праздник других – люди высыпали на улицы, пели, плясали, обнимали друг друга, не прячась от телекамер.
В который раз подумалось: в каком же глупейшем и бессердечном мире приходится нам с вами жить, господа-товарищи!..
Обращусь ещё раз к далёкой истории. Полтора десятка мелких феодальных ханств, рассыпанных по западному и южному побережью Каспия, находились в полной зависимости от могущественных Персии и Турции.
К началу девятнадцатого века часть упомянутых выше разобщённых государств была поглощена этими грозными, агрессивно настроенными соседями. Собственно говоря, в настоящее время северная часть Ирана заселена в том числе и этническими азербайджанцами, коих по разным данным вдвое или даже втрое больше, чем их единородцев, живущих в ныне суверенной республике, возглавляемой сыном посткоммунистического шаха Гейдара Алиева.
Дабы не исчезнуть с лица земли, правители Бакинского ханства решили последовать примеру благоразумных грузин, и в 1813 году попросили Россию принять их под свою спасительную десницу. С тех пор всем любителям чужих земель пришлось отказаться от намерений подмять под себя Закавказье. Кто только не подбирался к этому, самому лакомому кусочку ближне-азиатского пирога!
Ну, а что сейчас? Кому при современном политическом раскладе удастся слопать новое Бакинское ханство? Впрямую или косвенно?.. Туркам, американцам?.. Как бы ни было, но кто-то обязательно слопает, если только наследный шах, Алиев-младший, не успеет во время увернуться, как увернулись его предки двести лет назад, попросив защиты у православной России.
Нужно ли это самим русским? Я не больно хорошо разбираюсь в геополитических построениях, однако, думаю, что если вести речь просто об окраинной губернии, то ещё куда не шло. Только бы не о «братской» республике, которой, коли уж по совести, и не был никогда столь нелюбимый моим покойным другом «солнечный Азербайджан». Как не были таковыми ни Туркмения, ни Казахстан с Узбекистаном, ни прочие республики почившего в бозе «нерушимого союза». Поэтому так плавно и безальтернативно практически все бывшие генсеки под личиной «всенародно избранных президентов» превратились во всё тех же, по сути ханов и разных там «туркменбаши»…
Под понятием «окраинная губерния» я подразумеваю примерно то, что увидели мои родители в Баку шестнадцатого года: умело отлаженную по меркам того времени нефтедобычу и нефтеперегонку, хорошо поставленное сельское хозяйство, в особенности огородничество, садоводство и виноградарство, а также, богатейший рыбный промысел, приносящий казне громадные доходы.
В Баку функционировала крупная научная лаборатория рыбного хозяйства, куда мама не преминула поступить на работу, ибо на Высших женских курсах специализировалась по биологии позвоночных.
Отец бόльшую часть времени проводил непосредственно на промыслах, создавая систему надёжной охраны нерестилищ рыбы «красных пород», поскольку в неоглядных, густо заросших по берегам камышом мелководьях орудовали многочисленные шайки браконьеров.
Когда сейчас в криминальной хронике показывают, что творится на побережьях Каспия, в дельте Волги, в Дагестане, Калмыкии, Астрахани, как гниют на отмелях выпотрошенные туши осетров и белуг, я вспоминаю рассказы отца.
Происходило тогда примерно тоже самое, но, во-первых, в несравненно меньших масштабах, а, во-вторых, охрана Банковского промысла имела в своем распоряжении быстроходные паровые катера, тогда как браконьеры довольствовались гребными и парусными лодками. Сейчас всё наоборот: у браконьеров целые флотилии, оснащённые мощными японскими моторами, а рыбохрана да пособляющие ей пограничники мыкаются с полудохлыми суденышками, вдобавок ко всему при постоянной нехватке горючего к ним.
И по-прежнему мелкая волна прибивает к кромке камыша громадных рыбин с распоротыми брюхами. В дело идёт только икра, остальное достаётся чайкам да воронью.
– Тюрки не ели хрящевых рыб, тело которых лишено чешуи, – объяснял мне отец, – Другими словами, осетровых. Считали их «водяными свиньями». Поэтому, выпотрошив и забрав икру, выбрасывали. Ежегодно пропадали тысячи пудов осетрины, белуги, севрюжатины, стерляди, воистину «царской рыбы»… Во Франции и в Англии, – продолжал он, –полтора-два столетия назад право отведать осетринки принадлежало исключительно членам королевских семей и высшей аристократии. Не на пустом месте возникло это понятие: царская рыба!.. А в древнем Риме осетров подавали на блюдах, украшенных цветами. Есть у Марциала такие строки: «Подавайте осетра к столу Палатина да украсится пир редким блюдом таким!..» Когда я принял Банковский промысел, разбой там обрёл ужасающие размеры. Мы пытались, если не полностью положить ему конец, что было невозможно, то хотя бы умерить непомерную алчность и наглость этой сволочной братии, безжалостно истреблявшей рыбу…
Раз в неделю отец объезжал на «эгоистке»1 свои владения, готовя очередную облаву на браконьеров. Определял места вероятной установки ими ярусов2 и сетевых стенок, временных стоянок баркасов, на которых наспех обработанная икра отправлялась в Персию.
Отец по памяти перечислял различные способы приготовления высококачественной зернистой икры, салфеточной, например.
– После тщательной очистки от плёнок, белужья икра становилась похожей на крупную дробь – зерно к зерну. Клали её, голубушку, в полотняные мешки и ненадолго опускали в тузлук3. Изъяв из оного, подсушивали, слегка отжимали и – в бочонки. Ах, какой неописуемый, божественный просто, вкус был у этой икры!.. А ещё имелась и вовсе бесподобная икорка, такая серебристая на вид, чуть с золотинкой.
– Серебристая?
– Именно так. Это очень редкая икра от осетров-альбиносов. И вкус у неё, можно сказать, редчайший! Не передать словами!..
О еде, особенно об изысканной, деликатесной, отец любил порассуждать, причём очень эмоционально, я бы сказал, артистично даже. Аж постанывал от избытка переполнявших его чувств. Мама в шутку предлагала усаживать за один обеденный стол с ним тех, кто страдал хроническим отсутствием аппетита.
– Поглядят на этого обжору, послушают его гастрономические разглагольствования, и сами примутся за еду.
– Обязательно примутся! – без тени улыбки соглашался отец. – Ещё как! Я берусь за считанные дни превратить любого безнадёжного живодриста в завзятого гедониста. При условии, что изъявивший желание преобразиться не подвержен язвенной болезни и печёночным коликам.
В описываемое время мой брат вступал в возраст, когда начинают запоем читать Майн Рида, Фенимора Купера и им подобных авторов. Индейцы, трапперы, джентльмены удачи, мушкетёры – вся эта шумная, романтичная публика бесцеремонно вытесняет из сознания юного читателя персонажей реального мира, а заодно и стерильных мальчиков и девочек, благонравно живущих под обложками книг госпожи Чарской. Как правило, наиболее впечатлительных фантазёров чтение приключенческой литературы подталкивает к сочинительству.
Не избежал этого соблазна и мой братец. Он неплохо рисовал и, объединив перо с цветными карандашами, занялся выпуском самодельных книжек о невероятных приключениях самых разнообразных героев; среди них нашлось место и для хранителей богатств Банковского рыбного промысла, отважно противостоящих коварным браконьерам и контрабандистам.
Сброшюрованная с помощью иголки и ниток, книжка напоминала сегодняшние комиксы – на каждой странице рисунок и короткая подтекстовка к нему.
Жаль, что сохранилось всего одно такое «издание» из целой библиотеки, сотворённой братом за годы, прожитые в Баку. Это романтичные истории, почёрпнутые из бурных буден промысловиков: погоня за удирающим в Персию баркасом с контрабандной икрой, сцены путины с огромными осетрами и белугами, сигающими через верхний подбор сети и удалыми рыбаками в зюйдвестках и пиратских ботфортах до бёдер. Судя по другим сюжетам, герои книжек попадали в невероятные по степени драматичности переделки, изображая которые автор и издатель в одном лице использовал главным образом красный и оранжевый карандаши – кровь и пламя.
Охота на волков, раненый в схватке с браконьерами охранник промысла, сами чернобородые злодеи, повязанные, мрачно взирающие на громадный костёр, в котором пылают отобранные у них, сваленные в кучу лодки.
Конечно, в основе этих литературно-графических произведений лежали рассказы отца о том, что ежедневно происходило на промысле.
Новая работа пришлась ему по вкусу; с неё и началось проникновение в тонкости рыбного дела. Разобраться в его теории помогала мама, что же касается практического преломления, то в этом недостатка не ощущалось, поскольку кроме организации охраны и контроля за ловом рыбы на работников промысла возлагались заботы, связанные с проблемами репродукции осетровых.
Древнейшие рыбы, словно понимая, насколько они привлекательны для человека, старались компенсировать безудержную жадность добытчиков невероятно высокой способностью к самовоспроизводству. Вес икряных мешков осетра или белуги достигал порой четверти общего веса особи. Миллионы и миллионы новых жизней при сравнительно небольшом количестве естественных врагов. Когда б ещё не человек! Особенно – неразумный, нерассчётливый, не желающий заглядывать вперёд. Ведь именно из-за его ненасытности эта икра, гарантирующая сохранность вида, не доходила до нерестилищ.
В Бакинской научной лаборатории уже в те годы велись работы по инкубаторному разведению мальков. Как раз этими опытами и занималась мамина группа, наблюдая в микроскопы за последовательным развитием зародышей в искусственно созданных условиях, за их жизнестойкостью, реакцией на изменения среды обитания и так далее. То был один из самых реальных способов компенсации ущерба, наносимого поголовью осетровых плохо контролируемым отловом рыбы.
Отец довольно быстро освоил круг своих основных обязанностей, и стал постепенно расширять его, поминая при этом добрым словом Петра Андреевича Сáломона.
– До чего же проницательный человек! Уверял, что я без больших затруднений сумею освоиться здесь, благодаря присущей мне виргильности1. Каким-то образом умудрился подметить эту мою особенность, о наличии которой сам я и не подозревал…
Квартировали родители на Кубинке. Постепенно складывался круг знакомых, появлялись друзья.
Надо сказать, что в отличие от Тифлиса, города, жившего объединенной, общей жизнью, в которой национальные и социальные различия были в известной степени размыты, в Баку чётко пролегала граница между коренным мусульманским населением, туземным, как его называли, и русской диаспорой. Речь идёт не о враждебном противостоянии, а о существовании двух, ни в чём не схожих миров, не стремящихся к взаимопроникновению.
Мама вспоминала, какое тягостное впечатление на неё произвело в первые же дни приезда в Баку шествие шиитов во время ашуры – дня скорби.
– Представьте себе громадную, мрачную толпу окровавленных мужчин в изодранных белых балахонах, заполонившую всю улицу. Идут, взывая утробными голосами: шахсей-вахсей! или что-то в этом роде. И бьют себя по плечам цепями, а то и кинжалы в ход пускают. Это сразу же отвратило меня от Баку. Я почувствовала насколько разнятся вполне европейский Тифлис и этот, типично восточный город… Не люблю Восток, в нём всегда нечто затаенно-коварное, спрятанное за улыбкой. В Грузии такого нет…
К концу шестнадцатого года многих охватило тревожное понимание того, что война безнадежно затянулась и неизвестно ещё каков будет её конец. Ко всему прочему, беспокоила и непосредственная близость театра военных действий – Турецкий фронт проходил у самых рубежей России, на линии Карса и Эрзрума.
Известие о Февральской революции мало что изменило в общем ходе событий и в самом Баку, не говоря уж о Банковском промысле. А вот последствия Октябрьского переворота в Петрограде докатились до Бакинской губернии за две недели и всё сразу переиначили.
Уже в ноябре была провозглашена Советская власть; возглавили её большевики и эсеры, создав, так называемую, Бакинскую коммуну и Центрокаспий – союз военных моряков Каспийской флотилии. Повсюду замелькали хромовые тужурки комиссаров, чёрных вестников недобрых перемен, зачастую полностью лишённых здравого смысла.
Так в лаборатории, где работала мама, появился «красный директор», некто Василий Клычков. Классический «братишка» в бушлате и суконных клёшах, с маузером в жёлтой деревянной коробке, болтавшейся на перекинутом через плечо ремешке.
Имел он за душой два класса церковно-приходской школы, что нисколько не мешало ему вести себя самоуверенно, говорить и действовать весьма категорично.
– Значит, так! – Клычков рубил ладонью воздух. – Я делегирован к вам по мандату Центрокаспия для наведения революционного порядка в вашей… конторе, что ли. Или, как там её зовут… лаболатория? Неважно, в общем… Имею полномочия пресекать на корню любые факты возможного саботажа со стороны буржуазных элементов. Согласно законов военного времени и общей международной обстановки…
Примерно так начал Клычков свою тронную речь.
– Прямо с завтрего дня подберём надёжных товарищей из числа рабочего класса конторы для пролетарского контроля и, обратно – предотвращения умышленного саботажа со стороны затаившихся среди вас врагов революции. Должны иметься такие…
С рабочим контролем у него ничего не получилось, так как во всей лаборатории числилось всего три представителя пролетариата: водопроводчик, истопник, в обязанности которого входил подогрев воды в резервуарах с опытными партиями мальков, да уборщица Зулея-ханум, многодетная вдова, плохо понимавшая русский язык вообще, а то, что говорил ей Клычков, не понимавшая вовсе.
– А да, сахиб-джан1, мой дело пол хорошо мыть. Сё, ну!..
Бакинской коммуне удалось продержаться всего три месяца, но за это недолгое время Василий Клычков успел измениться до неузнаваемости. Исчезли бушлат с тельняшкой и клёшами, их заменила тройка из синего шевиота и узконосые «джимми». Напускная революционная суровость уступила место наигранной вальяжности. Оказывая знаки внимания приглянувшейся ему машинистке, он оттягивал указательным пальцем край декольте её блузки и, наклонившись, выливал на грудь повизгивающей девицы флакон французских духов.
– У меня просто руки чешутся харю этому представителю охлоса расквасить! – грозился отец. – Охрана промысла парализована – по распоряжению Васьки изъяты все винчестеры. «Для предотвращения случаев контрреволюционных действий». Пытался протестовать, но ничего не вышло. Оказывается Центрокоспием отдано распоряжение о конфискации у населения огнестрельного оружия, вплоть до охотничьего. Под этот пугливый вердикт он и подогнал разоружение охранников, чёрт его побери! А на носу путина, нерестилища подвергнутся беспрепятственному разграблению! Подозреваю, что Клычков заинтересован в таком повороте событий.
– Почему ты так думаешь? – спросила мама.
– Он явно успел снюхаться с контрабандистами. Это цепкая публика, и главари её здесь, в Баку. Углядели они Ваську и оценили по достоинству. Отсюда и французские духи, и шевиотовая тройка, и всё прочее… Икра теперь рекой потечёт в Персию.
– Женя, не вздумай встревать! Это опасный тип!
– Прикажешь в долю к нему войти?! Третьего ведь не дано.
– Увольняйся с промысла! Разве не видишь, что творится вокруг? Три человека из нашей лаборатории арестованы ни за что, ни про что.
– Руки коротки! Я накрою всю шайку с поличным! На промысле многие до крайности возмущены происходящим, землю копытами роют. Оскорбительно, когда какая-то сволочь пытается верховодить над порядочными людьми. Если на то пошло – пяток винчестеров мы сумели припрятать. Плюс охотничьи ружья.
– Женя, это кончится плохо!..
Моя проницательная мама редко ошибалась в своих предчувствиях – отец вскорости был арестован и помещён в забитую до отказа Баиловскую тюрьму.
Обвинения ему предъявили более, чем серьёзные: попытка организации контрреволюционных действий и антисоветская агитация среди работников промысла.
Потом уже, когда всё осталось позади, он признался:
– И впрямь эта история могла плачевно окончиться. Очередь просто не дошла до моей персоны. Причём, никакой юридической процедуры не было, даже элементарного дознания, следствия, привлечения свидетельских показаний. Наконец, где корпус дэликтри1 против меня, чёрт побери?! Даже в средние века соблюдались какие-то приличия, а тут… Мои настойчивые заявления о том, что типы вроде Васьки Клычкова вошли в сговор с теми, кто сейчас практически захватил промысел и грабит его воткрытую, остались гласом вопиющего в пустыне. Я понял: плевать им на промысел, они все такие же васьки. Ни одного интеллигентного человека, способного осмыслить то, о чём говорю. Барбос на барбосе! У них земля из-под ног уходила: в России – Деникин, в Сибири – Колчак, в Одессе – французы, в Закавказье вошли английские, турецкие, немецкие войска. Конец большевистской авантюре! До меня ли тут с моим промыслом и Васькой Клычковым? Им он свой, «братишка», а я – буржуй недорезанный. Посему, без долгих разбирательств, в расход контру и точка! В каждом, подобном мне, они видели либо состоявшегося, либо потенциального врага и, следовательно, чем меньше нас уцелеет, тем больше у этой шантрапы шансов удержать в своих руках власть. Вот их простенькая, но, согласитесь, не лишенная логики, философия…
Замечу в скобках, что данную «теоретическую установку» большевики исповедовали в течение семи с лишним десятилетий своего безраздельного правления. Образ давно сгинувшего Васьки Клычкова стал для нас как бы нарицательным. Нет-нет да и прорисовывались его бессмертные черты то в одном, то в другом деятеле советской эпохи. Сколько их было на нашей памяти – наделённых неконтролируемой властью, невежественных и при этом непомерно самоуверенных, нахрапистых, бесцеремонно прущих напролом, грубо подминая под себя любого, хоть в чём-то несогласного с ними. Примеров больше, чем достаточно: от «великого полководца» и «языковеда» Сталина до сумасбродного кукурузника Хрущёва, «выдающегося писателя» Брежнева и «отца демократии по-русски» Ельцина. Все они в той или иной степени васькина родня.
Упомянутая моим отцом философия большевиков, тогда, в «зверином восемнадцатом» могла стоить ему жизни, продержись Бакинская коммуна чуть подольше.
Отсюда следует, что моё появление на свет оказалось под угрозой, коль скоро я родился спустя семь лет после описываемых событий, в двадцать пятом году. Поэтому, веские основания относиться с неприязнью ко всему большевистскому возникли в моём сознании не на пустом месте.
Ну, а мама в тот злополучный восемнадцатый год начала постигать горькую науку регулярного общения с тюремными мордоворотами, долгого стояния в очередях у окошка для приёма передач, попыток добыть хоть какие-то сведения о судьбе мужа. Обретённый тогда опыт в последующие пятнадцать лет дважды будет востребован ею.
Так и вижу маму, миниатюрную, изящную, в тёмной тальме и в шляпке с вуалеткой, стоящую с корзиной в руках. В промозглой предрассветной тьме она вместе с другими женщинами молча и терпеливо ждёт у обшарпанной тюремной стены, когда откроется, наконец, заветное оконце с жестяной табличной над ним: «Приёмъ передачъ».
Вообще-то ни передачи, ни записки посылать «политическим» не разрешалось. Уголовникам, пожалуйста, а «контрреволюционной буржуазии» – ни под каким видом! На самой заре своего существования советская карательная система откровенно отдавала предпочтение ворью, мошенникам и грабителям; они были безопасней для новой власти по сравнению с идеологическими противниками.
Пробить брешь в правилах Баиловской тюрьмы маме неожиданно помогла Зулея-ханум. Не то брат её, не то племянник состоял в тюремной охране. Благодаря такой протекции, отца «зачислили» в разряд уголовников и у мамы стали принимать передачи.
– Слава богу, что так вышло! – говорил потом отец. – Иначе при моём аппетите я протянул бы ноги на большевистском меню. С чем угодно согласен смириться, но только не с ощущением голода!..
По его рассказам в камере находилось человек двадцать. Из них треть местного блатного люда, пытавшегося задавать тон. За время общения с ними отец сумел переломить ситуацию, в известной мере усмирить и даже подчинить своему влиянию квартирных воров и базарных карманников. Конечно, он не занимался нравоучениями и не читал проповедей о том, что не гоже преступать заповедь «Не укради». В критические моменты, при выяснении отношений, прибегал к демонстрации своего увесистого кулака и это всякий раз вызывало безусловное уважение и готовность урегулировать возникшие разногласия полюбовно.
– Мы здесь, – наставлял отец своих сокамерников, – как на оторвавшейся от берега льдине. Значит, надо помогать друг другу, делиться тем, что есть с остальными. А не жрать под одеялом, втихомолку. Всю жратву – поровну на всех! Поняли?! Вам приносят много и регулярно, нечего жадничать, отдайте часть тем, кто мается тут впроголодь, на тюремной тухлятине.
– Слушай, сахиб! – отвечали ему. – Мы здесь почему сидим, знаешь? Знаешь. Украл, туда-сюда, поймали, аба – иди в тюрьма. А политика-молитика зачем нам надо? Царя нету, губернатор тоже нету, новый теперь начальник будет – какой мне разница? У них свой работа, свой хатабала, у нас – свой. Я опять украл – пожалуйста, пускай меня ловят. Поймают – сагол, молодец! Снова в Баиловку приходить буду, подумаешь, большое дело, да?.. А ты, и другой, зачем сюда попадал? Против начальников пошли. Э-э! Такой занятие мы не знаем, сахиб, нам она совсем не нада.
– Нечего мне зубы заговаривать! – прерывал подобные словоизлияния отец. – Отвечайте прямо: будете делиться жратвой с теми, кто голодает? Без различия: и с мальчишкой-джибгиром1, и с «политическими-молитическими»?
– Хорошо, ну! Тебе дадим, сколько скажешь.
– Нет, всем! И поровну!
– Пах-пах, какой ты человекь! А да, будем отдавать, только из уважение к тебе, сахиб-джан…
В конце лета восемнадцатого года турецкие войска начали наступление на Баку. Советская власть была низвергнута и на радостях из Баиловской тюрьмы выпустили всех узников без разбора. Их место заняли другие, но Василия Клычкова среди новых заключённых не оказалось, он успел вовремя улизнуть из города. И вернётся в Баку спустя два года.
– Ну, мазурики, держите теперь ухо востро! – предупредил отец своих недавних однокамерников. – Турки вам не русские, за воровство руку по локоть рубят.
– Э-э, сахиб! Сначала пускай поймают мою руку, да. У них без этого хатабалы много будет…
«Хатабалы» с лихвой хватило, и не только туркам. Всё перемешалось. В начале августа меньшевики, эсеры, ещё не понять кто, установили «Диктатуру Центрокаспия». Детище национал-революционеров, она ничем не напоминала большевистский Центрокаспий и на это делалась политическая ставка.
– Настоящий, созданный нами Центрокаспий, полностью свободен от засилия русских коммунистов и их местных приспешников, – вещали представители новой власти. – Он является истинным выразителем интересов нашего народа и, в первую очередь, его национальных чаяний, веками попиравшихся российской империей….
И всё прочее, совсем в духе испытанных политтехнологий Гейдара Алиева сотоварищи.
Но карусель на этом не остановилась, напротив, начала набирать ход. Англичане вышибли из Баку турок, но удержались недолго. В сентябре те вернулись, правда, всего лишь на месяц, поскольку Мировая война окончилась, Турции, оказавшейся в числе побежденных стран, поневоле пришлось убираться восвояси, вновь уступив Баку англичанам.
– Будь они неладны, эти калифы на час! – негодовал отец. – Хоть кто-то из них способен удержаться у власти? Всё равно, кто именно, ведь из-за безвластия и неразберихи на промысле разруха, люди начинают уходить, давно не платим жалования, последние крохи доедают…
Наконец разношерстная компания во главе с мусаватистами1 сформировала правительство, которое в течение полутора лет пыталось создать самостоятельное государство, ориентированное на идеи панисламизма и пантюркизма. Англичане поддержали его; у них на то был свой резон – каспийская нефть! Получение возможности контроля над одним из богатейших в мире месторождений, пребывающем фактически без хозяина, такая игра стоила любых свеч.
Происходящие политические игры абсолютно не занимали моего отца. Ему по-прежнему нужно было лишь единственное: чтоб новые правительственные чиновники, пусть в малом, но посодействовали бы восстановлению порядка на Банковском промысле, и ничего более.
В известной мере содействие оказали: охране вернули оружие, занятым добычей и переработкой продукции, тем же рыбацким ватагам, бондарям, икряным мастерам и так далее определили жалование, к имевшемся трём паровым катерам добавили быстроходную моторную яхту с бензиновым двигателем.
В сферу деятельности отца не входила реализации продукции, этим занимались другие.
– Вот уж чего не умею, так не умею, – говорил он. – И чему никогда не научусь, несмотря ни на какую-то там мою виргильность. Торговать? Нет уж, увольте! Данное умение не дано мне свыше. О чём нисколько не сожалею.
Так что, куда уходили теперь бочонки с отборной икрой, рогожные мешки с балыками и тёшкой, отец не знал и знать того не хотел.
– Любителей лопать это добро во все времена бывало в избытке. И сейчас их не меньше. Пусть лопают, – он пожимал плечами. – Должен ведь кто-то, кроме меня заниматься столь приятственным делом. На законном основании, разумеется…
Тут надо бы отметить одну особенность упомянутого отцом «приятственного занятия». Любая красная рыба, будь то осетрина, стерлядь, лососина, какая угодно иная, во всяком виде, от ухи по-монастырски до балыков сёмушного посола, буквально через неделю-полторы так приедаются, что не только есть этот деликатес, глядеть на него тошно! Тоже самое можно сказать и об икре, хоть чёрной, хоть красной.
Достаточно вспомнить муки таможенника Верещагина из «Белого солнца пустыни», которого с души воротило от одного вида миски с зернистой икрой.
Нечто в этом роде испытывал временами и мой папаша (кстати, во многом похожий по нраву и повадкам на названного киногероя). При этом он не переставал быть большим любителем и знатоком икорки всех сортов.
Ещё в период беззаботной московской жизни, когда и помыслить не мог о совершенно невероятном предначертании судьбы – многие годы жизни посвятить рыбным промыслам – во время дружеского застолья приналёг было на поданную к столу анчуевскую1. Один из сотрапезников решил в деликатной форме намекнуть ему о том, что, дескать, и другие тоже любят икру.
Ответ последовал неожиданный и полностью соответствующий характеру моего родителя:
– Ещё бы! – воскликнул он. – Само собой разумеется. Но так, как я – никто её не любит!…
И отодвинул от себя опустошённую им креманку.
Неоднократно ему потом поминали этот, обескураживший своей непосредственностью, пассаж.
В Сальянах, уездном городке, где квартировали многие работники промысла, и в самом посёлке Банк, находившемся в устье Куры, жизнь строилась по давно устоявшемся канонам. Нахлынувшие перипетии ничего кардинально в ней не изменили. До поры до времени…
Девятнадцатый год для нашей семьи оказался горестным. Как-то сразу, друг за другом, скончались обе мои бабушки, Александра Одиссеевна и Прасковья Тимофеевна. Я считаю себя жестоко обделённым судьбой, ибо мне не привелось ощутить на себе, какое это удивительное счастье – иметь любящих тебя бабушек. Особенно в детстве.
Ехать на похороны в Ананьев было совершенно невозможно. Гражданская война разлучила миллионы семей, многих навсегда. Люди осатанело уничтожали мнимых своих врагов, в каком-то всеобщем помутнении забыв, что они – дети одной земли, одногобога, одной крови. Самое, на мой взгляд, парадоксальное заключено в недобровольности таких действий. Никуда не деться от факта: подавляющая часть и красных, и белых, солдатская масса войны, ставилась под ружьё по мобилизации. Ортодоксальные историки всячески стараются не заострять внимание на столь существенной подробности. Имею в виду советских мастеров исторических фальсификаций.
На протяжении всей Гражданской войны стоило одной из противостоящих сторон занять отбитую у неприятеля территорию, как тут же объявлялась мобилизация всех мало-мальски пригодных к воинской службе. Сплошь да рядом происходила «перемобилизация», когда недавний красноармеец, сбежавший из плена или попросту дезертировавший, напяливал гимнастёрку с погонами, а вчерашний деникинец нахлобучивал на голову будённовку с алой звездой. И перли потом один на другого с трехлинейками наперевес. И оба, в конечном итоге, оказывались в списках убитых.
Всех нас одеялом общим
Укрыла сыра-земля.
Мирно лежим, не ропщем,
Отныне одна мы семья…
В старом-престаром фильме «Мы из Кронштадта», разумеется, героизирующем Гражданскую войну, есть примечательный эпизод, невесть, каким образом проскочивший через цензуру. Замордованный солдатик «из псковских», во время боя, в зависимости от того, на чьей стороне оказывается временный перевес, то срывает с себя погоны, закапывает их под бруствером окопа, то снова пытается прицепить на шинель.
В этой короткой сценке вся трагическая сущность «далёкой Гражданской», ибо с не меньшей долей художественной и исторической правды можно было бы снять точно такого же крестьянского парня, в страхе прячущего и вновь надевающего на голову буденновку.
Раньше других эту «зыбкость рядов» учуял своим лисьим нюхом главкомверх Троцкий. Создавая регулярную Красную Армию, он сформировал одновременно и заградительные отряды, призванные поддерживать высокий революционный дух бойцов при помощи плотного пулемётного огня, косящего «дрогнувшие ряды».
Итак, наша семья понесла первые тяжёлые потери. Погиб Тимофей Варламович, вскоре умерли мои бабушки, а затем не стало и Николая Моисеева.
Вместе со всей Россией мы начали платить по беспощадному счёту безвременья. Оно растянется на многие годы…
До окончательного пришествия большевиков в Закавказье три из четырёх входивших в него губерний, отделившись от России, ставшей советской, образовали самостоятельные государства, во многом схожие по своей политической физиономии. В Эриванской губернии заправляли дашнаки1, в Бакинской – муссаватисты, а в Тифлисской и Кутаисской губерниях бразды правления взяли на себя грузинские меньшевики.
Новоявленная власть декларировала буржуазно-национа-листические идеалы и полную независимость от всех и вся, безропотно мирясь при этом с присутствием в своих суверенных пределах чужеземных солдат.
Английский контингент был частично представлен колониальными войсками. Мама нередко вспоминала индусов, этих, по её выражению, «французов Востока», благожелательных, деликатных, немного, как ей казалось, печальных. Удивляла мизерность их дневного рациона: плошка риса на обед и горсть фиников или сушённых инжирин. Когда кто-нибудь делал попытку угостить индусов чем-нибудь более существенным, они вежливо, но твёрдо отказывались.
Шотландские королевские стрелки в клетчатых юбочках, с голыми коленками, вызывали со стороны местной публики поток насмешек, в основном непристойных. Не понимая языка аборигенов, стрелки пропускали мимо ушей словесные упражнения уличных острословов, особенно кинто. Лишь высокомерно усмехались, поглядывая вокруг – что, дескать, взять с диких туземцев?..
Правда, по рассказам отца, один из зарвавшихся шутников схлопотал таки по физиономии, когда попытался сунуть руку под клечатую юбку шотладца.
…Получив известие о том, что дни Прасковьи Тимофеевны сочтены, родители мои вместе с Николаем тут же выехали в Батум, а оттуда, уже после кончины бабушки, в Цихис Дзири. Там, по настоянию Антона Ивановича, и состоялись похороны. Он сам выбрал место для могилы, меж двух цветников. Сказал сыновьям:
– Здесь и меня положите, когда придёт мой час. Чтобы смерть не разлучила б меня с Пашей…
И сразу же принялся обустраивать будущее семейное кладбище, не предполагая того, что оно со временем станем таковым, приняв в свою ограду сначала его, потом Варлама и, наконец, моего отца.
После возвращения в Тифлис, дядя Саша предложил собрать семейный совет.
– В такую неустойчивую, тревожную пору, – сказал он, – следует быть всем вместе. Я окончательно перебираюсь в Тифлис по приглашению инициаторов создания университета. Может, и вы примете решение покинуть Баку? Это было бы разумно. Поселимся во флигеле, который любезно предоставляет мне университетское начальство. Он достаточно просторен и находится тоже в Вакэ. Мы превосходно разместились бы в нём…
Давняя идея, скорее даже мечта об открытии университета принадлежала профессору Ивану Александровичу Джавахишвили. Ещё в тринадцатом году он договаривался с дядей Сашей о том, что тот примет участие в этом долгом и сложнейшем начинании, взяв на себя заботы по созданию кафедры минералогии и петрографии. Но помешала начавшаяся война, потом потрясения семнадцатого года, и всё на время прервалось.
«… Сейчас, любезнейший мой Александр Антонович, – писал ему Джавахишвили, – обстановка, сложившаяся в Грузии, благоприятствует тому, чтобы мы вернулись к былой идее. Гражданская война нас, слава Создателю, не затронула. Что же до нынешнего грузинского правительства, то при всех его очевидных недостатках, присутствует и похвальное (а, возможно, допускаю, и тщеславное) стремление видеть столицу нашего молодого государства университетским городом. Уже сделаны первые практические шаги: под университет будет отдано прекрасное здание Тифлисской дворянской гимназии…»
Мама сразу же высказалась за немедленный переезд в Тифлис – воспоминания о Баиловской тюрьме навсегда отвратили её от Баку. Однако отец всячески тянул с окончательным решением – не хотелось расставаться с промыслом, где всё уже начало понемногу налаживаться. Он успел стать «рыбником», и профессия эта оказалась на редкость цепкой, не отпускающей от себя. Вдобавок ко всему, меньшевистский Тифлис ему не понравился.
– Каким-то другим стал город… Ещё, чего доброго, немцы вернутся сюда.
– Не вернутся, – возразил дядя Саша. – Им сейчас не до Кавказа. В Германии назревают события, схожие с российскими.
– Ни дна бы им, ни покрышки, политиканам этим! – взорвался отец. – Весь мир раком поставили!..
С немецкими солдатами в Тифлисе связан эпизод, запомнившийся маме. Приехав с Николаем из Баку навестить уже тяжело болевшую Прасковью Тимофеевну, она, не найдя извозчика, села в трамвай. На задней площадке двое солдат в немецкой форме громко и весело разговаривали меж собой… по-французски!
Мой на редкость общительный по натуре братец не преминул встрять в их беседу. Солдаты замерли от удивления. Потом один из них сказал маме:
– Мадам, поздравляю вас, ваш сын говорит так, будто он родился в Париже! Кто его выучил нашему языку?
Солдаты оказались эльзасцами1. Выходя из трамвая, они подарили Николаю самодельный ножичек с деревянной рукояткой, вырезанной в виде Эйфелевой башни.
– Приезжай во Францию, маленький парижанин!..
Всю жизнь Николай мечтал побывать в этой прекрасной стране. Жадно расспрашивал о ней после нашего с женой возвращения из первой поездки в Европу. Увы, не сбылась его мечта. Многое не сбылось в жизни моего брата…
Отъезд родителей из Баку затянулся ещё из-за болезни отца. Дважды, раз за разом, приключились с ним нешуточные беды. Сначала подкосил сыпняк .Эпидемия этой «чумы безвременья» докатилась до Баку вместе с толпами беженцев из России. Не успел отец до конца оправиться от такой тяжкой хвори, как вновь свалился, подцепив смертельно опасную форму оспы.
Организм у него был могучий и сопротивлялся натиску болезней с невероятным бешенством, по-иному не назвать. Мама рассказывала, что ей на пару с нанятой сиделкой приходилось простынями привязывать отца к кровати. В беспамятстве он метался, бредил, вскакивал, сбрасывая с себя всё, и удержать его просто так, руками, двум женщинам было не под силу.
– Это хорошо, это очень хорошо! – убеждала перепуганную маму многоопытная сиделка. – Хуже, ежели б лежал пластом, недвижимый. А он вон как борется, со всех сил гонит болезнь из себя. Помяните мое слово – выздоровеет, справится! Крепкий он у вас мужчина…
Больше всего прочего мама боялась, что заболеет сама. С кем тогда останется девятилетний Ника? Почти все знакомые, уцелевшие после бесчинств Бакинской коммуны, поспешили уехать. Кто куда, многие в эмиграцию.
Сиделка оказалась права, отец выдюжил, но мамины бдения на том не закончились, потому что когда оспа сдает позиции и угроза для жизни отступает, оспенные язвочки покрываются струпьями и невыносимо зудят. Достаточно даже слегка потревожить их и на коже останутся неизгладимые рытвины. Больному необходимо перетерпеть зуд, пересилить в себе желание вцепиться ногтями в проклятые язвы, расцарапать лицо!
Чего совершенно не умел отец, так это смиренно терпеть, подчиняться неизбежному, тому, что шло против его натуры.
На сей раз маме пришлось пустить в ход полотенца. Она связывала ими руки непокорного страдальца. Тот бунтовал, ругался на чем свет стоит, но мама оставалась безучастной ко всему, повторяя из раза в раз:
– Не хватало, чтобы про меня стали говорить: «Та самая мадам Астахова, у супруга которой черти на лице горох молотили…»
По предписанию врача она ежедневно, с великим терпением колдовала над оспенными отметинами, промывая их раствором марганцовки. Процедура эта чем-то напоминала ей то время, когда в лаборатории приходилось осторожно сортировать пинцетом белужьи икринки.
В результате маминых усилий все язвочки до последней сошли на нет. И всё же отец сумел-таки изловчиться, сковырнул слегка одну из них, в память о чём осталась ему небольшая рябинка возле левого виска.
Интересное совпадение: примерно в то же самое время у Анастасии Драгуновой, матери моей будущей жены, тоже приключилась оспа. Несмотря на тяжёлое течение болезни, ей удалось осилить её. Двойной иммунитет через нас передался нашим детям, и многократные профилактические прививки оканчивались ничем, организм не реагировал на вакцину…
Из-за нагрянувших напастей отъезд из Баку продолжал откладываться. Дядя Саша, точно предчувствуя приближение опасности, посылал моим родителям письмо за письмом, торопя их.
– В конце концов мы досиделись, – рассказывала мама. – В апреле двадцатого года нагрянули из России большевики. Сопротивление мусаватистов было быстро сломлено, они не могли устоять против натиска целой армии. И дальше началось такое, что по сравнению с ним деяния Бакинской коммуны выглядели невинной забавой. Помимо всего остального, вновь возникла зловещая фигура Василия Клычкова. Я поняла: не быть добру! Но уезжать-то поздно – границу с Грузией закрыли. Оставался единственный путь: на одном из промысловых катеров, по морю, в Персию, а дальше, как уж бог поведёт. На этот крайний шаг мы никак не могли решиться. Ни тогда, ни позже. Хотя, как показало дальнейшее, исключив вариант с эмиграцией, ставили на кон свои жизни. И не единожды. Но всё же, всё же… Положившись на Божью волю, мне думается, сделали правильный выбор. Я всегда вспоминала Колю, моего брата, его письма из Нанси. Как страдал он от ностальгии в благополучной, безопасной для него Франции.
Второе пришествие большевиков в Баку ознаменовалось утверждением новой формы социально-политических взаимоотношений власти и общества. Называлась она военным коммунизмом. Ничего более отвратительного и бесчеловечного никогда и нигде не придумывали. Разве что в маодзедуновском Китае или в полпотовской Кампучии, где власти действовали в полном соответствии с большевистской методикой.
По существу своему то был разветвлённый государственный террор: политический, экономический, правовой. С недоброй памяти «грабнеделями», «ущемлениями буржуя», официальным учреждением статуса «лишенцев», запретом на свободу перемещения, арестами заложников1, принудительными общественными работами, не подлежащими оплате, расстрелами на месте за спекуляцию, под которой подразумевалась любая попытка купить или продать что-либо из съестного. Появились пайки, коммунальные квартиры, прочие прелести жизни, никуда не подевавшиеся и после отмены режима военного коммунизма и ставшие постоянными составляющими советского модус вивенди. Более того – частицей общественного сознания, воздействующего на многих из нас и по сегодня.
На сей раз в Баку пришли большевистские правители, успевшие поднатореть в подобных делах, не чета самодеятельным коммунарам семнадцатого года, не имевшим ещё достаточных навыков диктаторского «управления массами».
Эти же сходу ухватили быка за рога. В одном из первых их декретов населению предписывалось незамедлительно и безвозмездно сдать государству рабочих и крестьян всю имеющуюся на руках валюту, а также золотые и серебряные монеты любой чеканки. Тех, кто в указанный срок не выполнит это требование, утаит от «трудового народа неправедно нажитый капитал», ждала суровая революционная кара. Вплоть до расстрела1.
Слово «расстрел» всё чаще и чаще начало появляться в разного рода декретах новой власти, в бесчисленных, порой совершенно абсурдных распоряжениях, просто в разговорах. Само оно и то, что стояло за ним постепенно превращались в обыденность.
Спустя многие годы мама не могла без внутреннего содрогания вспоминать пресловутые «ущемления буржуя».
– Заявлялись среди ночи, барабанили кулаками в двери. Переворачивали всё вверх дном в поисках «подлежащих изъятию ценностей». Забирали любую приглянувшуюся вещь, а то и последний мешочек с пшеном или рисом. Во исполнение лозунга: грабь награбленное! Несмотря на то, что в нашей семье никогда никаких «грабителей-эксплуататоров трудового народа» не было, нас самих пограбили всласть… Конечно, я попыталась хоть что-то припрятать. Кроме семейных реликвий уцелела ещё и небольшая сумма в империалах, отложенных на чёрный день. Да только, как было обменять золотые червонцы на хлеб насущный и не попасться при этом? Не ровен час случись такое, приравняли бы к валютной спекуляции и наверняка расстреляли б. Не считаю себя трусихой, но тут и любой храбрец призадумается. Вновь выручила нас Зулея-ханум. Она-то ничего не боялась и, будучи представительницей «народных масс», экспроприаторов не интересовала, что с неё взять?.. Так, по монетке, и меняла мне, без чего пропали бы. Особенно после ликвидации лаборатории, когда всех нас перевели в разряд «лишенцев»…
Забытое за давностью лет понятие – лишенец. Думаю, есть необходимость напомнить о том, что стояло за ним. Тем паче, на фоне всё учащающихся попыток иных политиков и даже литераторов вновь облечь в романтические одеяния «наше славное революционное и послереволюционное прошлое». При всяком удобном случае, представившемся мне, буду по мере сил сдирать любые маскирующие покровы, под которыми – грязь, кровь, обман, унижение, растоптанные судьбы миллионов россиян…
Так что, «лишенец», это во всех отношениях бесправный человек, обречённый на медленное умирание, поскольку у него отобраны все возможности физически выжить. Начиная с мизерного пайка, не полагавшегося представителям бывших эксплуататорских классов. Такие же запреты действовали при поступлении на работу, за исключением самой тяжёлой и плохооплачиваемой, на сохранение за собой имевшегося жилья, на поступление в специальные учебные заведения, особенно в вузы, на участие в любых выборах (единственное, о чём большинство лишенцев не сожалело).
Что оставалось этим людям делать? Как писал поэт Марченко: «Снятыми с себя живу вещами…» Надолго этих вещей, конечно, не могло хватить. Перебивались случайными заработками как та же генеральша Кускова в Цихис Дзири. Жили без всяких надежд на будущее, единым днём, больше страшась не за свою судьбу, на которую давно махнули рукой, а за судьбу детей.
Окончательный удар по этой категории советских граждан нанесли в тридцатые-сороковые годы; постарались выкорчевать уцелевшие остатки «чуждых элементов». Они и впрямь были чуждыми. Стать своим в условиях сталинщины означало потерять лицо, самого себя, свое достоинство и честь.
По рассказам мамы, в квартире на Кубинке имелся камин, примыкавший к пустотелой стене, в которую выводились дымовые трубы из соседних бухари. Эта спасительная стена помогла уберечь многое из того, что неизбежно грабанули бы «ущемители буржуёв» и прочие налетчики.
Кто-то из маминых соседей сообразил каким образом можно использовать довольно обширное пространство, образованное двумя кирпичными перегородками.
– Аршин с лишним шириной! – говорил он. – Я проделал в портале лаз, абсолютно незаметный, и получилось нечто вроде потайной кладовки. Перегородки не простукиваются, они достаточно толсты, поэтому никому не догадаться, что за ними пустота. Все уже сложили туда самое ценное, милости прошу и вас, Наталья Павловна! Хотя бы какую-то малость упрячем от этих гресперов1… Кстати, знаете, даже в случае пожара, спрятанное сохранится – это же, фактически, несгораемый шкаф…
Тем временем, на промысле произошли события, предугадать которые было не трудно: объявившийся Клычков поспешил избавиться от тех, кто догадывался о его связях с контрабандистами, переправлявшими икру в Персию. Начал с моего отца, самого опасного для себя человека.
По телеграфу в Сальянское чека поступило распоряжение задержать «обвиняемого в злостных антисоветских настроениях смотрителя Банковского промысла Астахова». И препроводить под охраной в Баку.
– Только не оказывайте сопротивления, Евгений Тимофеевич! – зная отца, уговаривали его сослуживцы. – Им только того и надо – тут же убьют вас «на законном основании»! А в Баку, может, и сумеете найти управу на Клычкова и остальную камарилью. За ними уже столько разных художеств!..
После отсидки в Баиловской тюрьме отец не больно рассчитывал на какие-либо нормальные юридические процедуры; следовало подготовить себя к самому худшему. Но, здраво рассудив, что в подобной ситуации не следует торопить события, подчинился конвоирам, сел в бричку.
– И куда мы отправимся, если не секрет? – спросил он.
– На пристань, куда же ещё? – буркнул один из конвоиров. – И вот шо: давай-ка руки назад, как положено. Мы их верёвочкой для верности обкрутим.
– В случáе чего, – добавил второй, – стрелять велено, без предупреждения! Учти это, господин хороший.
– Валяйте, раз велено…
– Я искренно сожалел тогда, – вспоминал отец впоследствии, – что Господьбог не прибрал меня к себе во время сыпняка или оспы. Лучше уж умереть в своей постели, чем у расстрельной стенки. Но он, простив многие мои грехи, рассудил по-иному, хвала ему за это!..
Вероятность того, что всё может окончиться именно «стенкой» была велика – чекисты хватали в Баку всех, на кого падало хоть малейшее подозрение не только в личной причастности к гибели двадцати шести комиссаров в сентябре восемнадцатого года, но даже в шапочном знакомстве с теми, кто каким-либо образом мог иметь отношение к той расправе.
Наугад вылавливали бывших мусаватистов, дашнаков, эсеров, просто «представителей буржуазии»: землевладельцев-беков, офицеров, давно снявших военную форму и так далее.
– За каждого расстрелянного бакинского комиссара по тыще ваших голов снесём!..
Итого – двадцать шесть тысяч. Если судить по свидетельствам очевидцев тех трагических событий, в частности, и моих родителей, эта «контрольная цифра» была перекрыта вдвое, а то и втрое. Да кто тогда официально занимался такой статистикой? У нас в стране, если речь заходит о сложивших головы соотечественниках, цифры, как правило, называются приблизительные: в сталинских лагерях, к примеру, полегло «порядка двадцати пяти миллионов» человек1, в Великую Отечественную войну по одним источникам порядка двадцати миллионов, по другим – около тридцати1, эка важность! Статистика наука приблизительная…
В дневнике кинорежиссёра Александра Довженко есть такая запись, датированная 1946 годом:
«Я был вчера на параде Победы… Жуков прочитал торжественную и грозную речь. Когда вспомнил про тех, что пали в боях в небывалых в истории количествах, я обнажил голову. Шёл дождь. Оглянувшись, заметил, что фуражки и шляпы никто больше не снял. Не было ни паузы, ни траурного марша, ни молчания. Были сказаны, будто между прочим, две или одна фраза. Тридцать, если не сорок, миллионов жертв и героев будто провалились в землю, а то и вовсе не жили, про них упоминали, как про понятие. Мне стало горько, и я уже после не интересовался ничем… Было жаль убитых, героев, мучеников, жертв. Они лежали в земле, бессловесные. Перед величием их памяти, перед кровью и муками не стала площадь на колени, не задумалась, не вздохнула, не сняла шапки. Отчего же плакала весь день природа? Почему лились с неба слезы?..»
«Бог милостив, Пётр Алексеевич! – говаривал один из российских фельдмаршалов далёких петровских времён, – Людишек хватит»…
Так оно и повелось. И в войнах, и в лагерях, и на многочисленных «стройках века».
Отец вполне мог попасть в эти безымянные списки, но то ли судьба, то ли мамины молитвы отвели от него «карающий меч революции»…
Он лежал на корме той самой яхты с бензиновым двигателем, которую получил в Баку для нужд промысла, смотрел в звёздное майское небо, стараясь не думать о том, что, вполне возможно, видит его в последний раз.
Конвоиры пристегнули отца за связанные руки к стойке поручней, а сами убрались в каюту.
Звезды мигали, словно подбадривали, зная о неведомом никому, что обязательно произойдёт в эту тихую, безветренную ночь.
На отмели картавыми голосами перекликались пеликаны, тарахтел движок яхты, в каюте конвоиры пили тутовую водку, закусывая её икрой. У них была одна на двоих деревянная ложка, и они поочередно зачёрпывали из котелка тускло лоснящуюся икру, сетуя при этом на отсутствие хлебца. Хорошо бы, мол, к такой буржуйской закуси да ещё б по ржаной краюшке на брата.
Висящая под потолком каюты «летучая мышь» высвечивала их плоские, давно не бритые лица.
«Вот, – думал отец, – два обычных российских мужика, откуда-нибудь из Рязанской или Тамбовской губернии, не помышлявшие с роду о военной стезе, тихо-мирно сеявшие себе ржаной хлебушек, ходившие по воскресеньям в деревенскую церковь. Какой злой рок сорвал их с места, унёс за тридевять земель от дома, от детей и жён, забил головы всякой дурью? На кой ляд им сдался этот замызганный сальяновский чека, эта грязная работа, от которой до смерти душу отмыть не удастся? Для прежней жизни они потеряны, но ведь и нынешняя со временем отбросит их за ненадобностью…»
– Эй, товарищ! – окликнул конвоир рулевого. – Хлебом у тебя не разживёмся?
– Откуда хлеб, дорогой? Как ваши пришли, мы с тех пор хлеба в руках не держали, мамалыгу теперь кушаем, а что сделать?
– Ну, ты, контра, замолкни!
– Пожалуйста! Ты спросил – я ответил.
– Отве-етил он, – проворчал конвоир. – Все вы тут сплошь контры!..
Вернувшись в каюту, стукнул донышком стакана о стол.
– Наливай, Никодим, допьём уж её, что ли…
«Да… – вновь подумалось отцу. – Ни на что путное они уже больше не пригодны. Только – вязать, тащить, к стенке ставить… Надо же, как всё обернулось, прав оказался Женька Молдавский…»
Он вспомнил своего московского тёзку и собутыльника, не раз предостерегавшего брата-бунтаря:
– С огнём изволите играть, господа российские революционеры! За волюшку народную да за свободушку всероссийскую ратуете? А народ вас просил ратовать за него? Он что, в ваших высоких идеях разбирается, в марксовых писаниях?.. Не знаете вы ни бельмеса этот народ, ибо душа оного непроницаема для нас с тобой, братец. Он и сам-то себя не осознал за тысячу лет, дремлет на подобие степной каменной бабы, а вы суетесь к нему со своими либэртэ, эгалитэ, фратэрнитэ! Помнишь, в какое комичное положение попал Сандро, испросив у Груши разрешения снять сюртук? Ха-ха-ха!.. Вот тебе и эгалитэ. Чужие мы друг другу; если на то пошло, на разных планетах проживаем… И если, не приведи бог, русский мужик, тёмный, полуграмотный, вчера ещё пребывавший под крепостным ярмом, внешне покорный, а внутри себя мятежный и разбойный, вырвется на свободу, а вернее будет сказать – на её, чисто русский вариант, сиречь, волю, он всем нам башки посносит. И, в первую очередь, радетелям незванным, подстрекателям болтливым. Вы для него те же баре, наследственно ненавистные… Ох, Котька, боюсь я, что величайшее побоище вы можете по глупости своей сотворить! Такое по Руси покатится, почище Мамаева будет…
«Где они сейчас, вечно пикировавшиеся братья Молдавские? Смог ли уберечься Женька, вовремя убраться из Москвы в какие-нибудь парижи?… А Котя? Не думаю, что он стал в ряды этой комиссарской братии. Скорее, схлестнулся с ними… А все другие где?… – отец посмотрел в сторону каюты. Конвоиры, склонившись над столом, продолжали поочередно черпать из котелка икру, точно гречневую кашу. – Дорвались, мордовороты!..»
Последняя встреча с Евгением Молдавским была у отца в конце четырнадцатого года, перед самым отъездом в Тифлис. Они поехали к Тестову, заказали, помнится, расстегаев с налимьей печенкой. А под подкрашенную пиконом «Смирновскую» хорошо пошла икорка. М-да… Сейчас вот икорку доскребывают два мрачных мужика, отродясь не ведавшие о существовании подобной закуски.
Несправедливо, что не ведали о ней?.. Так ведь всё равно икры на всех не хватит, сколько революций не совершай. Просто едоки поменяются местами. Так стоило ли затеваться ради этого?..
– Честно говоря, завидую тебе, – признавался во время той их встречи младший Молдавский. – Обрыдла мне Первопрестольная. Залился бы, куда придётся, в места нетронутые цивилизацией. Составить, что ли, тебе компанию? Ходили бы там не «под ёлочку», а в экзотические духаны. С какими-нибудь одалисками интрижку завели б…
«Господи, когда это было! – отец повёл плечами – затекла спина. – Сто или тысячу лет назад? Тестов, Москва, Женька Молдавский, его невозмутимая Вавочка…»
На море стоял полный штиль. За яхтой тянулся длинный пенный след; ялик, привязанный за буксирный конец, подпрыгивал на крутых бурунчиках.
Плоский берег едва угадывался, редкие огоньки на нём медленно уплывали назад.
Лежать было неудобно. Брошенный на палубу кусок брезента сбился, верёвка резала запястья. Отец попытался ослабить узел, но тот не поддался.
«Эдак напрочь перетрёт руки, пока доплюхаем до Баку… Не понять, где плывём. По времени Персаготу пора быть да огней что-то не видно. Впрочем, какая разница?»
Он подтянул под себя ноги, попробовал изменить положение, сесть поудобней. Прислонившись спиной к мелко подрагивающей стойке поручней, не заметил, как задремал.
Было уже далеко за полночь, когда кто-то, невидимый в темноте, осторожно тронул его за плечо.
– Это я, Айрапет, ну…
Отец узнал голос моториста.
– Будь другом, ослабь верёвку, вконец истерла руки!
– Сейчас! Сейчас сё сделаем!.. – шептал он. – К Пеликаньему острову подходим. Эти два спят пока. Сколько арака выпили, ва! Я бы умер, клянусь мамой… Они вас до Баку не должны довозить, сволочь такой!
– Куда же в таком случае везут меня?
– Рулевой слышал: под винт должны вас бросать. Им так сказали делать.
– Кто сказал?
– Откуда я знаю? Сказали, ну. Начальник ихний, наверное, в Сальянах который. Кто же ещё?..
Лезвие ножа скользнуло под верёвки, стягивающие руки. Отец потер занемевшие запястья.
«Та-ак – подумал он. – Выходит, Васька побоялся, что в Баку я поведаю о проказах местной братии. И что вместе со мной к стенке поволокут всю эту мразь, с ним самим заодно. Предусмотрительно поступает Клычков, ничего не скажешь. Под винт, и концы в воду, в полном смысле слова. При попытке к бегству… В сальянском чека у Васьки свои люди, подельнички. Вот же сукины дети! Пропал промысел…»
Упала на палубу верёвка, намотанная на поручень. Отец, с наслаждением распрямил спину.
– Плавать хорошо можете? – спросил моторист.
– Да.
– От Пеликаньего до Персогота много островов есть. До самого берег тянутся, как чётки.
– Знаю.
– Плыть надо вам. Вода уже не очень холодный, можно плыть. На один остров, на другой и, камац-камац1, утром на берегу будете. Ялик не рискуем давать – вёсла в каюте, начнем брать, проснутся эти цнакуны2.
– Да придушу их обоих и – за борт, к чёртовой матери! Вместо меня под винт отправятся, – отец двинулся было к каюте, но моторист схватил его за рукав.
– Не надо, дорогой! А потом что будем делать? Такой бгаума3 поднимется, все пропадем! А так: развязался, убежал – сё. В Баку они скажут, что под винт вас бросали. А что ещё сказать? Что проспали, да? Ну, а если ихние начальники спросят, ответим: ничего не видели! Рулевой вперёд смотрит, я всегда внизу, где мотор, какое наше дело? Искать вам никто не будет, зачем искать, ну? Всем хорошо получается.
– Пожалуй, ты прав…
Моторист подтянул к корме ялик, помог отцу спуститься в него. В последний момент протянул небольшой брезентовый мешок.
– Чтоб согреться немножко… Пеликаний остров пройдём левым бортом. Как увидите его, сразу – яйла, плывите. Цавотанэм!4
– Спасибо тебе, Айрапет! – отец обнял его. – Прощай! Даст бог, увидимся ещё…
Сев на дно ялика, он стянул сапоги, снял куртку. Сунул их в мешок, укрепил его на спине.
Вскоре показались размытые очертания Пеликаньего острова. Яхта сбавила ход.
«Пора!…»
Отец, перекрестившись, соскользнул в воду и поплыл в сторону берега. Почувствовав под ногами отмель, побрёл по мелководью к кромке камыша. Из его гущи с испуганным криком поднялась утиная стая.
«Надо согреться, и лишь потом плыть дальше».
Натянув сапоги, он, размахивая руками, побежал по жёсткой упругой осоке. Перемахнув через песчаный бугор, оказался на противоположном берегу острова. Снова входя в воду, подумал:
«Не заплутаться бы в темноте, не потерять курса…»
Над самым горизонтом висела яркая голубая звезда, единственный ориентир.
«На неё и буду держать…»
Только на четвёртом по счёту острове отец решился сделать привал. Уже начало светать, бледно-розовая полоска зари тронула скованную штилем гладь моря. Оно было пустынным – ни паруса, ни пароходного дымка.
Укрывшись в заброшенном рыбацком шалаше, отец покопался в мешке; вынул баклагу с тутовой водкой, медную кружку и перетянутый шпагатом рыбий пузырь с коробком спичек, солью, горсткой чая и ломтем хлеба.
Эта забота малознакомых простых людей, рисковавших головой ради того, чтобы спасти его, тронула до глубины души.
«Не все, не все мы на разных планетах проживаем, не все!.. – думал отец, вновь вспомнив Молдавского-младшего. – Вот только, знать бы наперёд, кто с твоей планеты, а кто – нет. Увы, не дано! В этом-то вся трагедия происходящего с нами…»
Много лет спустя, рассказывая в подробностях о той майской ночи, отец всегда волновался, случалось и слезу смахивал.
– Не свёл меня больше случай ни с Айрапетом, ни с рулевым яхты. Сейчас даже имени того не припомню, из новеньких был. Единственное, о чём я просил Всевышнего, это чтоб обошлось у них всё, сумели бы доказать непричастность к моему побегу…
В течение недели мама не имела никаких известий об отце. Доходили неясные слухи, что его увезли с промысла под конвоем, но о дальнейшем оставалось лишь гадать.
Представляю себе, какие только мысли не посещали маму в те дни. В дополнение ко всем тревогам на неё свалилась и неожиданная болезнь Николая. Диагноз оказался неутешительным:
– Сей недуг получил ныне пугающую распространённость, – сказал врач. – Особенно часто им поражаются дети. Оно и понятно – всеобщее недоедание в сочетании с ужасающей антисанитарией, царящей в городе. Взрослый поостережётся, а ребёнок норовит всё попробовать на зуб… Лечение потребует длительного времени. И, главное, Наталья Павловна, – строжайшее соблюдение диеты! Рисовый отвар, два-три сухарика, несладкий крепкий чай. Вот и всё, что я пока могу разрешить Нике. Поглядим, какого будет развитие болезни…
Первую утешительную весть об отце маме принёс его сослуживец, приехавший из Сальян.
Он пришёл поздним вечером, негромко позвонил и сразу же осведомился:
– Вы одни дома?
Увидев его с отцовским чемоданом в руке, мама сначала перепугалась, но гость поспешил успокоить её:
– Наталья Павловна, не подумайте чего плохого, я с добрыми вестями! Вашему супругу удалось бежать.
– Господи! Откуда?!
– С яхты, которая направлялась сюда, в Баку. Мне рассказал о том Айрапет, моторист. Пока пьяные конвоиры спали, он помог Евгению Тимофеевичу покинуть яхту в районе мыса Персогот.
– А дальше?!
– Ну что вы так, Наталья Павловна! Он ведь счастливо избежал верной гибели. Эти мерзавцы собирались его убить!
– Убить?!
– Да. Конвоиры говорили об этом меж собой, а рулевой услышал и предупредил Айрапета. Это, конечно же, дело рук Клычкова и компании. Боже, что за ужасная жизнь!.. Ну, да, ладно, опасность позади, теперь он добирается сюда, путь не близкий. Объявится скоро, не волнуйтесь. На промысле мы собрали кое-что из вещей Евгения Тимофеевича. Пожалуйста, всё тут, в чемодане…
Прошёл день и вновь задребезжал колокольчик. Мама бросилась открывать, полагая, что это отец, но, к её удивлению, на пороге, кутаясь в покрывало, стояла Зулея-ханум.
– Здравствуй! – сказала она громко, а потом, с опаской оглянувшись по сторонам, перешла на шёпот: – Твой сахиб в мой дом сидит. Сюда ходить не надо ему, опять в Баиловка поведут…
Казалось бы, гора должна свалиться с плеч, но продолжали неотступно преследовать другие, не менее тревожные мысли: что предпринимать в дальнейшем, как действовать? Оставаться в Баку нельзя, рано или поздно это окончится все той же Баиловской тюрьмой. Но каким образом выбраться из города, вдобавок ко всему с больным Никой на руках? И куда направиться, ведь опасность грозила со всех сторон.
– Не бывает безвыходных положений, Тася, – успокаивал отец. – Меня считают мёртвым, это уже прекрасно. Теперь основное – разумно и осмотрительно действовать пост мортум1, так сказать. Что-нибудь, да обязательно придумаем. Коли уж мне с яхты удалось улизнуть, то остальное уладится пэр сэ2. – он ходил из комнаты в комнату, заложив руки за спину. – Сейчас меня больше всего прочего беспокоит состояние Ники. Нельзя медлить, пэрикулюм им мора!3
– Женя, ради Христа, не донимай меня своей латынью! Когда ты, без особой нужды прибегаешь к ней, это первый признак твоей внутренней растерянности.
– Ничуть не бывало! Напротив, я уверен, что всё у нас сложится наилучшим образом…
Выход, как и предполагал отец, пришёл сам по себе, причём совершенно неожиданно. Один из его бакинских друзей служил на железной дороге. Он узнал, что в Грузию будет перегоняться товарный состав из десятка нефтеналивных цистерн, грузовых платформ и нескольких пустых холодильных вагонов. В порожний холодильник и решили поместить маму с Николаем и пожитками, изъятыми из межстенного «несгораемого шкафа».
Мама боялась соглашаться на такой рискованный вариант, но её постарались убедить, что всё продумано до мельчайших деталей, и ничего худого произойти не может.
– Для опасений нет никаких причин, Наталья Павловна, – говорили маме. – Состав отправят ночью прямо из тупика товарной станции, с дальнего пути. Это порожняк, дополнительной проверки делать не станут. Вещи мы погрузим заранее, за час до отправления, никто ничего не заметит, охрану обведём вокруг пальца, нам не впервой. И, в последний момент, вы проскользнёте с Никой в холодильник, аки тени бесплотные.
– А Женя как же? Он не с нами будет?
– Нет, у него в этом спектакле своя роль…
Отца обрядили в старую железнодорожную тужурку, в такую же фуражку, чёрную от угольной пыли и, вручив лопату, показали, как следует орудовать ею, побрасывая уголёк в разверзнутую пасть топки.
Поезд отошёл часа в два ночи. Мама со страхом вслушивалась, как перед самым отправлением вдоль вагонов, хрустя щебёнкой, ходили невидимые ей люди, время от времени переругиваясь:
– Ну, иди, смотри! Что увидишь в темноте?.. Фонаря я не взял – днём же проверяли, замки повесили, что ещё хочешь? Порожняк, говорят тебе. По-ро-жняк! Возврат делаем, это не наш подвижной состав, грузинский, понимаешь? Смотри, семафор уже дали, ехать надо…
С замиранием сердца мама ждала: сейчас откроют замок, откатят дверь холодильника, высветят горящей спичкой его тёмную, гулкую пустоту... Но ничего этого, к счастью, не произошло.
– Слушай, время же идёт, ехать пора!
– Поедете, когда разрешение дам.
–Ну тебя к такой-то матери! Пока я с тобой здесь зря толкусь, мой помощник всё вино один выпьет. Он принёс четверть та-кого вина!
– Ладно, пошли, что ли…
Наконец, звякнули буфера. Состав стронулся с места. Пощёлкивая на стыках колёсами, начал набирать скорость. Шёл почти без остановок – пути были свободными. Лишь в Елизаветполе задержался ненадолго, добрал воды в тендер.
Отец снял фуражку, высунувшись в оконце, подставил под встречный ветер вспотевшее лицо. День выдался солнечный, яркий; зелёный степной разлив тянулся до самого горизонта.
На полном ходу проскочили Акстафу. Ещё полсотни километров, и Земля Огней останется за спиной. Навсегда!..
Что ждёт там, впереди? Как встретит беглецов меньшевистская Грузия? Чем предстоит заняться в Тифлисе?..
– Эй, господин кочегар! – прервал отцовские раздумья машинист. – Подбрось-ка угля, давление падает!…
1 Термин «Брусиловский прорыв» появился уже после революции, как своего рода дань большевиков прославленному генералу, перешедшему на их сторону. Представляю каково было прадеду узнать о подобном решении Алексея Алексеевича.
Впрочем, Брусилов не исключение – немало других генералов русской армии в период Гражданской войны находились в стане красных. Семьи большинства из них по приказу Троцкого были для верности взяты в заложники.
1 Имеются в виду события 1864-65 годов – более полумиллиона чеченцев и представителей некоторых других кавказских племен были переселены из-за того, что не вняли заветам Шамиля и продолжили повстанческую войну, нападая на мирные аулы и казачьи станицы. В общем, всё по тому же сценарию, который предшествовал событиям 1944 года, а затем Хасавюртновскому миру в чеченской войне девяностых годов.
1 Двойной мешок из грубой ковровой ткани с широкой перемычкой. Разновидность перемётной сумы. Используют его в качестве вьюка или носят, перекинув через плечо.
1 В своей оценке отец резко расходился с Владимиром Ильичём. Тот высказывался вполне определённо и однозначно: «… Попало особенно лозунгу «Грабь награбленное» – лозунгу, в котором я, как к нему не присматриваюсь, не могу найти что-нибудь неправильное... Если мы употребляем слово «экспроприация экспроприаторов», то почему же нельзя обойтись без латинских слов?»
И впрямь, без латыни простому народу куда понятней будет. Это до революции грабители вроде Кобы сотоварищи стыдливо назывались экспроприаторами, «эксами», а теперь к чему такие уловки, теперь всё можно!
«Я освобождаю вас от химеры совести!», как было сказано позже другим человеком, близком по духу автору приведённой цитаты.
2 Высказывание своих взглядов (фр.).
3 Называя вещи своими именами (фр.).
4 Бывший режим (фр.). Так обычно называли дореволюционные времена.
1 Генерал А.П. Ермолов с лёгкой руки иных современников «ужасает!…», но в большей мере стараниями советских исследователей представляется, как человек однозначно брутальный, реакционный, чуждый каким бы то ни было гуманным устремлениям.
Это исторически неверно. Прекрасно образованный и широко мыслящий Андрей Петрович исповедовал довольно либеральные, по меркам той поры, взгляды; даже общался с декабристами, за что и пострадал – был отправлен императором в отставку.
1 Старейший российский театр, сыгравший свой первый сезон в 1844 году, когда по свидетельству пробабки моей жены, в конце Головинского проспекта пшеничное поле было.
1 На трибуне Мавзолея для «вождя народов» ставили специальную подставку, дабы «выровнять» его со стоявшими рядом более рослыми соратниками. Типичное проявление комплекса пекеньо.
1 Впервые попав в Париж осенью 1956 года, я увидел на улицах продавцов печёных каштанов. Прямо на тротуарах стояли жаровни и, с пылу - с жару, подхваченные совочком, каштаны насыпали в бумажные пакетики… Голубоватый дымок щекотал ноздри, как когда-то, четверть века назад, в таком же осеннем Цихис Дзири. Запахи детства, они навсегда с нами!..
1 Парноконный открытый экипаж с продольно расположенными скамейками. Пассажиры сидят на них спинами друг к другу, уперев ноги в общую для всех подножку.
1 Хрустальный хребет (груз.).
1 Без защиты докторской диссертации.
1 «Колхозный трест» (груз.).
2 В переводе на русский: Пестроглазент (от твали – глаза и чрели – пестрое (груз.)).
1 Одноместная рессорная коляска на высоком ходу.
2 Шнуры толщиной с карандаш, натянутые горизонтально под водой, с частыми отводками, к которым крепятся остро отточенные крючки без наживки. Большая часть нерестящейся рыбы, проходя через ярус, ранится о них, меньшая – становится добычей браконьеров. Это один из самых варварских способов лова осетровых.
3 Соляной раствор, определённой консистенции.
1 Способность человека сосредоточить внимание на незнакомом ему явлении, быстро вникая в его суть.
1 Дорогой господин (тюрк.).
1 Карманный воришка (груз.).
1 Представители буржуазно-национальной партии «Мусават» («Равенство»). Ныне эта партия восстала из многолетнего небытия и вступила в смертельное противостояние с кланом Алиевых, пытающихся узаконить в Азербайджане наследуемую верховную власть. Такая вот милая трансформация: от идеалов коммунистических к феодальным, от генсека к хану, пока ещё для приличия именуемого «всенародно избранным президентом». Хан-отец, хан-сын, потом, наверное, хан-внук. Если мусаватистам не удастся одолеть венценосное семейство.
1 Деликатесный сорт зернистой икры.
1 Представители армянской национал-социалистической партии «Дашнакцутюн» («Союз»).
1 Французская провинция Эльзас в тот период была ещё аннексировала немцами, и её жители подлежали мобилизации в германскую армию.
1 Согласно директиве Ленина в заложники могли брать и детей.
1 Не надо думать, что это перегибы лишь той бесцеремонной поры и списывать подобные расправы за счёт ленинско-сталинского держимордства. Советская власть за «золотишко», за пристрастие к иностранной валюте, расстреливала всегда. Достаточно вспомнить «Дело Рокотова» и других «валютчиков», окончившееся расстрельной статьей уже в эпоху великого кукурузника. Или казнь директора Елисеевского магазина в Москве Юрия Смирнова, типичного, по меркам большевиков, «спекулянта».
1 За время правления пяти российских императоров, от Николая Первого до Николая Второго, то есть почти за сто лет, в России было казнено около полутора тысяч преступников, включая уголовников-убийц.
1 В первые же дни войны, по указанию Сталина, приказом № 138 были засекречены любые данные о потерях Красной Армии. Этот запрет продержался более тридцати лет.
В 1946 году на международном конгрессе Молотов в своём выступлении назвал заведомо ложную цифру: около семи миллионов человек.
Десять лет спустя, на ХХ съезде КПСС, в докладе Хрущёва эта цифра была утроена – около двух десятков миллионов павших.
По официально опубликованным данным 80-х годов она выросла до двадцати шести с половиной миллионов.
С тех пор прошло ещё четверть века; какую цифру назовут в очередной раз? Или сочтут за лучшее промолчать? По мне, так лучше бы промолчать, поскольку мы, в отличие от немцев, павшим счёт не вели. «Велика Россия, Петр Алексеевич, людей хватит!…» Ничего не изменилось на Руси ни с петровских времён, ни с более ранних, ни в более поздние времена.
1 Потихоньку, не спеша (арм.).
2 Неприличный эпитет (арм.).
4 Всего самого лучшего! (арм.).
3 Промедление смерти подобно (лат.).
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]