19 мая 2009 11:19
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Роман-летопись в четырёх книгах
Книга вторая
Дворянское гнездо
Начало и конец
Возвращение в Тифлис и снова бегство
еприятный осадок, оставшийся у моего отца от краткого пребывания в Тифлисе после похорон Прасковьи Тимофеевны, оказался не случайным. Город и впрямь стал каким-то чужим по духу, утратив былые праздничные краски и присущую ему весёлую беспечность. Это ощущение усугублялось ещё и тем, что многие знакомые разъехались. Кто куда, в основном – в эмиграцию.
Семьи Сàломон, к радости моих родителей, в их числе не оказалось.
– Помилуйте, – говорила Антонина Ивановна, – куда же это нам ехать? Уже не в Неаполь ли, в родные пенаты Петра Андреевича? Нет, увольте!бог даст, утрясется здесь всё, и понемногу возвратится на круги своя. Меньшевиков ведь надолго не хватит, это видно каждому.
– А большевиков и подавно, – поддержал её мой отец. – В Баку рано или поздно повторится история первой их коммуны. Турнут и очередную. Кто именно – покажет время.
Пётр Андреевич был настроен менее оптимистично.
– Боюсь, что дела обстоят не совсем так. Меньшевики, конечно, недолговечны, ну, а касательно большевиков… Эта публика успела накопить немалые силы и, думаю, не остановится на достигнутом, двинется вглубь Закавказья. Меньшевистское воинство остановить их не сможет, смешно даже предполагать подобное. Равно, как и дашнаки. Тем тоже не устоять.
– Могут вернуться англичане, – вставил мой отец.
– Вряд ли. Не станут они ввязываться в крупномасштабную, затяжную кампанию. Это не входило в их первоначальные планы, не входит, скорее всего, и в нынешние. Загрести жар чужими руками – вот излюбленная манера бриттов. Совать же в большой огонь собственные остерегутся. Война успела утомить всех. Кроме, пожалуй, большевиков, самой оголтелой стороны… Но уезжать действительно некуда, тем более, сниматься с насиженного, обжитого места такой большой семьёй, как наша. Россия закрыта, скитаться же по чужбинам, к тому же без достаточных средств – удел ужасный.
– М-да, со средствами и у нас негусто, – вздохнул отец. – Благодаря Тасе удалось уберечь некую малость, на первое время хватит её… Где бы вы посоветовали мне поискать службу, Пётр Андреевич?
– Мой Департамент землеустройства, сами понимаете, приказал долго жить. Меньшевики взамен создали нечто подобное, но в очень беспомощном варианте. Вообще буквально всё пребывает в полном развале… Я имею довольно сомнительное удовольствие состоять при одном из таких новоявленных ведомств. Возможно, и вам, Евгений Тимофеевич, попробовать? Им как раз нужны сейчас хорошо образованные служащие для лесной инспекции.
– Лесной?! Но посудите сами: я же не бельмеса не смыслю в лесных делах!
– А много ли поначалу смыслили в рыбных? Однако ж у вас получилось превосходно. Не забывайте про свою виргильность.
– Вы явно переоцениваете возможности этого загадочного дара. Кстати, о присутствии его у меня никто, кроме вас не догадывается.
– И тем не менее, дорогой Евгений Тимофеевич, тем не менее…
Положившись на авторитет бывшего начальника, а может, и уверовав в эту самую свою виргильность, отец решил попробовать себя на новом поприще.
Начал необычную для него деятельность с того, что за несколько месяцев объездил все лесные угодья Грузии. Забирался в горную глухомань, неделями жил на кордонах.
Совсем не обязательно было быть специалистом в области лесного хозяйства, дабы понять: ничего более удручающего, чем та картина, которая открылась ему, не придумать.
– Делянки заброшены, оборудование лесопилок изломано, заготовленная раннее ценнейшая древесина, в том числе самшит и тис, в открытую разворовывается. На арбах неошкуренные стволы спускают к побережью, а потом переправляют в Турцию. За бесценок продают перекупщикам!
Отец делился невесёлыми впечатлениями с Петром Андреевичем, и тот с нескрываемым одобрением заметил:
– Судя по вашим рассказам, вы уже отличаете древесину благородного тиса или самшита от какой-нибудь там, ни на что не пригодной акации. Готовите отчёт по своим инспекционным поездкам?
– Самый неутешительный, Пётр Андреевич. Вряд ли доклад придётся по душе нынешним столоначальникам.
– Сообщённое вами не станет для них открытием. Всеобщий хозяйственный упадок приобрёл необратимый характер, и меньшевистское правительство не может не осознавать очевидность такого факта. Недавно глава его, Ной Жордания, высказался по данному поводу более чем откровенно. «Мы уже дошли, – сказал он, – до катастрофы!»
– Тем не менее, в своём резюме я потребую принятия жёстких и срочных мер. В первую очередь считаю необходимым пресечь воровскую вырубку и вывоз красного дерева, ореха, каштана, граба, бука, самшита…
– Та-та-та, Евгений свет Тимофеевич! – прервал этот перечень Сàломон. – Вот это и впрямь придётся кое-кому не по душе. Никто ничего пресекать не станет! Одни, ибо не в состоянии сделать такой шаг, другие, и их большинство, потому, как не захотят. Вся беда в том, что на лесных делянках лишь истоки нынешнего всеобъемлющего лихоимства, а конец порочной цепочки, он тут, в Тифлисе. В самых высоких присутственных местах, где восседают упомянутые вами «столоначальники».
– Плевать на них! – все больше распалялся отец. – Удалось же мне прижать браконьеров на Банковском промысле; порубщики лесов ничем от них не отличаются. Одни икру в Персию гнали, другие – красное дерево в Турцию. С одинаковым размахом. Там, кстати, цепочка тоже в бакинские верха тянулась.
– Смею вам напомнить о том, что ваше противостояние с контрабандистами на Каспии чуть было не окончилось… сами знаете чем. Здесь нравы аналогичные. Будьте предельно осмотрительны, Евгений Тимофеевич!…
Начав трудовые деяния довольно поздно, мой отец работал до последнего дня своей жизни, без малого сорок лет. И все эти годы последовательно не ладил с начальством, доставляя ему массу хлопот и неприятностей. Вовсе не из-за того, что плохо работал, а из-за того, что работал так, как считал нужным, полезным для дела. Сплошь да рядом его понимание нужного и полезного расходилось с «руководящим мнением». Тут-то и происходили схлёстки, порой нешуточные.
Выше я коротко останавливался на эпизодах из послевоенного периода жизни отца, когда тот являлся старшим инспектором Батумо-Потийского рыбного промысла. Поистине то была золотая для него пора, поскольку вся инспекция состояла из него самого, и практически напрямую подчинялась Москве. Своё столичное начальство отец никогда в глаза не видел, общаясь с ним только по почте – ежемесячно отсылал в главк, минуя «Грузрыбу», пространную отчётность.
Некая пожилая москвичка, курировавшая инспекторов, однажды призналась:
–Отчёты Евгения Тимофеевича я читаю, как ро-оманы!…
Естественно, что в «Грузрыбе» на дух не выносили «романиста», но сковырнуть его, освободив тёпленькое и весьма доходное местечко для кого-нибудь из своих, не могли – супротив Москвы не попрёшь. А главк, в свою очередь, ценил отца, как единственного в Грузии или даже во всем Закавказье рыбинспектора, не берущего взяток.
Как сейчас помню крохотную квартирку, которую он снимал неподалёку от порта. Высокое полукрыльцо-полуверанда и самодельная табличка на дверях:
«Старший инспектор
Батумо-Потийского рыбного промысла
Е.Т. Астахов»
Ну, какому же начальству может понравиться явно демонстративная самостийность?..
При нынешних нравах проблему запросто решили бы с помощью киллера – больно уж большие деньги делались на рыбе. Но тогда к столь радикальным мерам прибегать остерегались. Хотя… то, что случилось с отцом весной тридцать шестого года на станции Супса наводит на некоторые размышления. Я приведу их в следующей главе.
… Вполне допускаю, что неумение, а то и нежелание ладить с «вышестоящими товарищами» – черта, передающаяся по наследству. Не знаю, как другие, но я лично унаследовал её от родителя в полной мере и даже превзошёл. У него хоть с Петром Андреевичем Сàломон ни разу не случалось разногласий; что же до меня, то аналогичных исключений не припомню – переругался со всеми начальствующими лицами, от первого до последнего. Может, мне не везло на них, а может, им на такого подчинённого с дурной наследственностью, трудно сказать. Скорее, и то и другое.
Около года отец постигал азы лесного дела и чем дальше, тем больше оно ему нравилась. Но одновременно одолевало возрастающее ощущение бессмысленности всего предпринимаемого им. Любое разумное начинание сразу же упиралось в глухую стену неприятия со стороны чиновного люда из его ведомства. Подвизалась в нём публика случайная, некомпетентная и, вдобавок ко всему, предельно амбициозная.
В конце концов, отцу надоело бесконечное противостояние, мелкие придирки и подсиживания, шовинистские выпады, вроде:
– Чего вы вмешиваетесь в наши, сугубо грузинские проблемы?! Кто вы такой?!
После очередного выяснения отношений он заявил:
– Осточертели мне эти ватерклозеты! Не желаю более видеть их надутые физиономии.
Необычный эпитет, которым наградил отец своё начальство, получил хождение с лёгкой руки Петра Андреевича. Однажды, во время служебной поездки тот оказался в купе с молодой супружеской парой и неким меньшевистским функционером средней руки, одетым по моде той поры во френч и галифе оливкового цвета, в сапоги «царского фасона», с тупыми, как бы обрубленными под прямым углом носами и фуражку военного образца.
– Больно уж ему хотелось, – посмеивался Петр Андреевич, – выглядеть в глазах нашей миловидной попутчицы человеком значительным и важным. Так сказать, персоной грата. А ехать нам выпало в последнем купе, за стеной которого, сами понимаете, находилось помещение, куда и король пешком ходит. Периодически до нас доносились хлюпающие и булькающие звуки, причину возникновения коих господин во френче понял неверно, и вызвал проводника. «Слушай, – говорит он ему возмущённо, – кто это там сё время – фыр-пыр?! Как ведёт себя, безобразие!» Проводник смущённо склонился к нему и полушёпотом: «Видите ли, там… хм, гм… ватерклозет». Господин во френче опять неверно понял что к чему, и вспылил: «Кто такой ватерклозет?! – он горделиво глянул в сторону молодой дамы. – Подумаешь, ватерклозет! Я – болше, чем ватерклозет!» Ха-ха-ха!..
Моему отцу очень понравилось подобное самоопределение, и он распространил его на своих начальничков из лесного ведомства.
– Жаль, конечно, бросать на полпути начатое, – сказал он Петру Андреевичу, – но и работать со связанными руками оскорбительно.
Расплевавшись с «ватерклозетами», отец с неделю подыскивал себе работу и, не найдя ничего подходящего, огорошил маму совершенно неожиданным сообщением:
– Поступил на обувную фабрику Адельханова. Это у чёрта на куличках, в Ортачалах. Буду штамповать подмётки. Работа сдельная, и можно весьма недурственно заработать, поскольку я за раз в состоянии высечь не одну, а две подмётки.
– Но, Женя… – мама была в полной растерянности. – Как же это так?
– Да очень просто – навалился посильнее на рычаг, и пара подмёток вылетает из-под него дуплетом.
– Я не про то! Идти на фабрику простым рабочим…
– Буржуазные предрассудки, мадам! – рассмеялся отец. – Работал же Слон на заводе в Нанси слесарем, и ничего. А Пётр Андреевич – наборщиком в Кутаисской типографии. Мы сейчас здесь тоже то ли в эмиграции, то ли в ссылке. До лучших времен.
– Наступят ли они? Я так боюсь за Нику…
Болезнь никак не отпускала моего брата. Сидение на рисовом отваре вконец ослабило его, он таял на глазах от истощения.
Мама теряла последние надежды, и однажды, отчаявшись, пошла на, казалось бы, безрассудный поступок, решив:
«Если богу угодно забрать Нику к себе, пусть хоть не голодным умрёт…»
Бедная наша мама! Сколько же ей выпало пережить из-за нас всех. Безропотно и стоически…
Тогда, под Новый двадцатый год, она сварила крепкий, куриный бульон, налила полную чашку и, обмирая от страха, сказала:
– Выпей, Ника.
Брат пил жадно, обжигая губы.
– Можно с сухариком?
– Можно, Ника, всё можно. Налить ещё?
– Да…
Больше всего мама боялась, что по её вине Николай не доживёт до утра. Но брат после той бессонной маминой ночи прожил ещё три четверти века. А вот она ушла рано, отдав нам свои недожитые годы.
Появление моего отца в заготовительном цехе рабочие фабрики Адельханова встретили настороженно. Его, вполне демократичная по виду экипировка: свитер, охотничья куртка, юфтевые сапоги, никого не могла ввести в заблуждение.
– Откуда взялся этот человек? Что он здесь хочет?…
Нескрываемое отчуждение мало занимало новоявленного обувщика. В первые два-три дня он отлаживал примитивный станок для ручной штамповки подмёток, оттачивал резцы высечки, регулировал длину рычага. В результате этих ухищрений, а, главным образом, за счёт своей недюжинной силы, наштамповывал за день вдвое больше, чем остальные рабочие цеха.
– Ва! – удивлялись они. – Сколько капи1 имеет, ну!..
Надо сказать, что, несмотря ни на какие превратности судьбы, отец продолжал придирчиво относиться к своему внешнему виду. Неизменно бывал гладко выбрит, аккуратно подстригал небольшие жёсткие усы. Брился собственноручно, не спеша и со вкусом. Золингеновские бритвы знаменитой марки «Два мальчика» являлись предметами его особого внимания. Сам их правил на специальном приспособлении с туго натянутым, толстым ремнём, смазанным какой-то особой пастой.
Процедура бритья представляла некое, отработанное до мелочей, действо. Отец усаживался перед круглым походным зеркалом Тимофея Варламовича, раскладывал в определённом порядке все необходимые причиндалы, взбивал помазком мыльную пену. Смотреть как он орудует бритвой, было страшновато – лезвие мелькало в воздухе, словно маленькая ослепительная молния. Причём брил отец не только лицо, но и целиком голову, умудряясь при этом ни разу не порезаться.
Как-то, ещё во времена московского жития, парикмахер, брея его, посетовал:
– Человек вы, сударь, русский, а вот волос у вас, ну, чисто армянский!..
Сказанное немало позабавило отца, он неоднократно, если случался повод, повторял эту фразу, благодаря чему слова безвестного брадобрея сохранились в коллективной семейной памяти.
Широта отцовской натуры не распространялась на его бритвы. Ни Николаю, ни позже мне пользоваться ими не разрешалось.
– Обойдётесь своими грабельками…
Так, с нескрываемым пренебрежением он именовал станочки для безопасного бритья, применение которых считал недостойным истинного мужчины.
– Зато бриться ими удобнее, – вступался за «грабельки» брат. – Можно даже на ходу или в потёмках.
– Вот и брейся себе… Безопасная бритва всё равно что целлулоидный воротничок. Или супец из кухмистерской…
Мама рассказывала о пожаре, охватившим однажды их дом в Кирпичном переулке. Подхватив Николая, она бросилась к выходу, а отец решил попытаться спасти хотя бы часть наиболее ценных вещей. Расстелив на тахте сдернутую со стола скатерть, первым делом положил на неё свои бритвы.
Подоспевшие пожарные сбили огонь, всё окончилось благополучно, но мама всякий раз вспоминала ту давнюю историю, когда кто-либо из нас поступал нелепо или нелогично.
– Ну, как же, как же! – говорила она. – В первую очередь надобно позаботиться о бритвах…
Регулярное бритье было не единственным отцовским ритуалом. Не меньше внимания он уделял рукам. Даже в самые беспросветные годы, когда ему пришлось работать в глухоманных геологических отрядах, маникюр оставался безупречным. Крупные, сильные кисти рук до старости не утратили идеальной формы, неизменно оставаясь ухоженными. Вместе с бритвенными футлярами хранились пилочки для ногтей и брусок мелкозернистой пемзы…
Примерно через месяц после поступления на обувную фабрику отец не без досады обнаружил одну неприятную особенность, присущую новой профессии: кожа, с которой ему приходилось возиться весь день, не просто пачкала руки, а окрашивала их в устойчивый тёмно-бурый цвет да так въедливо, что никаким мылом не отмоешь, никакой пемзой не ототрёшь.
Это очень удручало; он не представлял себе, как можно появиться с такими руками в том же «Тифлисском кружке» или в саду «Италия». Излюбленные им заведения продолжали исправно функционировать и при меньшевиках, но публика заметно изменилась; полностью исчезли и гастролеры из России – Грузия была отрезана от неё.
Он вспоминал пятнадцатый год, приезд в Тифлис Куприна, окончившийся скандалом именно в «Кружке». Александр Иванович изволил опоздать к началу своего выступления минут на сорок. Тем не менее, публика терпеливо ждала очень популярного тогда писателя, автора нашумевшей «Ямы», «Киевских типов», других произведений, которыми зачитывались любители литературы, в числе их и мои родители.
Куприн появился неожиданно. Нетвёрдой походкой подойдя к самому краю рампы, объявил:
– Я выпил, господа, изрядное количество пива. А этот напиток предательски воздействует на орг… – он запнулся. – На орг-анизм. Полагаю, вы поняли, что я имею в виду?.. По сему прошу уважаемую публику покинуть кресла вплоть… до шестого ряда партера. Дальше мне его не оросить…
На этом его общение с тифлисскими ценителями изящной словесности завершилось. Равно, как и само пребывание Куприна на брегах Куры. По приказанию губернатора он был выслан из города в двадцать четыре часа.
Такая вот пикантная подробность из биографии классика отечественной литературы, не вошедшая, насколько мне известно, ни в одно официальное исследование жизни и творчества Куприна. Возможно, это первое упоминание в печати о ней. Без пометки «нон тестатур», поскольку очевидцами происшествия были мои родители. Так что сведения получены из первых рук. Как и всё остальное, о чём писано в этом романе…
– Многое в Тифлисе изменилось, Тася. Буквально за несколько лет! – сокрушался отец. – Что самое печальное, подевался куда-то былой шарм города, его, если хочешь, особая изысканность. В «Кружке» теперь кто попало ошивается, хоть не ходи туда. А больше и некуда.
Они часто вспоминали о том, каким был Тифлис до их переезда в Баку; свою, всегда полную гостей квартиру в Кирпичном переулке, хлопочущую на кухне неутомимую Лену.
– У нас Эстонии сайцев готовят осень кусно. Я буду делать это плюдо по-эстонски и все пальчики облисать станете…
В былые времена в «Кружке» давали концерты Шаляпин, Собинов, Вертинский, конферировали Хенкин с Курихиным. Их короткие, в две-три реплики интермедии, которые они разыгрывали перед опущенным занавесом, нравились тифлисской публике.
К примеру, в левой части авансцены возникала фигура Курихина, а с противоложенного конца, с раскрытым над головой зонтом, поспешал Хенкин.
«Зяма! – кричал ему Курихин. – Или вы слышали – Сура-таки умерла!»
«Не может быть! Подержите зонтик! – отдав зонт Курихину, Хенкин вздымал вверх руки. – Юй, какое горэ!.. Верните мой зонтик, до свиданья вам!..»
И они под хохот зала расходились в разные стороны.
Но это всё из области воспоминаний. В меньшевистском Тифлисе завсегдатаев «Кружка», некогда избалованных вниманием именитых гастролёров, редко потчевали чем-либо интересным.
И всё же, по старой памяти, родители мои ходили туда. Отец вынужден был надевать лайковые перчатки, чтобы не шокировать окружающих видом своих потемневших от работы с кожей рук.
Посещения эти становились всё более редкими, а после довольно примечательного происшествия и вовсе прекратились.
Случилось оно в один из вечеров, когда, поскучав на концерте заезжей цыганской труппы, отец ужинал в ресторане «Кружка» со своим другом Михаилом Абуладзе, бывшем кавалерийским офицером, и его женой Ниной, двоюродной сестрой известной певицы Ляли Чёрной. Четвёртым в этой небольшой компании был Виктор Палавандов, моряк, приехавший к Абуладзе из Батума на несколько дней. Мой отец познакомился с ним накануне того вечера, и меньше всего мог предположить, что судьба свяжет их на многие годы.
Ресторанный зал был полупустым. Палавандов делился впечатлениями о недавнем рейсе в Чили. Будучи помощником капитана на нефтеналивном суде, он впервые совершил такое далёкое плаванье, обогнув Южную Америку.
– До этого за пределы Гибралтара мне ходить не приходилось. А тут – сразу два океана!
Его рассказ прервало появление официанта. В руке тот держал поднос, на нём стояла бутылка вина.
– Извините, мадам, – сказал официант, обращаясь к Нине, – велено презентовать вам.
– Кем велено?
– Князем Шервашидзе, – он покосился в сторону столика, вокруг которого расположилась шумная компания. Все в черкесках, в мягких кавказских сапогах и при кинжалах.
Раньше посещать «Кружок» в национальной одежде было не принято, равно как и в военной форме – офицеры предпочитали появляться тут в партикулярном. Никому в голову не приходило кутить в «Кружке»; для такого времяпрепровождения в Тифлисе в достатке имелось других мест, более подходящих для разгульных застолий, с соответствующими тостами, вроде:
– Мы слэтэлись сюда, двэнадцать горних орлов, и эту ночь будзем бэз-умно куцить!..
Нет, «Кружок» являлся своего рода степенным клубом, где собирались объединенные схожими интересами люди. Но это в прошлом…
– Примите, пожалуйста, мадам, – повторил просительно официант. – Беда нам, господа, с нынешними гостями, – он вздохнул. – Ведут себя, точно в духане.
Понять князя Шервашидзе можно было. Нина Абуладзе обладала на редкость броской внешностью. Полурусская-полуцыганка, с завораживающим взглядом больших агатовых глаз, она неизменно привлекала всеобщее внимание. Такие, как у неё глаза принято сравнивать с омутами, в которых недолго и утонуть, если ненароком заглядишься.
Так что, повторюсь, понять князя Шервашидзе можно, а вот оправдать его бесцеремонный поступок не решился бы ни один уважающий себя тифлисец. Послать незнакомой даме в презент бутылку вина? Это неслыханная, вызывающая наглость!..
Первым среагировал на неё мой отец. Спросил официанта:
– Какой марки вино?
– Кипиани, сударь. Как раз дамское.
– Ну, что ж, вполне приемлемо. Беру.
Поставив бутылку на стол, он вынул из бумажника ассигнацию, бросил её на поднос.
– Отнеси князю, скажи, что сдачи не надо. Сдачу ему на чай.
– Господин хороший! – испуганно забормотал официант. – Не связывайтесь с ними! Их больше! К тому же выпившие уже, а, значит, всякого ожидать можно. Ссоры ищут.
– Делай, как сказано! Не бойся, не тронут тебя, – отец повернулся к Абуладзе. – Который из них, Миша, по-твоему, князь?
– Скорее всего, вон тот индюк с тараканьими усами.
– Да, он, – согласился Палавандов. – Бедняга-официант направился именно к нему. Не пришиб бы его князь сгоряча.
– Пусть только попробует! Я тут же обучу этого таракана хорошим манерам.
И, словно в ответ, звякнул полетевший на пол поднос. Приподнявшись, Шервашидзе грохнул кулаком по столу. Рявкнул что-то своим собутыльникам и один из них, вскочив, подбежал к столу, за которым сидел отец.
– Это вы осмелились нанести кровное оскорбление…
– Я! – прервал его мой родитель, медленно наливаясь яростью. – Что дальше?
– Автандил Георгиевич требует удовлетворения! Завтра же дуэль! Вы поняли меня, милостивый государь?
– Не надрывайся! Получит ваш князёк полное удовлетворение. И нечего откладывать до завтра, я ему сейчас, прямо здесь, мордель начищу! И всем вам заодно!
– Но позвольте!..
– Пшёл вон!
Абуладзе с Палавандовым попытались удержать его, но куда там! Всё накопившееся в нём за прошедший год рвануло, как пороховой заряд. И сюда добрались ватерклозеты! Князья о двух баранах! Сейчас я вам пересчитаю рёбра!
Одним махом он опрокинул их стол; посыпались бутылки, тарелки, бокалы. Натиск был столь ошеломляющим, что никто из компании князя не сделал ни малейшей попытки противостоять ему. Ни одна ладонь не легла на рукоять кинжала. Ещё минуту назад самонадеянные и наглые, уверенные в своем численном превосходстве, они буквально оцепенели.
Раза два всего мне приводилось видеть отца в состоянии беспредельной ярости. Зрелище не для слабонервных. Не хотелось бы оказаться на месте тех фанфаронов из княжьей компании.
Батоно Автандил первым дал дёру, не дожидаясь, пока мой отец выполнил данное им обещание. Путаясь в полах длинной черкески, устремился к выходу из зала, выкрикивая на ходу:
– Полиция! Сообщите немедленно в полицию!..
Свита гурьбой последовала за ним. Замешкавшимся отец успел поддать пинка под зад.
– Ват-терклозеты вонючие!
– Гатарэулиа!1
– Господа, господа! – к Абуладзе и Палавандову поспешал встревоженный происходящим мэтр д'отель. – Берите вашего друга и прошу за мной! Провожу вас через служебный выход, пока не появилась полиция. Так будет лучше…
Он повёл их через зрительный зал за кулисы, потом – по длинному коридору, в который выходили гримёрные.
– Что за времена, господа, Боже милостивый! До чего же недостойная публика стала посещать нас! Верите, этот самый князь каждый раз учиняет скандал. С обязательной угрозой дуэли. Всё это пустое, блеф, игра на публику. Разве мыслимо было подобное в прежние времена?.. – он выглянул на улицу, кликнул извозчика.
– Сколько с меня следует за разбитую посуду? – спросил отец.
– Не беспокойтесь! Расплатитесь, когда сочтёте удобным для себя… Ну, что вы, что вы! Мы ещё не разучились отличать этих ряженых выскочек от нашей старой, доброй клиентуры… Ох, как всё это печально, господа!
В конце февраля 1921 года в Тифлис вошли части Одиннадцатой армии. На подходах к городу, после скоротечных боёв, меньшевистские отряды самообороны были рассеяны, правительство бежало в Батум и оттуда, не мешкая, за границу, в небытие.
Красноармейские полки, с оркестрами впереди, промаршировали по центральным улицам Тифлиса, наколов на штыки буханки ржаного хлеба. По задумке комиссаров, это должно было символизировать мирные устремления новой власти. Несём, дескать, вам хлеб насущный, а, значит, всеобщее благоденствие и долгожданную свободу.
– Вполне по-большевистски, – не приминул заметить мой отец. – Хлеб на кончике штыка. М-да… Невольно приходит на ум невесёлая ассоциация.
– Какая?
– Губку, намоченную в уксусе, если помните, к иссушённым губам Христа подносили на кончике копья…
Он по-прежнему рано утром отправлялся в Ортачалы, на фабрику. Отношение рабочих к нему продолжало оставаться настороженным, как к чужаку. Что хочет тут русис кочи?1
Перелом произошёл во время Пасхальной недели, когда отец отправился с Николаем в сад «Италия». Как и в прежние годы, на импровизированной арене состязались мочидавэ. Он протиснулся поближе. Глядя на борцов, подумал:
«Как быстро, однако, пролетели эти пять лет! В мгновенье ока, увы! Словно вчера я тут того самого вертуна Гигуша к ковру припечатал…»
На отце был светлый костюм из твиста и неизменное канотье – он упорно продолжал носить этот вызывающе «буржуйский» головной убор. И хорошо, что так – несколько месяцев спустя именно канотье спасло ему жизнь.
Неожиданно кто-то сзади тронул отца за плечо. Оглянувшись, он увидел пожилого рабочего из своего цеха.
– Наконец я тебя узнал! – сказал тот, улыбаясь. – Ты ещё когда первый день на фабрику пришёл, я подумал: где этого человека видел? Никак не мог вспомнить.
– И где же? – спросил отец, удивлённый явно доброжелательным настроем старшины цеха, обычно хмуро косившегося на него.
– Здесь видел, ну! Давно, в Николаевское время ещё! Такой же одежда на тебе был, и шляпка тоже эта. Ты тогда с мочидавэ боролся. Я на тебя деньги ставил и очень хорошо выиграл! Сегодня опять будешь бороться?
– Нет, – рассмеялся отец. – Сегодня не буду, как-нибудь в другой раз.
– Тогда скажешь мне, я приду… Зачем ты на фабрике работаешь, ты же не муша2, это мы сразу понимали.
– С меньшевиками не поладил.
– А с большевиками?
– Наверное, тоже вряд ли полажу.
– Молодец! Прямо говоришь.
– Ты сам-то большевик, небось?
– Слушай, у меня семья восемь душ! Какой мой дело с цители дроша1 по улицам бегать? Меньшевики-большевики, каждый кричит: мы за народ! Адельханов лучше их за народ был, потому что платил хорошо, два раза больше, чем сейчас нам платят… Пошли в духан, выпьем немножко. Ва! Как я тебя узнавал!..
На следующий день, в обед, он подошёл к отцу.
– Аба! Русски мочидавэ, зачем один кушаешь? Иди в нашу компанию…
Отец сел в кружок, со всеми. Ему протянули стакан, налили из чайника вина.
– Ну, давай – винц мовида, гаумарджос!2
Хорошо помня о поведении большевиков в Баку, родители всё время пребывали в ожидании того, когда те покажут тифлисцам свои зубы. То, что покажут, сомневаться не приходилось. Так оно и вышло.
Большевистская метода за прошедшее время не претерпела никаких изменений – начали с выявления «враждебно настроенных буржуазных элементов». В числе прочих угодил под эту категорию и Пётр Андреевич Сáломон. Ну, а как же – действительный статский советник, в канцелярии Наместника кровавого царя служил.
По всякому могла бы обернуться подобная трактовка недавнего прошлого, когда б не заступничество Артёма, того самого кучера, что не один год просидел на козлах сáломонского экипажа. Оказалось, он по совместительству был довольно заметным деятелем большевистского подполья и его слово в защиту «бывшего царского чиновника» привело к просто неправдоподобным результатам. Петра Андреевича не только оставили в покое, но ещё по настоянию Артёма признали участником революционного движения, который в молодые годы пострадал за свои прогрессивные убеждения.
– Политическим ссыльным был человек, понимать надо, товарищи! Как же это вы его в «лишенцы» зачислили, когда он перед революцией заслуги имеет?..
Товарищи осознали допущенную ошибку и тут же выдали Петру Андреевичу соответствующую справку. С ней он спокойно прожил до начала тридцатых годов. Ушёл из жизни, не застав, к счастью своему, разгула сталинских репрессий. В этом кровавом водовороте не спасли бы его никакие свидетельства о прошлых заслугах перед российским революционным движением, ни тем более Артём, сам бесследно исчезнувший в застенках НКВД…
Утвердившись в Грузии, большевики тут же начали оправдывать тревожные ожидания моих родителей. Вплотную занялись не только «слугами свергнутого режима», вроде Петра Андреевича Сàломона, но в первую очередь теми, у кого могла оказаться валюта или золотые монеты царской чеканки. По закрытым клиентами банковским счетам, по данным из других источников вычисляли тех, кто мог представлять интерес в этом отношении. Составляли списки, вызывали в ЧК, предлагая добровольно сдать всю наличность; в случае отказа производили обыски. У кого-то находили припрятанные фунты стерлингов, франки, империалы – кто уж что предпочитал. Чаще нет, и тогда главу семейства сажали за решётку по обвинению в «финансовом саботаже». Держали до тех пор, пока перепуганная родня не приносила представителям народной власти утаённые от неё сбережения.
В чёрные списки попала и Драгуниха, о которой я поведал в главе, посвящённой «маленькой Самаре» – Пèскам.
Предусмотрительная держательница капитала заблаговременно сняла с банковского счёта всю лежавшую на нём сумму, взяв её не ассигнациями, а звонкой монетой.
Однако кроме щита и меча у Чрезвычайной Комиссии на всех уровнях имелись всевидящие глаза, ко всему прислушивающиеся уши и поистине собачий нюх.
Короче говоря, заявились к Драгунихе товарищи в кожаных тужурках, учинили спрос. Да, не на такую напали, не робкого десятка была Анастасия Федоровна.
– Какие-такие царские десятки?! – воскликнула она с неподдельным изумлением. – Да я вдовая старуха, из сыновних рук кормлюсь, откуда у меня капиталы возьмутся?
Перевернули незваные гости всё верх дном. В каждый уголок заглянули, в каждую щёлку. В конюшне сено ворошили, из мешков овёс высыпали, но ничего отыскать не смогли.
– Ищите, ищите получше, – приговаривала Драгуниха, – чтоб потом сомнений не было. Не иначе оговорили меня злые люди, напраслину возвели.
Обозлённые неудачей чекисты забрали с собой её сына, деда моей жены.
– Это за что ж вы его?!
– За то за самое, гражданка Драгунова! Ишь ты – лошадей у них справных полна конюшня, экипажи всякие буржуйские, баранов да птицы полно, а капиталов никаких нет. Куда же они подевались? Пока не одумаетесь, не принесёте всё сполна, сын ваш будет находиться под арестом, как соучастник саботажа…
Получилось, что и Драгуниха не на таких напала, как думалось ей. Однако, держалась стойко, надежно спрятанную сумку с империалами никому отдавать не собиралась. Единственное, что огорчало, так это то, что лошади зря овёс хрумкали да работники бездельничали. Одному из них ещё можно было доверить пролетку, а уж фаэтон или, тем более, ландо, ни в коем разе!..
Прошло недели две, и тут подала голос молоканская община. Группа уважаемых стариков пришла к Анастасии Федоровне.
– Негоже поступаешь, Настасья! Сына невинного из-за тебя в остроге томят, грех это! Отдай им утаённое, всё одно не отступятся, будут вымаклачивать, пока не смиришься. Отдай, ибо деньги – прах, а сын у тебя один, не пытай судьбу, не гневай бога!
– Да нет у меня давно капитала, пропало всё в банке! – пыталась убедить старцев Драгуниха.
– Гляди сама, Настасья. Не поиметь бы тебе от людей осуждения, а от Господа нашего кары суровой…
До бога далеко, а вот упрёки соседей и товарок донимали Анастасию Федоровну. Все знали, что есть у неё денежки и немалые. Так отнеси хоть часть супостатам, выкупи у них сына, плетью обуха не перешибёшь.
Поразмыслив, повздыхав, достала она из потайного схрона заветную сумку, переполовинила её содержимое, отнесла, куда велели.
– Освобождайте сына, как обещали.
– Где ж прятали капитал свой, гражданка Драгунова? Обманывали нас, выходит?
– Не было и нет у меня никакого капитала! Люди добрые по монеткам собирали на откуп вам.
Александра Ивановича всё же выпустили. Вернувшись домой, он первым делом распрощался с работниками, продал часть лошадей, кто-что из живности.
– Ужаться нам надобно, матушка, такие уж времена ныне. Оставим каждой твари по паре и будет с нас, проживём как-нибудь, с божьей помощью.
Во время недолгого правления меньшевиков Антон Иванович Твалчрелидзе был проректором по хозяйственным делам в новорожденном Тифлисском университете. Очень энергично взялся за выполнение своих обязанностей, многое успел сделать . Ему импонировало участие в становлении первого за всю историю Грузии университета, в осуществлении давнишней мечты не одного поколения грузинской интеллигенции.
Но не покидало беспокойство за оставленное на попечение Варлама цихисдзирское поместье и он, используя любую возможность, регулярно наведывался туда.
Мне думается, бесчисленные хлопоты, связанные с новой должностью, помогали Антону Ивановичу хоть как-то уйти от горестных раздумий, не отпускавших его после кончины Прасковьи Тимофеевны. Уход жены он переживал очень тяжело, до последних дней жизни.
Советизацию Грузии дед воспринял, мягко говоря, настороженно.
– Это что же, – говорил он, – начнётся всё то, о чём рассказывали Женя и Тася по возвращении из Баку?..
Антона Ивановича раздражали появившиеся в стенах университета какие-то бесцеремонные субъекты, которые вмешивались в том числе и в его дела, приказным тоном определяли как и что надо делать, и вдобавок обращались к нему:
– Амханаго Твалчрелидзе!1
– Какой я им «амханаго»?! – возмущался он. – Коли уж отменены обращения «батоно» и «сударь», то у меня, в конце концов, есть имя-отчество. Нет, никак не приемлю это совершенно нелепейшее в обращении малознакомых, а то и вовсе незнакомых людей панибратское «амханаго»!2
– Амханаго статский советник, – подбрасывал мой папаша.
– Прекрати, Женя! Я не вижу в моих словах ничего забавного…
В конце концов, не без сожаления, Антон Иванович расстался с университетом и вернулся в Цихис Дзири.
Что касается моего отца, то у него столкновение с большевиками в Тифлисе произошло в буквальном смысле слова. Поздним вечером он ехал в трамвае; пассажиров было немного, кондуктор клевал носом, сидя в конце скамьи, у дверей. На остановках, устало подняв голову, спрашивал:
– Все вышли-сели? Тогда поехàли! – и дергал за верёвочную петлю.
Раздавалось надтреснутое звяканье, и трамвай, дёрнувшись, трогался с места.
– Следующий остановка – Цициановский спуск!..
На задней площадке трое подвыпивших матросов о чём-то громко спорили, перебивая друг друга. Распахнутые бушлаты, полосатые тельняшки, бескозырки лихо сбиты набекрень.
«Вылитые васьки клычковы, – подумал отец. – В раннем варианте. Разве что без маузеров на ремешках…»
Маузеров и впрямь не было, за спинами матросов торчали стволы трёхлинеек.
Когда на очередной остановке в трамвай вошла молодая женщина, троица на площадке не дала ей пройти вглубь вагона.
– Зачем спешить, роднуля! Побудь с нами, мы кавалеры хоть куда!
Она попыталась оттолкнуть их. Но это только подзадорило матросов.
– Раз хотишь пихаться, то давай! Попихаемся с тобой по очереди, это с нашим удовольствием!
– Помогите! – в отчаянии крикнула женщина.
В вагоне никто не шевельнулся; все испуганно замерли. Только кондуктор зачем-то дернул верёвочную петлю. Визжа колесами, трамвай миновал крутой поворот и двинулся к Мухранскому мосту.
Возвёденный десять лет назад, он воспринимался многими тифлисцами как последнее слово в мостостроении. Крутые металлические арки, переброшенные с берега на берег, поддерживали горизонтальное полотно моста с помощью двух дюжин подвесок, склепанных из стальных листов. Не будь их да ещё канотье с жёсткими полями, плохо мог бы завершиться для моего отца тот вечер.
– Ну, помогите же кто-нибудь! – вновь крикнула женщина. И уже – матросам: – Бандиты! Мразь!
С её головы слетела шляпа с эгреткой, бусинки ожерелья запрыгали по полу вагона.
– Будет-то пузыриться, дамочка! Чать, тебе не впервой мужиков тешить! Потешишь и нас, мы не хуже других.
Всё остальное произошло в считанные секунды. Отец рванулся к трамвайной площадке. Сделав расчёт на внезапность, ударил одного из матросов по голове, другого – в живот. Что случилось дальше, осталось ему неизвестным. Скорее всего, огрели прикладом по затылку. Единственное, что с трудом сумел припомнить, так это как, раскачав, швырнули его в открытую трамвайную дверь.
– Валяй, скупайся, контра буржуйская!…
За перила моста он не вылетел – ткнулся головой в стальную подвеску. Поля глубоко нахлобученного канотье смягчили удар, который пришёлся в основном по носу.
Очнувшись, отец зажал платком разбитое лицо, кое-как добрался до Арамянцевской больницы. Хирургу удалось с помощью гипсовой повязки стянуть рассёченный надвое нос. Да так искусно, что на память о том злополучном вечере, осталась лишь едва заметная розовая черта, протянувшаяся от верха переносицы.
После произошедшего окончательно утвердились в решении покинуть Тифлис. Переехать для начала в Батум, а там видно будет.
– Возможно, этот город избежит общей плачевной участи. Есть предположения, что ему дадут статус porto franko…
Подобные наивные надежды всё же имели под собой определённое основание. Конечно, ни о каком «вольном городе» речь не шла, но некоторая непохожесть, что ли, Батума, удерживалась довольно долго, вплоть до первой половины тридцатых годов.
Был ли переезд в Батум первым шагом к эмиграции? Граница проходила всего в десяти верстах от города, пересечь её большого труда не составляло – достаточно было договориться об этом с контрабандистами, практически беспрепятственно сновавшими в Турцию и обратно, и дело сделано.
Но нет, таких планов родители мои не вынашивали. Причиной того являлось глубокое убеждение отца в том, что режим большевиков обязательно рухнет. Ну, не смогут просто долго удерживать власть люди, у которых всё построено на грубом, ничем не прикрытом насилии и примитивной демагогии. Не получатся из васек клычковых правители российские, сметёт их история к чёртовой матери!
Правда осталась за ним – режим пал да вот только на это у истории ушло семь десятков лет…
Примечательны разговоры отца с Алёшей Сванидзе, о них не раз рассказывала мне мама.
Алёша приехал в Тифлис весной двадцать первого года. И не надолго – вскоре его перевели в Москву. У отца с ним сразу же сложились очень приязненные отношения.
– Они часто спорили, – вспоминала мама, – но это нисколько не отражалось на дружеском взаиморасположении. Алёша уговаривал, и весьма настойчиво, чтобы мы не в Батум перебирались, а в Москву. И обосновывал такое необычное предложение следующим образом: дескать, всё верно, из клычковых государственных деятелей не создать – сколько завитушек из дерьма не лепи, крендель не получится. Что же касается ленинских слов о кухарках, которые станут управлять государством, то это не более, чем риторический приём, некое образное преувеличение. Стране, говорил Алёша, на новом этапе её развития остро необходимы образованные, энергичные и порядочные люди, их деятельное участие во всех сферах жизни. Клычковы же, это всего лишь побочный продукт происшедших в России необратимых социальных изменений, шлак, который в скором времени исчезнет с исторической сцены.
– И как реагировал отец?
– Известно как – ехидничал. Напоминал Алёше о «Корабле мудрецов»1, о стычках Ленина с Горьким и об изгнании того из России в результате перепалки бывших единомышленников2. Ну, и продолжал твердить своё: затеи большевиков – откровенная авантюра, а возводимая ими вавилонская башня вот-вот развалится. Единственное, что в связи с таким, неизбежным поворотом событий беспокоит его, так это судьба самого Алёши. Остальное пусть валится в тар-тарары, туда ему и дорога!..
К сожалению, время смело не клычковых, те-то как раз пришлись ко двору; в первую очередь оно унесло в небытие таких, как Алёша.
Коль скоро разговор коснулся Горького, замечу: до чего же не везло прекраснодушному Буревестнику революции в отношениях с российскими социал-демократами!
Ещё до Первой мировой войны всё тот же неугомонный Парвус предложил Алексею Максимовичу осуществить постановку пьесы «На дне» в Германии. Причём, на условиях не больно выгодных для драматурга: три четверти поступлений от сборов идут в кассу социал-демократов на их партийные нужды и только четвертушка – автору пьесы.
Горький не посчитал для себя возможным затевать торг – святое дело революции требовало жертв, в том числе и материальных.
С большим успехом сыграли пятьсот спектаклей, доход от которых выразился в весьма солидной сумме – ста тридцати тысячах марок.
Но ни социал-демократам, ни Алексею Максимовичу не досталось ни пфенинга. Все деньги исчезли в бездонном кармане Парвуса.
Как потом без стеснения признался Александр Львович, они не без удовольствия были истрачены им на романтический вояж по Италии в обществе пламенной революционерки (и, видимо, не менее пламенной дамы) по имени Роза Люксембург.
Разгорелся скандал, дело дошло до суда, но Парвус относился к той категории дельцов, на которых где сядешь, там и слезешь. В общем, плакали денежки.
Невольно после этого оправдаешь резкость высказываний Алексея Максимовича, имевшего веские причины называть иных вождей революции беспринципными авантюристами.
1 Сила, выносливость. (груз.).
2 Кто пришёл – да здравствует. Традиционное у грузин застольное приветствие.
2 Кстати сказать, это обращение так до конца и не привилось в Грузии, оставшись атрибутом лишь официальной лексики. Несмотря ни на что, при уважительном обращении продолжали использовать запретные «батоно» и «колбатоно».
1 В 1922 году по указанию Ленина из России была выслана большая группа крупнейших учёных, элиты отечественной науки и культуры. Их отправляли в вынужденную эмиграцию морским путём через Штеттин, отсюда и термин: «Корабль мудрецов».
2 Столкновения Ленина с Горьким в начале двадцатых годов приняли регулярный характер. «Авантюрист, готовый на самое постыдное предательство интересов пролетариата», «Ленин на шкуре рабочего класса, на его крови проводит эксперименты» и т.п. В ответ на всё это совершенно нетерпимый к критике Ильич в октябре 1921 года выставил «буревестника» из России. «Не бережёте себя, батенька… Надо лечиться, и обязательно за границей».
Спустя полтора десятилетия Сталин тоже озаботился состоянием здоровья автора «Несвоевременных мыслей», но в лечении за границей категорически отказал ему. «Хозяин» был куда предусмотрительней своего предшественника.
(Продолжение следует)
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]