17 июля 2009 09:28
Автор: Николай Еленевский (г. Пинск, Республика Беларусь)
Чужие горы (повесть)
3.
Столовая летного состава находилась в противоположной от ангара ТЭЧ стороне, в длинном, собранном из деревянных щитов здании. Когда-то празднично-белое, оно под здешним солнцем и пыльным ветром приобрело землисто-серый цвет. Краска на стыках зашелушилась, обвалилась, вода размыла ее по сторонам, и белые хлопья были похожи на снег, который в январе на целую неделю выбелил и аэродром, и модули, и землю. Казалось, что он даже несколько притушил пламя бушевавшей войны. Ее почему-то называли необъявленной. Словно, объяви ее, и людям умирать стало бы легче. В большой политике может оно и имело значение, а в здешних буднях, когда убиваешь ты, когда убивают тебя, все ее значение сводилось к одному – или ты завтра будешь жив, как и сегодня, или тебя завтра не будет, как и твоего друга вчера.
Между столовой и штабом строевой плац. Самодельный монумент – забетонированные высокие лопасти винтов. “Как пальцы из земли”, – сразу сравнил его Зозуля. Рядом невысокая кирпичная трибуна для проведения торжеств. К дюралевой тонкости лопастей приклепаны пластинки с фамилиями тех, кому уже больше никогда не суждено подняться в небо. Какой-то полковник из Ташкента, увидев мемориал, ругался, грозился снести к едреной матери, а потом, опрокинув стакан спирта, пел со всеми вместе под гитару “самодельные” песни о войне и говорил, что слишком много на лопастях оставили свободного места.
Над его словами посмеялись.
Теперь вот крайний во втором ряду стол полон одиночества. Хуже нет, чем одному садиться за него, осматриваться, словно вот-вот там, в дверном проеме опять заулыбаются и Белованов, и Скрипинский.
Их стол у окна. Под легким напором вентилятора колыхалась кисея занавеси. Сквозь нее виднелись закругления бетонной дорожки, уторканной по сторонам редкими кустиками, и палац, и тоскливо взывавшие к небесной синеве пальцы-лопасти…
В зеленом стаканчике вразнобой свешивались вырезанные официантками из цветной бумаги розочки и васильки. В первый день по прибытию Зозуля, увидев это украшение, пошутил:
– Как на братской могиле.
– Дать бы тебе в лоб, – сказал штурман из его экипажа лейтенант Колесник, – вечно накукуешь какую-то блажь, где только и насобирал ее.
Сейчас Зозуля за соседним столом ел молча. Это с ним бывало редко. Сосредоточенно откусывал хлеб после каждой третьей ложки борща. Так же молча, но без хлеба, ел и Колесник.
Заметив, как Сябрукович плескался ложкой в своей тарелке, Зозуля посочувствовал:
– Ешь, Василь, чего уж теперь… давай, подсаживайся к нам.
Третьим за их столом был капитан Логутич, коротко стриженный, крепкий, как новенький, не прихваченный ржавчиной гвоздь. Сейчас оно пустовало. Логутич явно не торопился. Он прибыл по замене несколько недель назад, но на должность еще не был назначен и “висел в воздухе”. Зозуля обзывал его нахлебником, но так, чтобы Логутич не слышал.
У Сябруковича утром был короткий торопливый разговор с официанткой Валей, тоненькой девочкой с коротенькой стрижкой русых волос. Ее Белованов звал Валюшкой. У них была любовь. Им завидовали. Им радовались. Но насколько она была большой, знал, пожалуй, только Василь. Он иногда подтрунивал над Беловановым:
– Так и свихнуться можно. Не боишься?
– Да нет, брат, нисколечко! Слушай, я ведь и сном не снил, что встречу такую девушку. И где, здесь, в Афгане!
Сам Сябрукович женился будучи курсантом военного училища на своей однокласснице Наде, средней дочери школьного учителя истории Ивана Даниловича. Она к тому времени стала студенткой пединститута. В школьные годы особой привязанности между ними не имелось. Однако на вечере встречи выпускников, станцевав первый танец, они уже не отходили друг от друга.
Женщина на войне – особая женщина. Если она рядом – выживать легче, проще, веселее!
…И умирать тоже.
Валя со всхлипами попросила рассказать всё, и притом обстоятельно. Василий не знал, о чем говорить. Как почти в упор расстреляли их из ДШК? Как одна из пуль прошла через шею Белованова, и всё. Склонился к остеклению кабины, словно попытался рассмотреть то место, куда унеслась переполненная земной любовью к этой самой Валечке его душа.
…И вечное молчание.
В столовую вошел Логутич, поздоровался, деловито пододвинул стул, начал поджидать официантку. Отведя в сторону заплаканные глаза, Валя торопливо предложила ему меню.
– Мне все равно, несите что-нибудь, – и когда она ушла, хмыкнул, – неужели девчат обижаете?
– Друг ее погиб, – буркнул Колесник, – с ним летал. – И кивнул на Сябруковича.
Логутич достал из тарелки гренку, растер ее в порошок крепкими пальцами и высыпал обратно.
– А мне должность в ТЭЧи предложили, – то ли жалуясь на кого-то, то ли оправдываясь, сказал он.
Зозуля с Колесником ушли. У них намечался вылет. Логутич не торопился, видимо рассчитывал идти в ТЭЧ вместе с Сябруковичем. Василий извинился, сказал, что должен задержаться.
Валя слушала и не плакала. Слезы сами выкатывались из черных, бездонных как омут глаз. Она, вся осунувшаяся, даже не вытирала их. Старалась унять дрожь в пальцах. Ей это не удавалось. Они мелко-мелко подрагивали на белой скатерти, и Сябрукович не мог отвести взгляда от них. Точно так же подрагивали они в предсмертные минуты у Белованова, пытавшегося зажать на шее рану.
Обстоятельности в рассказе не получалось. Все выходило глупо, не по-геройски. Так буднично, что даже самому было противно. Опять тот же пулемет, опять та же пуля…
Некоторое время молча посидели за белым квадратом стола с мертвыми цветами. В мозгу, как на долгоиграющей пластинке, вертелось:
Но пуля-дура вошла меж глаз
Ему на закате дня,
Какое мне дело до всех до вас,
А вам до меня.
Казалось, еще чуть-чуть и он ее замычит-запоет.
Пытки собственным рассказом Василий не выдержал, поднялся и вышел. У входа подозвал поджидавшего Султана и направился к ангару.
4.
Сябрукович и сам не ведал, что заставляло его в ремонте выкладываться до изнеможения. Когда видел уходящие на задание вертолеты, то чувствовал в неясном полукружье винтов над их сгорбленными спинами, словно несшими невероятную тяжесть, непонятный укор ему, остававшемуся на земле.
Выспался лишь после того, как Митрохин приложил на пятнистый, еще не просохший от свежей краски бок вертолета трафарет и нанес белой эмалью знакомый бортовой номер, затем спросил:
– Значит, завтра облетывать будете?
– Будем.
– Ты не обижайся на меня, я тогда при Тишкове ахинею нес…
– Ничего, Митрохин, ничего. Может это и мои предрассудки, что данный номер счастливый для меня, но жизнь заставляет в них верить. Без веры в горы полететь еще можно, а вот вернуться обратно….
Сябрукович ушел к себе в узкую маленькую комнату модуля, где жили вместе с Зозулей, снял пропотевшее белье, завалился голышом между свежих простыней, и под тихое гудение кондиционера уснул крепко, как, наверное, засыпал только в далеком детстве под колыбельную песню матери. Той матери, которая и была в далеком детстве, а потом куда-то исчезла, оставив на долгие годы своего единственного сына в семье родной сестры. Возвратилась к нему, когда сын слушал и пел совсем другие песни. Пел под зашорганную многими пацаньими руками гитару на такой же зашорганной, грязной сельской улочке вместе с друзьями, распив на пятерых бутылку дешевого вина-“солнцедара”. Не просто пел, горланил: “Если друг оказался вдруг и не друг, и не враг, а так… Парня в горы тяни-рискни…”
Тогда он еще не знал, какие у самого будут эти горы. Не знал он и кем будет в этих горах.
Теперь у него были эти горы. И он был у них. Армейская жизнь на данном отрезке, где каждый прожитый месяц засчитывался за три, соединила их судьбы. Но у гор было преимущество: они могли распоряжаться его судьбой…
5.
Он спал и видел один из немногих счастливых снов, когда тело к концу сновидений наливалось тоской по женщине: на щеке чувствовалось ее дыхание, губы вжимались в упругость ее губ. Объятья становились все крепче, все жарче и все тело поддавалось неразделенному ритму любви. Потом разочарование, тяжелое, нелепое, обидное, горькое… Было дурно чувствовать влагу на простыне. Сон, такой сладкий, уходил, оставляя тебе одному нелепую, неразделенную, всю твою до последней капельки той самой влажности простыни, истому. О, эти нелепые сны! Как они иногда донимали, когда война по разным причинам уходила куда-то на задворки здешней жизни, слетала с души напряженность, расслаблялось тело. Прошедшие две недели для Сябруковича были именно такими. Об этом постоянно писал в письмах жене.
Машину облетывал командир звена капитан Кушелев. Это был офицер с тихим, несколько хрипловатым голосом. Вырос он в большой многодетной семье, любил вспоминать своих братьев и сестер. Десять человек. Целая футбольная команда. “Батьку вратарем и все в ажуре!”. После посадки он поблагодарил Сябруковича, сделал запись в бортовой журнал, в тэчевские документы, что замечаний нет.
– Дай мне адрес стариков Белованова, хочу поддержать их, – сказал он.
На обеде Сябрукович познакомился с новыми командиром вертолета и летчиком-штурманом, чья машина несколько дней назад стала просто кучей сгоревшего металла. Экипаж спасли десантники. Это знакомство совсем не походило на тот обряд, который совершался в подобных случаях. И худощавого нервного капитана Петренко, и “правака” Дунина он знал. Капитан ко всему слыл отчаянным картежником, к тому же и в эскадрильской парилке он мог на спор пересидеть любого. Любил прихвастнуть тем, что для него самая сумасшедшая жара – это привычная для ума и сердца стихия.
Дунин же наоборот, сетовал, что солнце у него мозги плавит, поэтому и рисует родные пейзажи с березками, речушками и лесами. Рисовал неплохо. У него целая стена в комнате пестрела акварельными этюдами, карандашными портретами. “Всю мою эскадрилью на карандаш взял”, – с нарочитой гордостью говорил о его таланте командир подполковник Яковлев. Его портрет, написанный Дуниным немного с юмором, очень Яковлеву понравился. Многое из работ разбиралось на память. Но на “домашней” выставке Дунина это не отражалось. Замполит эскадрильи несколько раз пытался привлечь Дунина к общественной работе по оформлению самых разных стендов, свидетельствовавших о большой и целеустремленной работе по воспитанию личного состава, но Дунин отказался. Впал в немилость. Могло быть и хуже, да Яковлев встал на его сторону. Правда, эскиз памятника погибшим однополчанам набросал.
– Это – святое!
Однако его фамилия по данному поводу нигде не упоминалась. Дунин не обижался. Когда в своем кругу собрались отметить открытие и почтить память погибших, сказал:
– Хлопцы знают, вы знаете, а остальное меня не колышет. Пусть хоть самого Устинова в авторы записывают.
Зозуля заметил:
– Не будь таких, как Устинов, нам бы вообще памятники не потребовались. Хотя может он и не причем…
После его слов наступила гробовая тишина.
– Хлопцы, не боись! – хохотнул Зозуля. – Нам, хохлам, один хрен! Нас отсюда не сошлют, больше вышки не дадут. Кто знает, может и наши фамилии скоро на этих лопастях окажутся.
Подобные выходки Зозуле прощались. Язык языком, а борттехник он был отменный.
Петренко и Дунин попали в эскадрилью вразнобой. Но летать начали вместе. И вроде бы у них это неплохо получалось.
– Что, Сябрук, берем тебя вместе с машиной, так сказать, с приданным, – сказал Петренко, поглаживая вертолет по выпуклому боку. – Как он?
– Я подумал, что это вы, безлошадные, ко мне напросились, – хмыкнул Сябрукович, – а так конек ничего, если надо, всегда вывезет.
– Вот это утешил. А поточнее.
– Ничего.
– Очень точно и понятно. Или чего добавишь?
Сябрукович промолчал, наблюдал за мельканием страниц бортового журнала в цепких пальцах Петренко.
– Кушелев писал?
– Он самый.
Фамилия его успокоила. Громко чертыхнулся, когда дотронулся до раскаленной на солнце ручки:
– Обмотать бы.
Сябрукович качнул головой:
– Не успел. Обинтую, как положено.
– Надо успевать.
Петренко выпрыгнул из кабины, пошевелил пальцами, словно пианист перед тем, как взять первые аккорды:
– Я к руководителю полетов, пусть разрешит пройтись над полосой, – и быстро зашагал к командно-диспетчерскому пункту. Там, как в аквариуме, поднятом на высоту двухэтажного дома и прикрытому плоской белой крышей, виднелись фигурки людей-рыбок. Застыли в рабочей неподвижности у экранов индикаторов.
Дунин за все время не проронил ни слова. Молча рассматривал новенькую цифру
– Не нравится? – спросил Сябрукович.
– Да как сказать, – и пожал плечами, – вообще-то я по натуре не фаталист, но у американцев она, как у нас тринадцать.
– Это у американцев. Мне глубоко плевать на них и на их цифры.
– Вы, простите, давно на нем летаете?
– Давно, Дунин, давно, и давай на ты, оба мы лейтенанты, – уровнялся в званиях Василий, – знаешь, скажу тебе одну штуковину: для меня число семнадцать самое что ни на есть счастливое. Хочешь, верь, хочешь, нет.
– А для других?
– Для кого других? Для тех, кто в горах, или там, в США, или для тех, кто со мной? Тринадцать-семнадцать. Еще неизвестно, как бы американцы свои машины обзывали, окажись они на нашем месте.
– Так ведь не оказались.
– Мы первыми сюда вскочили, чтобы достойно выполнить свой интернациональный долг.
– Загнул, политграмота. – Помолчав, Дунин спросил. – А Белованов? Мы с ним вместе училище заканчивали.
– Здесь не номер виноват. Здесь совсем-совсем другое. А на эту машину молиться впору. Слушай, Дунин, а портрет с натуры можешь нарисовать?
– Смогу.
– Сделай!
Дунин рассмеялся, обозначив на щеках мальчишечьи ямочки, хлопнул ладонями:
– Ох, и психолог! Ладно, портрет за мной.
– Ну вот, – улыбнулся Сябрукович, – а то заладил: фаталист, фаталист. У нас на Полесье такой термин могут понять и истолковать абсолютно неправильно.
– Так ты полешук. Это нация или народность?
– В необозримом будущем это и не нация, и не народность. О Полесье слыхал? Нет? Ну, ты даешь, и где тебя такого выучили? В Орле? Тогда вопросов нет.
– Это почему же?
– Орлята учатся летать. Пока учатся…
– Да ну тебя!
На белобрысом лице Сябруковича улыбка:
– Ладно, и летать умеешь, и о Полесье узнаешь. Слыхал, как у нас поют: “Ой чаму ж ты, рэчанька, з беражком няроўная?”
– Опять загадка?
– Какая загадка, песня. Любят ее на родине. Вот послушай…
Но Дунину ничего послушать из репертуара Сябруковича не пришлось. Прибежал Петренко, сказал, что получил “добро” и сейчас прогонят машину.
– Надо притереться.
– Конечно, надо, – согласился Сябрукович.
Вечером, идя на ужин, капитан и лейтенант звали Василия так, звали его все: Сябруком. Он же их по имени-отчеству.
(Продолжение следует)
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]