23 июля 2009 13:43
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Роман-летопись в четырёх книгах
Книга вторая
Дворянское гнездо
Начало и конец
***
Всеобщее оживление, связанное с НЭПом коснулось и моего отца. Вернувшись к бракёрской деятельности, он попутно разработал и предложил ряд простейших технологий по утилизации древесных отходов. К примеру, кроны и тонкую часть стволов бамбуков обычно сжигали или, в лучшем случае, делали из них мётлы.
Мой папаша, любивший на досуге мастерить что-либо, нарезал однажды бамбуковые ветки, заготовив целую корзину недлинных, сантиметров по десять, трубок, толщиною с карандаш.
Не знаю, где уж, наверное, в окрестностях Цихис Дзири, приглядел он кустарник неизвестного ему названия, усыпанный идеально круглыми плодами в твёрдой кожуре. Высохнув, плоды сохраняли форму, превращаясь в полые, достаточно прочные бусины.
– Их надо покрасить во все цвета радуги, – объяснял отец, – засим нанизать на обычную рыболовную нить: две бусины, а между ними бамбуковая трубочка. Полученные гирлянды, крепятся одна к другой на бамбуковую же рейку с выжженным на ней рисунком, и великолепный занавес готов! Расходов на грош, прибыли на червонец.
– Да, – согласилась мама, – Особенно если на рейке, кроме пейзажа с пальмами, выжечь ещё и надпись: «Пламенный привет из Батума!»
– Неплохая мысль, между прочим…
Первую такую «поющую занавеску» он собрал собственноручно и повесил дома, перед балконной дверью, которую мы закрывали только зимой. От дуновения даже лёгкого ветерка бамбуковые гирлянды, едва заметно сталкиваясь меж собой, начинали мелодично позвякивать, «петь». Кстати, то ли этот тихий звон, то ли постоянное шевеление гирлянд, а может, и то и другое вместе взятое, отпугивало мух и даже комаров, что несомненно удваивало ценность отцовской придумки.
Его творческая мысль не останавливалась на достигнутом; следующей диковинкой, сработанной из отходов бамбука, стала «рука для чесания спины». Не припомню в Батуме ни одного дома, где не было бы потом этого забавного и очень нужного приспособления.
– Вы обратили внимание, что комары, стервецы этакие, – говорил отец, – норовят куснуть вас именно в спину. Вроде бы тварь примитивная, а соображает – на собственной спине вам его не прихлопнуть. Ну, а когда дело сделано, место укуса начинает невыносимо зудеть и вы готовы тереться спиной обо что угодно: о дерево, о дверной косяк и только разве не хрюкать при этом. Вот тут-то и поможет вам соблюсти приличия моя «рука для чесания спины»…
То была опять-таки бамбуковая рейка, вырезанная из неделовой части ствола, полукруглая, длиной в три четверти метра. Более широкий и утолщенный конец рейки изображал кисть руки со слегка согнутыми пальцами. На другом конце имелось небольшое отверстие с продетым в него цветным шнурком, так что «чесалку» можно было подвесить над кроватью или в любом ином, удобном для пользователя месте.
На пальцах «руки» вырезались обычно перстни, кольца, на запястьи – браслеты, иногда дамские часики. Таким образом, предполагалось, что укушенное место почёсывает изящная женская ручка; это, по утверждению моего папаши, добавляло процессу приятности…
Шутки шутками, а в результате его изобретательности появился целый цех по производству занавесей, «чесалок» и других отцовских поделок. Полсотни человек обрели работу: кто собирал дикорастущие бусины, кто красил их, кто нанизывал или украшал готовые изделия «приветами из Батума», замысловатыми браслетами и прочими, привлекающими покупателей аксессуарами.
– Таков мой скромный вклад в борьбу с безработицей, – заявлял отец. – А то ведь одни жируют, а другие чуть ли не с голоду дохнут в этом государстве рабочих и крестьян…
Непродолжительный период относительного затишья перед уже нависшей над всеми грозой – тридцать пятый-тридцать шестой годы, были памятны мне каким-то особым наплывом совершенно разных людей, бывавших у нас дома и приезжавших в Цихис Дзири. Точно все они спешили встретиться друг с другом, испытать радость взаимного общения перед разлукой навсегда. Перед ожидавшим их уходом в небытие.
В совсем короткий промежуток времени вписались встречи с Алёшей и Марико Сванидзе, с семьёй Элиава, с Михаилом Абуладзе, Николаем Дидабулидзе и, конечно же, с Тимашевым. Пройдут каких-нибудь два года и эти люди поочерёдно начнут исчезать из нашей жизни. И из жизни вообще…
Весёлое, шумное цихисдзирское лето. Несколько красивых молодых женщин у знаменитого венецианского трюмо. Таинственная синеватая глубина отражает каждую из них в отдельности и всех вместе.
Нину Абуладзе и Лялю Чёрную, её сестру. Их самих беда не коснётся, лишь обдаст мертвящим холодом и пронесётся мимо…
1936 год. Ляля Чёрная в зените своей славы – только что вышел на экраны «Последний табор», в котором она замечательно исполнила главную роль. Этот фильм, помню, произвёл на меня большое впечатление. И не случайно – партнёрами Ляли Чёрной в нём были такие великолепные актёры, как Николай Мордвинов в роли цыгана Юркá и Михаил Яншин, сыгравший инструктора Ивана Лихо. Кстати, то что Яншин не просто партнёр Ляли по нашумевшему фильму, а ещё и супруг её, стало для моего брата волнующим открытием.
– Жена самого Яншина! Это надо же!..
То, что хоть как-то относилось ко МХАТу продолжало оставаться для него почти священным.
Неожиданный приезд четы Абуладзе с Лялей Чёрной в Батум и в Цихис Дзири – всего на каких-нибудь два дня – запал в мою память. Уж больно всё связанное с ним было ярким, праздничным, безудержно весёлым.
Расскажи, расскажи, бродяга,
Чей ты родом, откуда ты?..
О-ой, да я не по-омню,
О-ой, да я не зна-аю!..
Старая таборная песня, протяжная, хватающая за душу, медленно уплывала в непроглядную тьму южной ночи. Вокруг люстры бесшумно кружился хоровод завороженных бабочек. Блики света, точно отсветы далёкого, затерянного в степи костра, вспыхивали и гасли в тёмной глубине трюмо.
– Боже, что за прелесть! – Ляля не отрывала глаз от него, – Оно волшебное, оно притягивает меня, как магнит!..
О-ой, да я не по-омню,
О-о-ой, да я не зна-аю!..
Магическое очарование цихисдзирского трюмо. Отражённые им мать и дочь Элиава. Одна в расцвете зрелой красоты, другая совсем ещё юная, полная романтических ожиданий, мечтающая стать певицей, такой же блистательной, как Мария Анисимовна Сванидзе. Им выпадет удел петь дуэтом, но увы – в Казахстанском лагере Долинский. Об этом будет рассказывать Ганна, вернувшись после освобождения в Тбилиси. Одинокая, замкнутая, погасшая…
Нервных букв усталые изломы
В сердце мне вонзили боль свою;
Почерк твой, давным-давно знакомый,
На листках измятых узнаю.
На конверте – адресата строчку,
И размытый штамп Караганды.
Как нерасторжим был круг порочный
Страшной, незаслуженной беды!
Искрою, под пеплом не погасшей,
Я рисую милые черты
Промелькнувшей молодости нашей,
До конца несбывшейся мечты.
Помнишь ли беспечных дней разливы?
Чередой влюбленность и разлад…
Много слов бездумных и кичливых
С радостью вернул бы я назад.
Как ничтожны прошлые метанья
Перед безисходностью бытья!
Судеб роковым предначертаньем
Жизнь была отмечена твоя…
Годы убегают без оглядки,
Тают дни, как серебринки рос…
Мне припомнилась седая прядка
В черносмольной ровности волос.1
В памятное лето тридцать пятого года я в первый и в последний раз видел Марико Сванидзе. Она попросила меня сорвать для неё цветок магнолии. Задача оказалась не из лёгких – это тропическое дерево, словно понимая, насколько привлекательны его огромные белые, томно пахнущие цветы, располагает их на самых концах ветвей. И всё же, при помощи верёвки с грузиком, мне удалось заарканить ветку, притянуть к себе и обломить у основания. В награду за настойчивость я стал обладателем двух полураспустившихся бутонов.
Передавая Марико букет, предостерёг её:
– Только держите вазу возле открытого окна. Это очень коварные цветы.
– Я не боюсь коварства! – засмеялась она в ответ.
Вполне возможно, что и впрямь не боялась, ибо все Сванидзе были людьми бесстрашными. А коварство тем временем уже кралось по стопам Марико. Оно впервые сбросило маску, когда исключали из партии Авеля Енукидзе. Дальше всё пошло по восходящей.
Ну, а сейчас букет магнолий стоял в комнате нашей гостьи; налетающий с моря ветер колыхал занавеску, разнося по всему дому тревожащий душу аромат тропиков…
За большим цихисдзирским овальным столом, уставленном графинами с местной «Изабеллой», блюдами с зеленью, сыром, свежеиспеченными пенерли1, переливается, искрится, скользит с темы на тему непринуждённая, празднично приподнятая беседа.
Георгий Элиава, в то время уже крупный микробиолог, профессор, рассказывает о своей последней зарубежной поездке. Франция, Швейцария, встречи с иностранными коллегами...
Он ездил вместе с женой; в какой восторг привёл её Париж! Сиреневый морок цветущих каштанов, укутавший весенний город, развалы букинистов на набережной Сены, в которых можно часами копаться, радуясь нежданным находкам, потрясающая программа в Фоли Бержер!
Алёша расспрашивает об общих знакомых; ведь после прихода Гитлера к власти многие учёные перебрались из Германии в соседние страны, главным образом в Швейцарию.
– Кое-кого из них я встречал и во Франции, – Элиава называет имена, и Алёша горестно качает головой:
– Ужасно, Георгий! Из-за этого негодяя, возомнившего себя Наполеоном, и они и мы потеряли Германию! Выпьем за то, чтобы разлука с ней оказалась недолгой!
– Да исполнится твой тост, как можно скорее!.. Аллаверды к вам, дорогой Сандро! Вы ведь тоже бывали в этой прекрасной стране.
– Приходилось. В студенческие годы, правда, – кивнул головой дядя Саша.
Беседа продолжается, меня сильно подмывает улизнуть из-за стола, но это считалось невежливым – коли уж усадили тебя со всеми, то изволь сидеть до тех пор, пока не закончится обед.
– Ауф, Георгий! – воскликнул Алёша. – Погляди, какие несут пенерли, с пылу – с жару!
– Боже мой, пенерли! – умилился Элиава. – Моё милое батумское детство! Я тайком бегал на Нурù, хотя мне это воспрещалось, чтобы полакомиться ими. Нигде пенерли не делали вкуснее. Разве что в вашем чудесном доме, Нина Антоновна! –добавил он галантно.
Меня, конечно, мало занимали эти застольные беседы, мне было-то всего десять лет. Просто привычка постоянно находиться за столом среди взрослых и невольно слушать о чём они говорят, помогла удержать в памяти отрывочные картины далёкого прошлого, особый стиль и настрой, характерные для них. Эти удивительные праздники общения ушли вместе с людьми, о которых веду речь.
– В следующий раз, – продолжал тем временем Элиава, – мы возьмём с собой в Париж Ганну. Конечно, при условии, если она проявит старания в учёбе, перестанет лениться…
Следующего раза не будет. Георгия Георгиевича, талантливого учёного, человека бесконечно далёкого от всякой политики, обвинят в попытке отравить смертельно опасными бактериями Натахтарский источник, питавший тбилисскую водопроводную сеть. Стоит ли уточнять, что совершить такое злодеяние он должен был по заданию вражеской разведки, завербовавшей и его, и жену во время их пребывания за границей.
Тех, кто выдвинул подобные обвинения нисколько не смущала чисто практическая сторона вопроса: а каким образом, с помощью каких технических средств профессор сумел бы осуществить столь грандиозную по масштабом диверсию? Прошла пора, когда для приличия требовалось найти хотя бы подобие доказательств задуманного преступления. Вполне достаточным стало признание вины самим обвиняемым. Он собственноручно подписывал себе приговор. Если у него, конечно, после пыток хватало физических сил, чтобы расписаться под вынужденным саморазоблачением…
В этой связи памятна беседа, которая произошла в мамином присутствии между дядей Сашей и огорчённой за него тётей Нисей.
– Какой интересной, яркой жизнью живут супруги Элиава! – вздыхала она. – А ты, Сандро, всё в горах да в горах. Почему бы и тебе не съездить на какую-нибудь научную конференцию геологов? В тот же Париж или в Женеву? Где там их ещё проводят?
– Во многих странах, Нися… – дядя Саша хмыкнул и принялся выколачивать мундштук. Делал он это ловко, хлопая ладонью об ладонь. – Вся закавыка в том, что ныне не больно подходящее время для заграничных вояжей. Георгий Георгиевич натура увлекающаяся и как мне показалось, он не замечает некоторых настораживающих примет изменившегося времени. Не приключилось бы с ним неприятностей. И не только с ним…
– В который раз я убеждалась, – говорила потом мама, – в редком умении Сандро предугадать опасность возникновения неблагоприятной ситуации и упредить её, предостеречь от беды неосмотрительных. К последним он относил и своего, не по годам беспечного братца, а моего богоданного супруга…
Что верно, то верно, в силу упомянутой беспечности, отец, выскользнув из цепких лап ГПУ, уверовал, что отныне ему ничего не угрожает и к его персоне надзирающие органы полностью утратили интерес.
– Всё, в чём меня подозревали, – рассуждал он, – не подтвердилось. Есть ли смысл придумывать новые небылицы? Думаю, нет. Не такие, всё же там идиоты сидят, как это кажется на первый взгляд…
Испуг придёт к нему позже и не оставит до конца дней. Отцу не суждено будет пережить Сталина и созданную тем систему всеобщего взаимодоносительства, подозрительности и страха.
По-прежнему самые различные люди продолжали быть желанными гостями в нашем доме. И среди них известный дрессировщик хищников Борис Эдер.
Его знакомство с отцом имело давнюю историю, уходившую корнями в годы «сокольего братства». Эдер начинал в цирке как гимнаст, партерный и воздушный. А с цирковыми гимнастами московские «соколы» общались довольно близко, многое перенимая у них. В частности, столь популярные у «соколов» атлетические построения и разного рода пластические композиции являлись по существу видоизмененными цирковыми номерами, известными под названиями «Бронзовые люди», «Мраморные атланты», «Римские гладиаторы» и так далее.
Эдер был моложе отца лет на десять; их общение прервалось после переезда нашей семьи из Москвы в Тифлис.
И вот, спустя столько лет, увидев афишу батумского цирка-шапито, сообщавшую, что на гастроли прибыл первый советский укротитель львов Борис Эдер, отец был в недоумении:
– Ничего не пойму! Какие львы? Борис же работал вольтижёром. Потом, помнится, – на «рамке» и в «Римских гладиаторах».
– Может, однофамилец? – предположила мама.
– В цирке однофамильцев не бывает…
И он отправился на первое же представление, взяв меня с собой. Мама осталась дома, поскольку цирк недолюбливала.
Так я открыл для себя неповторимый мир цирковых кулис: пёстрое, шумное мельтешение необычных людей и животных, смесь запахов конюшни, опилок, реквизита и пудры. Я вновь окажусь в этом, сразу запавшем в мою душу мире, спустя шесть лет. К великому неудовольствию мамы. Она всерьёз опасалась, что из-за этого увлечения, чего доброго, нашу фамилию «станут трепать цирковые афишки».
Ну, а тогда, в тридцать пятом, отец и Эдер, сразу же узнав друг друга, радостно удивлялись этой нежданной встрече и единодушно решили завершить её у нас дома.
Эдер поведал, что дрессировщиком стал недавно, причём совершенно случайно – ему предложили срочно принять группу львов у немецкого укротителя Карла Зембаха, уезжавшего в Германию.
– Сомнения не долго мучили меня, – рассказывал Борис Афанасьевич, – времени на них не было. Рискнул, в общем… Всё сложилось удачно, меньше чем за три недели подготовил номер и вышел со своими питомцами на манеж.
– Поджилки не тряслись? – спросил отец. – Твой Примус наредкость злобная каналья, так и норовит достать тебя лапищей.
– Примус? – рассмеялся Эдер. – Абсолютно безопасный старик. Просто надо же ему как-то оправдывать полученное в молодости имячко. Вот и фыркает грозно… Нет, ежели и случится со мной когда-нибудь беда, виновницей будет Маруська. Эта чертовка непредсказуема.
– Погоди, погоди! Ты же сам говорил, что она твоя любимица. В гостиничном номере с тобой изволит жить, а не на конюшне, как все остальные львы.
– Вот именно, – вновь рассмеялся Эдер, – От любимых дам только и жди всяческих сюрпризов…
И мы услышали о том, как однажды Эдер проснулся среди ночи от странного ощущения, что на него кто-то пристально смотрит. В свете луны увидел рядом со своим лицом отливающие золотистым блеском глаза Маруськи.
– В ту ночь она, как обычно, спала на коврике, подле двери. А тут неслышно подошла, оперлась передними лапами на край кровати и уставилась своими глазищами прямо на моё горло. Дело в том, что я во сне прихрапываю, вот её и заинтересовало какое-то шевеление во мне, побулькивание. Ладно, проснулся вовремя, не то могла бы на зубок попробовать, что там у меня трепыхается под кадыком. С тех пор сажаю баловницу перед сном на цепочку – бережённого бог бережёт. Со львами работать, это тебе не на лавиторке под куполом болтаться.
В последний день гастролей мои родители пригласили его на прощальный ужин.
– С вашего позволения я приду с дамой, – предупредил он.
– Будем рады, Борис!..
Эдер немного опоздал, гости уже рассаживались; два места в центре стола оставались свободными.
Услышав стук в дверь, отец пошёл открывать и тут же послышался его голос:
– Мадам, вы просто очаровательны! Разрешите вашу ручку… пардон, – лапку!..
В комнату вошёл Эдер, держа на тоненькой медной цепочке Маруську. Её нисколько не смутило обилие незнакомых людей. Сев на стул рядом с хозяином, она задрала голову, в ожидании, когда повяжут салфетку. Было видно, что любимице Эдера не впервой принимать участие в застольях.
Перед необычной гостьей поставили тарелку с кусочками сырого мяса. Ела Маруська с большим достоинством, очень аккуратно, ни одна крошка не упала на скатерть.
Поев, в знак благодарности, лизнула щёку сидевшего рядом Тимашева.
– Ну и ну! – заметил тот. – Точно рашпилем прошлась…
К третьему классу я уже однозначно определил своё будущее, как впрочем и большинство моих однокашников – все мы собирались стать моряками и только моряками. Типичная история для портовых городов; ничто сильнее моря не способно взволновать мальчишеские сердца. Реализовать заветную мечту удалось лишь двоим из нашего класса, остальные выбрали себе сугубо сухопутные профессии.
Но после знакомства с Борисом Эдером и посещения цирковых кулис у меня зародились сомнения: укротитель львов, это не менее романтично, чем капитан дальнего плавания. Я невольно ставил рядом Палавандова, в белом пиджаке с золотыми пуговицами, в фуражке с крабом и Эдера в его расшитом позументами шикарном мундире, лаковых сапогах, со стеком в руке. Непросто было отдать кому-то из них предпочтение.
«Свистать всех наверх!» – звучит, конечно, великолепно. Однако и «Примус! Монт!»1 – тоже, согласитесь, неплохо. К тому же – аплодисменты, музыка, разноцветные блики прожекторов…
Я был в растерянности. В какой-то мере вносило определённость понимание того, что львы, это из области недосягаемого, ну где их взять в Батуме, а мореходка – вон она, на соседней улице, оканчивай семь классов и поступай.
В действительности всё произошло по-другому: в мореходке я не учился, поскольку мы уехали из Батума, а львов за хвосты потаскать привелось. Ещё как таскал, вызывая восторг и удивление публики! Правда, не на цирковом манеже. Но не об всём сразу…
В описываемое время мой брат жил уже в Тифлисе, у дяди Саши, и в Батум приезжал только летом, после окончания производственной практики или на зимние каникулы. Увлечение театром отошло на второй план, уступив место другой страсти, далёкой от служения Мельпомене – Николай всерьёз занялся боксом и даже какое-то время был чемпионом Тифлиса в весе «пера» или «мухи», не помню точно.
В доме появились боксёрские перчатки, в проёме дверей подвешивалась «груша», которую Николай усердно молотил ими. В число обязательных упражнений входила и скакалочка, что очень потешало меня, когда я наблюдал как он подолгу прыгает через неё, словно заяц. Над собственным носом брат буквально издевался, приучая себя «всухую держать удар». На шаг-полтора отходил от гардероба и, не сгибая ноги в коленях, падал на него лицом. Каждый раз нос выдерживал варварское обращение; когда же я однажды попробовал повторить этот необычный тренинг, то тут же расквасил себе сопатку.
Николай всячески пытался приобщить меня к боксу, но не вышло. На протяжении всей жизни, если и возникало у меня страстное желание дать кому-то по физиономии, я до последнего момента пытался удержать себя. Хоть в этом плане не в папашу пошёл…
Так что занятия боксом в немалой степени уберегли Николая от актёрской стези.1 А вот поэзия осталась вечной спутницей, тем свежим глотком воздуха и лучом света, что спасали брата в самые удушливые, сумеречные времена.
Отношения его с отцом становились неровными; тот чаще, чем следовало, вмешивался в дела взрослого уже сына, бывал при этом резок и несправедлив к нему. По обыкновению, не давал себе труда спокойно, непредвзято разобраться в достаточно сложных, порой неоднозначных жизненных коллизиях. Рубил с плеча, больше полагаясь на силу голосовых связок, чем на убедительность разумных доводов. В этом он разительно отличался от дяди Саши.
Особенно бушевал отец, прослышав о романе Николая с Ганной Элиава, об их «серьезных намерениях».
– Ну, и на какие шиши собираешься содержать эту изнеженную профэс-сорскую дочку? – саркастически вопрошал мой папаша. – На свою стипендию? Или, может, пойдёшь в зятья к профэссору, в коменсалы1? Станешь прогуливать их собачку, пока они не вернутся из очередного европейского путешествия? Да спустись ты на землю со своих поэтических парений, чёрт возьми! Вижу, Метех тебя ничему не научил?
– В конце концов, это наше с Ганной дело!
– Как бы не так! Вспомни дурацкую историю с Коршевским театром. Тоже «твоё дело» было?! Не забей мы тревогу, где бы сейчас оказался? Театр разогнали, мэтры, конечно, пристроились, а вот фантазёры вроде тебя по миру пошли с протянутой рукой! Кому они нужны? Что умеют, кроме как лицедействовать?..
Подобные пикировки происходили в каждый приезд брата, и мама, как могла, пыталась сгладить тяжёлый осадок, остававшийся после них. Говорила обычно:
– Поезжай с Женей в Цихис Дзири, побудьте с тётей Нисей…
Целебная для души цихисдзирская атмосфера, ощущение внутренней свободы и раскованности! Закатные дни «дворянского гнезда».
Я разглядываю старую, сильно потраченную любительскую фотографию; на ней Николай в каком-то театральном одеянии, а рядом – друг всей его жизни Татос Агикян, большелобый и рассудительный, похожий на начинающего античного мудреца. Они держат руки аркой, под которой моя сестра Таня рядом с Ганной Элиава.
И ещё одна фотография, скорее всего сделанная в тот же летний день двадцать девятого года на крепостной площадке Кастэль ля Маро – романтического символа Цихис Дзири. На ней стоят цепочкой, положив руки на плечи друг другу, Татос с Ганной и Николаем, следом сёстры Пославские, между ними мой двоюродный брат Дод, влюблённый в одну из сестёр (это была его первая мальчишеская любовь). И замыкает цепочку автор этих строк.
Несмотря на разницу в возрасте, все они были для меня Татосом, Ганной, Тусей, Киской. И в дальнейшем друзья брата , по мере того, как я взрослел, становились моими друзьями на долгие годы, практически, на всю жизнь.
Беспечное цихисдзирское лето двадцать девятого года…Прозрачное как аквамарин небо, а внизу, у подножия скалы, на которой высится зáмок, застыло море. У каждого из нас всё ещё впереди. Где-то там, за лазурной кромкой горизонта. И самое прекрасное, и самое трагическое.
В 1947 году, когда от Ганны пришло первое письмо из Казахстана, из лагеря Долинский, мой брат написал эти строки:
Наше прошлое в другом, далёком мире,
Почерк твой его мне оживил.
Помнишь, как на скалах Цихис Дзири
Пред тобою млел я от любви.
Вспомнились прекрасные минуты,
Твой насмешливый, но милый взор,
Золотые годы института,
Молодое буйство наших ссор…
Две фотографии.. Люди, которых я знал и в юные годы, и в зрелые, и в годы старости. Это не часто случается в жизни. Особенно в такой беспокойной, непредсказуемой, а часто жестокой, какая и выпала нам, родившимся в первой четверти двадцатого столетия. Как тяжко не приходилось бы порой, жаловаться грех – мы всё же умудрились дожить до седин и, несмотря на каверзы зловещего века, достигли чего-то за годы, подаренные нам судьбой. Одни сумели сделать больше, другие совсем немного, но это, согласитесь, не главное.
Куда печальнее иное – я, как и на фотографии, последний в этой цепоске. Остальных уже нет…
* * *
До того, как поступить в первый класс батумской шклы № 1 имени товарища Дзержинского, мне привелось в течение года ходить в частный детский сад сестёр Арнольди. К тому времени в государственной системе образования эти замечательные педагоги уже не работали. Да и что им было делать в новой советской школе с её неприемлемыми для Арнольди педагогическими экспериментами? Например, бригадным методом, когда экзамен за всю «бригаду» шёл сдавать кто-то один из обучавшихся в ней? Остальные могли балбесничать. Немало существовало и других благоглупостей.
Надо было на что-то жить, и сёстры занялись подготовкой дошкольников к поступлению в первый класс.
Занимались они с нами у себя дома, в небольшом особнячке, окружённом разросшимся палисадником.
Мама привела меня к Елене Александровне как некогда Николая, и я увидел ту же, залитую солнцем просторную веранду, всю в цветах, с порхающими пичугами, потускневший от времени беккеровский рояль с фотографией Павла Арнольди на нём и состарившегося шпица, уже не ослепительно белого, а со слегка пожелтевшей шерстью.
Сёстры учили нас азбуке, читали вслух детские книжки, мы рисовали, лепили фигурки из пластилина, разыгрывали шарады и немного музицировали. Мария Александровна садилась за рояль, и принималась разучивать очередную песенку.
Хотите, расскажу я вам
Про старые года.
В весёлом графстве Ноттингам
Пастух скликал стада.
Трулю-лю-лю! Траля-ля-ля!
Пастух скликал стада…
Советский песенный репертуар Арнольди игнорировали, равно как и танцевальный.
Надо сказать, что большинство батумских дошкольников щеголяли в матросках, это было самое любимое и модное одеяние. Шили их дома, своими силами; время от времени приглашались «приходящие» портнихи. Помню такую, Марию Васильевну, очень милую, улыбчивую женщину. Она работала подряд несколько дней, с утра до вечера, обедала с нами и ужинала. Вместе с мамой раскраивала и шила новые вещи, переделывала и перелицовывала ношеные, всё у неё получалось великолепно. Эти навыки портняжного мастерства потом, в трудные годы, весьма пригодились маме.
Матроску обязательно дополняла бескозырка, чаще всего покупная. С белым или чёрным верхом, смотря по сезону, с муаровой лентой, на концах которой горели бронзой якоря, а впереди той же бронзой было начертано: «Моряк», «Матрос», «Герой» и ещё, помнится, – «Шалун». Подобное саморазоблачение меня совершенно не прельщало, поэтому бескозырки с этой надписью я не носил.
Сложнее дело обстояло с тельняшками. Их было не купить, и мама вырезала из куска синей ткани нечто вроде манишки, на которую потом пристрачивались полоски белой тесьмы. Такой полосатый треугольник и выглядывал из-под ворота матроски.
Однажды выручила Мария Васильевна, принесла настоящую тельняшку – её муж был капитаном буксира. Хватило на полдюжины вставок.
Идя навстречу нашей приверженности ко всему морскому, сёстры Арнольди обучили нас простенькому матросскому танцу. Не разухабистому «Яблочку», конечно. Мудрёно представить себе Марию Александровну, напевающую под собственный аккомпанемент:
Эх, яблочко, куды ж ты котишься?
В гэпею попадёшь, не воротишься!...
Нет, отплясывали ныне забытый всеми матлот. Весёленький мотивчик на французские слова, которые теперь уж и не припомню…
Ближе к полудню мы парами, взявшись за руки, отправлялись на Приморский бульвар. Он находился неподалёку от дома наших добрых наставниц.
Выбрав аллею, всякий раз новую, они устраивались с раскрытыми книгами в руках на противоположенных скамейках, а мы, оказавшись таким образом между ними, принимались играть в какие-нибудь тихие, безопасные игры. Например, собирали опавшие листья магнолий, большие, жёсткие, уже не тёмно-зелёные, а коричневые, скрепляли их обгоревшими спичками, подобранными тут же на аллее, и в результате получались нарядные рыцарские шлемы, королевские короны, перевязи и пояса.
У каждого из нас имелся фанерный расписной баульчик с дверцей на боку, в котором мы приносили с собой завтрак: яйца, бутерброды, бутылочку с молоком. Выстроившись в очередь перед фонтаном, споласкивали руки и принимались за еду.
Я не отличался в детстве особым аппетитом, но там, на бульваре, сидя на скамейке рядом с такими же «детьми из приличных семейств», уплетал за обе щеки всё, что укладывала в мой баульчик мама. На редкость вкусными казались мне испечённые ею кнышики и обычные крутые яйца.
На этом наш день в детском саду заканчивался, родители разбирали своих чад по домам. Отложив в сторону книги, сёстры Арнольди говорили им о том, кто из нас проявил похвальную прилежность, а кто, вместо того, чтобы повторять за Марией Александровкой французские слова валял дурака или исподтишка дразнил старика-шпица.
На бульвар его не брали, потому что он не ладил с собаками Степана – так все в городе звали долговязового, жилистого мужика, единственного на весь бульвар смотрителя и сторожа. Он был вездесущим, мгновенно появлялся там, где возникал какой-нибудь беспорядок, свистел в висевший на шее свисток, а его доги поднимали лай.
Бульвар тянулся вдоль моря на целую версту, и в ширину был немалым – несколько широких параллельных аллей, перемежались с такими же широкими газонами, на которых, как в своеобразном ботаническом саду красовался весь набор субтропической флоры, от магнолий, эвкалиптов и камфорных деревьев до веерных пальм и туи.
Каким образом Степан умудрялся контролировать всю эту территорию с утра до вечера, совершенно непонятно. Похоже, он ни выходных не имел, ни отпусков.
Гонял поборник порядка и нас, за то, что ворошили собранные уборщиками кучи сухих магнолиевых листьев.
– Оставьте детей в покое, Степан! – строго говорила ему Елена Александровна. – Они уберут за собой, когда кончат играть.
– Ладно, мадам Арнольди, но я проверю…
Другой, известной в городе личностью, был Костя-собачатник, каждое утро колесивший по улицам на колымаге, оборудованной большой железной клеткой. Издали заприметив собаку, он вытаскивал орудие лова – здоровенный мешок из джута, подшитый к обручу от бочки, и приступал к охоте.
Набросив своё варварское приспособление на ничего не подозревавшую дворнягу, тащил к клетке, где уже повизгивали от страха её товарищи по несчастью.
Костю ненавидел весь Батум. Ему всячески старались помешать: когда гнался за удирающей жертвой, норовили дать подножку, стоило ему зазеваться – тут же распахивали дверцу клетки, и все пленники мгновенно разбегались, кто куда.
Собаколов воспринимал это как должное. Не орал, не матерился (что вообще было тогда не принято), не лез в драку, понимая, чем неизбежно завершится столкновение: побьют, и ни один милиционер не заступится. Он только злобно скалился, поблескивая маленькими, какими-то крысиными глазками. И отыгрывался по-своему – наряду с бродячими собаками отлавливал «хозяйских», по недосмотру оказавшихся на улице. Их потом приезжали выкупать, что приносило Косте дополнительный доход.
– Почему поймал мою собаку? На ней же ошейник есть с жетоном?
– Где ошейник, где жетон? Ничего не было.
– Значит, ты снял, сволочь!
– Докажите. А оскорблять не имеете права. Нужен вам барбос – платите и забирайте, пока я его не отправил на живодёрню.
– Давай квитанцию выписывай!
– Нету у меня, кончились.
– Ну и чатлах ты, Костя! Попадёшься мне где-нибудь, плохо будет…
Однажды в Костину клетку угодил бочоришвилевский Унал, и Анна Степановна ездила вызволять бедолагу.
– Лёву с Юркой не пустила, они прибили б там этого типа, к чёртовой бабушке! Следовало бы, конечно, да только хлопот потом не оберёшься…
Мстительный Теймураз и его гоп-компания долго выслеживали Костю; напав на колымагу с двух сторон, они сначала распахнули дверцу клетки, а когда тот бросился в погоню за ними, Тигран утащил из-под козел мешок с обручем.
Меня на эту дерзкую операцию, конечно, не взяли.
– Ты же сдрейфишь, – заявил Теймураз.
– Обязательно сдрейфит! – поддержала его предположение свита. – Небесный фраер, ну! Белая булочка…
В газете «Рабочий Батума» поместили заметку в защиту Кости. Мол, товарищ такой-то добросовестно выполняет государственно полезное дело, а некоторые несознательные граждане мешают этому, препятствуют ударной реализации поставленной комунхозом задачи.
Заметка вызвала возмущение многих читателей газеты.
– Государственно полезный Костя! Слушай, что пишут, ну? Государство все уважают, а этого чатлаха, кто в городе уважает? А он кого уважает? Собаку ловит, потом бакшиш за неё берёт! Ничего не знают, а пишут!..
Заметка только навредила Косте и его непопулярному у батумцев промыслу.
Ещё одной известной всем колоритной фигурой был городской дурачок Оришаури1. Высокий, коротко остриженный русский парень с выпученными глазами. Он побирался чаще всего в дачном поезде, но забредал и на набережную. Брал не больше гривенника – протягивал здоровенную короткопалую ладонь и требовательно басил:
– Ори шаури!..
Если давали больше, тут же отсчитывал сдачу. Стоило не взять её, начинал злиться, повторяя речитативом:
– Оришаури!.. Оришаури!.. Оришаури!..
Другие слова редко кто от него слышал, отсюда и прозвище пошло.
Иногда, забавы ради, совали ему рубль или трёшку; он долго возился со сдачей, сопя перебирал медяки, и когда не удавалось наскрести нужную сумму, возвращал купюру, огорчённо оправдываясь:
– Ори шаури!.. – и пожимал плечами.
– Да никакой он не дурачок, – говорил мой отец, – а великолепный, доложу я вам, психолог. Выдумка с гривенником и ни копейкой сверх – это же тонкий ход, благодаря которому хитрец набирает за день больше любого батумского нищего. Того же «голодного-холодного»…
Отец имел ввиду другого попрошайку-оригинала, явно уступавшего по популярности Оришаури. Тот сидел на потёртом половике у главного входа на Нурú; закрыв глаза и мерно покачиваясь, горестно восклицал:
– Бедни!.. Голодни!.. Холодни!.. Бедни!.. Голодни!.. Холодни!..
При этом вид был у него вполне упитанный, «холодным» он продолжал оставаться и в самые жаркие летние дни, а милостыню брал только деньгами. Ломоть лаваша с сыром или протянутое яблоко «голодни», прервав свои заклинания, отодвигал рукой:
– Пули унда!1 – пояснял он, и для пущей надёжности, переводил сказанное на армянский и русский: – Пох чка2! Дэнги хочу, ну! Дэнги!
И, сделав паузу, продолжал бубнить:
– Бедни!.. Голодни!.. Холодни!..
– Откровенно топорная работа, – отзывался о нём мой отец. – Куда этому полиглоту до «бродячего гривенника»! Никакой фантазии…
Оришаури смертельно враждовал с Костей-собачником. При каждом удобном случае пытался высвободить четвероногих пленников из их передвижного узилища.
– Не подходи близко, придурок хренов! – орал Костя, издали завидев Оришаури. – Поймаю, и самого запихну в клетку, так и знай!..
Это были пустые угрозы. Вступать в рукопашную схватку с таким верзилой щуплому собаколову смысла не имело, силёнка не та. Да и вообще, попробуй тронь его – тут же вся улица налетит защищать, себе дороже обойдётся.
К тому ж, услышав сердитый окрик Кости, Оришаури покорно удалялся, пожимая на ходу вислыми плечами и вздыхая: не удалось на сей раз выручить собачек…
В годы войны он куда-то исчез. Ходили слухи, будто его «взяли органы» как немецкого шпиона. В этом случае остаётся лишь поздравить Абвер с тем, что сумел заполучить самого недорогого в мире агента, поскольку за свои услуги Оришаури и с немцев взимал бы не больше гривенника.
– Не иначе «голодный-холодный» донос на него состряпал, – иронически комментировал эти слухи мой отец. – Из творческой зависти. Моцарт и Сальери… Заодно и конкурента убрал.
После поступления в школу круг моего общения резко расширился. На девятом году жизни я впервые приобрёл настоящего друга, Лёвку Пруского. Мы дружили с ним больше трёх лет и, расставшись после моего отъезда в Тифлис, никогда уже не встречались. Так распорядилась судьба. А жаль…
Именно в школе я самоутвердился; никто меня там не считал ни «фраером небесным», ни «белой булочкой», особенно после того, как наш класс1 разделился на две враждующие группировки. В одну вошли «очхоровцы»2 и их прилипалы, в другую – возмутители спокойствия, ставшие на тернистую тропу диссиденства.
Противостояние это особенно обострилось после церемонии приёма в пионеры. Принимали в общем-то всех подряд, даже обвешенных «неудами» – сиречь, двойками, – лоботрясов. При условии, что те дадут «честное пионерское» учиться отныне так, как подобает юным ленинцам.
В назначенный день мы должны были принести с собой красные галстуки, которые нам торжественно повяжет на шеи пионервожатый.
И тут выясняется, что на Лёвку эта процедура посвящения не распространяется, принимать его в пионеры преждевременно. Пускай вначале перевоспитает своего дедушку-раввина, убедит того в необходимости отказаться от религиозных заблуждений, позорного пережитка прошлого.
И тогда Лёвка, маленький, круглолицый, лопоухий отважно ответил, срывающимся от волнения голосом:
– Вы хотите, чтоб я, совсем ещё глупый мальчик, воспитывал бы старого, умного дедушку, которому семьдесят лет?
– Если ты откажешься, тогда тебе не место в рядах пионеров! – отрезал вожатый.
– Не место, так и не надо!..
Оттопыренные лёвкины уши горели, как два больших рубина.
Такого поворота событий вожатый не ожидал. Но это были лишь цветочки. Вступать в пионеры отказалась вся наша «оппозиционная группировка». Из солидарности с Лёвкой.
До сих пор не могу понять, почему подобная выходка не имела никаких печальных последствий для наших родителей? Именно их могли обвинить в «тлетворном влиянии» на своих детей, допустивших столь аполитичный выпад.
Но скорее всего, школьное начальство перепугалось и посчитало, что для него безопаснее будет замять это происшествие на корню, сделать вид, будто ничего не произошло.
Так мы на неопределённое время остались вне пионерских рядов, что, в общем, никак не отразилось на нас. Я, кстати, в Тифлис уехал будучи «беспартийным».
Стычки с «очхоровцам», которых нам без конца ставили в пример, до уровня которых предлагали «подтянуться», «быть у них на буксире» и так далее, продолжались. Это типичное для советской школы разделение учеников на передовых и на не передовых, на тех, кого всё время помещают на «красную доску» и тех, кому с таким же постоянством прилюдно вручают «рогожное знамя», порождало внутренний протест и дух противоречия.
Мы прекрасно понимали, что наши супротивники за редким исключением обычные зубрилы и все их успехи в учёбе есть результат примитивной долбёжки, а не каких-то особых способностей.
– До чего же не похожа эта школа на то, что я наблюдала когда-то у Арнольди! – печалилась мама. – Ума не приложу, чем можно было бы компенсировать подобное несоответствие?.. Пожалуй, единственным – книгами. Пусть побольше читает…
Так дома мне пытались дать что-то дополняющее довольно скудную школьную программу. Я читал «Айвенго», «Князя Серебряного», «Камо грядеши?» А Лёвке дед втолковывал тексты из Талмуда и Торы, а кроме того заставлял играть на скрипке.
Помню такую картину: резная деревянная терасса Лёвкиного дома, его длиннобородый дедушка с витыми пейсами, книга в кожаном переплёте и тихие, непонятные слова на древнем, как мир, языке. Лёвка повторяет их и дед согласно кивает головой. Я пришёл рано, моему другу предстояло ещё минут сорок играть на скрипке; пришлось ждать, пока он пропиликает заданный урок.
Приладив к подбородку бархатную подушечку, Лёвка завёл будильник, поставил подле него пюпитр с нотами и начал елозить смычком по струнам.
Старый раввин, похожий на библейского пророка, слушал, прикрыв глаза. И кивал в такт седовласой головой.
А мне оставалось лишь бродить по двору, в тени разросшегося тутового дерева, которое по семейной легенде посадили, когда родился лёвкин дед. Древняя шелковица давно не плодоносила, поэтому кроме густой тени толку от неё никакого не было.
Наконец раздался дребезжащий звонок будильника. Лёвка торопливо уложил скрипку в футляр, сделал мне знак рукой: всё, мол, отмучался. Ещё минута, и мы понеслись с ним мимо недостроенного городского театра к набережной.
– Гляди, чего там? – он показал мне на двух мальчишек в белых рубашках с пионерскими галстуками на шеях.
Оказалось, те спорили, кто из них быстрее обойдёт вокруг строительной площадки, но не бегом, а шагом. В знак того, что это условие не будет нарушено, мальчишки обменялись «честным пионерским» и для пущей верности закрепили его салютом, воздев над головами ладони.
Заинтересовавшись необычным пари, мы с Лёвкой остановились и стали наблюдать за юными скороходами. Став друг к другу спиной, те по команде: «три!», ретиво зашагали вдоль забора, в разные стороны. Но, как только завернули за угол, тут же побежали во весь дух, презрев скреплённый ритуальным салютом уговор. Только пятки засверкали!
– Это, чтобы стать таким вот пионером, – удручённо вымолвил Лёвка, – я должен был учить дедушку уму-разуму? Чего захотели!..
Своей рассудительностью он покорил мою маму, ещё когда мы с ним учились в первом классе1. Учительница задала нам простенькую задачку:
– Ребята, предположим, вы решили купить на базаре фунт1 инжира за пятнадцать копеек, фунт винограда за двадцать копеек и фунт хурмы за десять копеек. Что вам надо сделать перед тем, как расплатиться с продавцом?
Мы принялись складывать копейки, а Лёвка сразу же поднял руку.
– Поторговаться, – сказал он.
На Пасху мама обязательно пекла куличи. Это не афишировалось – любые религиозные праздники и всё, связанное с ними, находилось под строгим запретом. Но я, тем не менее, таскал в школьном портфеле завёрнутые в вощёнку куски кулича, угощал Лёвку. В свою очередь, на Песах он, также тайком приносил мне ломкие коржи мацы. Это был неосознанный протест всему, что настырно и тупо вдалбливали в нас.
– Пионеры обязаны шагать в первой шеренге безбожников! – вещал наш вожатый на классном занятии, посвящённом борьбе с религией. Он вывел на доске мелом лозунг, явно собственного сочинения: «Живём без бога, без Христа, без нательного креста». Подумав, поставил восклицательный знак.
– Вы должны активно бороться со всякими Пасхами и прочими поповскими выдумками. В знак того, что нет никакого бога, давайте, ребята, дружно покажем небу кукиш!
– Если бога нет, – тут же возразил Лёвка, – то кому мы будем показывать кукиш? А если вдруг есть, так зачем же портить с ним отношения?
Скроив невинную физиономию, он откровенно издевался над тупорезом вожатым, который никак не мог сообразить, что лучше сделать: погнать Лёвку из класса или всё же попытаться убедить того в отсутствии бога на небесах. Так и не придя к решению, объявил:
– А сейчас Мазмановы прочтут нам антирелигиозные стихи Демьяна Бедного…
Неразлучная парочка, братец с сестрицей, (они ходили обычно держась за руки), правильные до отвратительности, «гордость класса». Как же мы с Лёвкой их ненавидели! Уже потом, став взрослым, я понял почему. Мазмановы олицетворяли собой то ханжество, лицемерие и неискренность, те начала, из которых складывается в итоге готовность к любой подлости и предательству, что всё глубже и глубже проникала в окружающую жизнь. Мы чисто интуитивно чувствовали это, и спроси нас, почему так непримиримо относимся к благонравной девочке с пышным бантом в волосах и к прилизанному мальчику с постной физиономией фискала, ничего вразумительного ответить не смогли бы.
Что интересно, моя жена в шестом или в седьмом классе тифлисской школы училась с этой же парочкой, как и в батумскую их пору неразлучной и фальшиво-праведной; восприятие ею Мазмановых было точно таким же, как некогда у меня с Лёвкой. Значит, не обманула нас интуиция…
С выражением, на два голоса, декламировали они примитивную демьянову агитку, а мне слышался голос моего брата, читавшего стихи совсем другого поэта:
Нет, Бедный, ты Христа не оскорбил,
Ты хрюкнул на него, как сытый боров…
Христос остался кем и был,
И ты остался кем ты был –
Ефим Лакеевич Придворов… 1
Я находился меж двух миров: официально-скучным миром школы и миром семьи, где говорили, думали и действовали по-иному, и где мне было гораздо интереснее и духовно комфортнее.
Существовал ещё третий мир, мир батумских улиц, батумской гавани. Красочный, многоликий, залитый то дождём, то солнцем. Живущий по своим вольным законам.
Каждый день после уроков мы с Лёвкой отправилялись в путешествие по этому миру, не переставая удивляться его разнообразию и непредсказуемости.
В порту толпились пароходы. Торговые и пассажирские. Голые по пояс грузчики сбегали по сходням с тюками или мешками на плечах. Это мог быть хлопок из Египта, шерсть из Австралии, тростниковый сахар с Кубы. Сахар был непривычным по виду, коричневатого цвета. Просыпаясь из мешков, он налипал на потные спины грузчиков. Закончив работу, вся артель с гоготом и криками:
– Море солёный, станет сладкий! – прыгала с пирса, смывала с себя сахарную слизь.
Возле пассажирских пароходов промышляли чёрные от загара, похожие на чертенят, мальчишки. Они плавали возле самого борта, а скучающие пассажиры бросали им с палубы монеты. Поймать гривенник на лету было мудрено, приходилось торопливо нырять за ним, чтобы схватить, пока не ушёл на глубину. Добытые монеты мальчишки засовывали за щёки и вновь принимались призывно размахивать руками: давай, мол, не скесничайте1, кидайте больше!
Когда пассажирам надоедал этот местный аттракцион или у них иссякали запасы мелочи, ныряльщики выбирались на нагретый солнцем бетонный парапет набережной, греться и делить поровну улов.
Ближе к Нурú, у дверей своих домиков сидели старые гречанки. На покрытых салфетками табуретах были расставлены тарелки с посыпанным сахарной пудрой ореховым жмыхом. Он походил на небольшие колбаски тёмно-жёлтого цвета с чёткими следами пальцев на них. Масло из мелко размолотых грецких орехов отжимали вручную, поэтому жмых оставался довольно жирным и, главное, неповторимо вкусным. Так нам казалось, во всяком случае.
Покупать это «сомнительное изделие» мама категорически запрещала. По соображениям гигиенического характера как поясняла она.
– Но ведь ореховое масло ты берёшь у них же! – я хоть как-то пытался защитить своё право лакомиться жмыхом. – Сама говорила: гречанки такие чистюли.
– Все эти жмыхи да бады-буды2 тут же засорят тебе желудок. К тому же есть на улице совершенно неприлично!..
Ясное дело, что мы с Лёвкой, вопреки всем запретам, жевали и ореховые жмыхи, и кеву3. Её продавали те же старые гречанки. Серые кусочки кевы плавали в стаканах с водой и выглядели очень соблазнительно как и полагается выглядеть запретным плодам.
Тут же, на набережной, с лотка или в лавочке, торгующей сладостями, можно было купить треугольной формы шоколадные вафли, которые почему-то назвались «микадо».
– Никакие они не шоколадные! – возмущалась мама. – Это тошнотворная соевая начинка под шоколад. Знал бы ты какие вафли продавались у Эйнема, не жевал бы эту пакость. Тем более – на улице!..
Шумный, бесшабашный, многоцветный батумский порт! Пропахший смоляными канатами, ржавым корабельным железом, рыбой и угольной гарью – из десятков пароходных труб наплывали на гавань изорванные ветром клубы дыма.
Отсюда начиналось наше долгое плавание в неизвестно что таившую впереди жизнь. Трудно было поверить тогда, что именно маленький, лопоухий Лёвка станет капитаном, а ничем непримечательный Жора Квачадзе – судовым механиком. Мы встретимся с ним в сорок шестом году на дизель-электроходе «Победа», который только что перегонят из Англии в Батум в совершенно ободранном виде. Жора пойдёт на нём дальше, до Одессы, прямым рейсом, не заходя в порты. Я и моя сестра Валя, возвращавшаяся домой из эвакуации, будем одними из первых советских пассажиров этого величественного десятипалубного судна, совсем ещё недавно называвшегося «Адольф Гитлер».
Валя только окончила институт и ехала устраиваться на работу – ей прислали вызов из дирекции Лермонтовского курорта уже начавшего функционировать.
– Сволочи англичане! – ругался Жора. –Хотели зажилить судно. Три таких, совсем одинаковых дизель-электрохода у Германии было. Один – Америка взяла себе, один – Англия, а один нам полагался, по справедливости, ну! В счёт репараций. Устроили хатабалу, спрятали его куда-то. А когда всё же пришлось отдавать, растащили что могли и вдобавок нахально нарушили международные правила передачи судов от экипажа экипажу. Мы поднялись на борт по одному трапу, они по другому на берег сошли. Моряки называется!.. Никто из нас на таких судах не ходил, наугад всё делать пришлось. Да ещё рулевое управление вышло из строя. Как добрались до Батума, сам не знаю… Теперь вот до Одессы идти. Напрямую, правда.
– Со сломанным рулевым управлением?
– А что делать? – он неожиданно рассмеялся. – Когда надо было на другой курс ложиться, мы как на «тузике»: левым греби, правым табань! Или наоборот.
– При чём тут «тузик»? – не понял я.
– Чего непонятного? – в свою очередь удивился Жорка. – Очень даже просто: с мостика дают команду «Стоп машина!» Останавливаемся, включаем правый или левый винт, смотря на какой курс надо ложиться. Потом опять «Стоп!», и всё – жмём дальше на обоих винтах. Полный вперёд! А в порт буксир затащит, как Моська слона за хобот, ха-ха-ха!
Так же точно шли и мы до Одессы…
Через пять лет на «Победе» начнут перевозить армян-репатриантов, решивших вернуться на историческую родину. Ещё одна батумская тема, достойная отдельного рассказа.
Ну, а осенью 1956-го мы с женой отправимся на этом прекрасном корабле в свой первый зарубежный круиз по странам Европы.
Нам открылся тогда удивительный, красочный, благополучный мир, полный греховных, по понятиям наших идеологических наставников, соблазнов. Мир, ещё вчера запретный и недоступный. Не только для нас, молодой провинциальной пары из какого-то там Ставрополя-на-Волге, но и для людей, имевших определенное отношение к столичной верхушке1.
Впервые за сорок лет советские граждане, в качестве частных лиц, увидели Парфенон, Колизей и фонтан Треви, бродили по ночному Монмартру, пили шампанское в Мулен Руж и ели луковый суп, сваренный трактирщиками бессонного Чрева Парижа. Прошли из конца в конец (страшно подумать!) Улицу Красных фонарей в Амстердаме, были ошеломлены сказочной роскошью стокгольмского «Пуб»а2.
Лично для меня главным событием стал флакончик «Коти», подаренный мною жене в Париже. Тех самых «Коти», что когда-то дарил маме мой отец. Это явилось неким символическим прикосновением к навсегда ушедшему прошлому нашей семьи.
* * *
Наискосок от бывшей «Армении», в которой мы жили, находилась действующая гостиница разрядом повыше, пожалуй, самая фешенебельная в городе после интуристовской. Она сохранила своё дореволюционное название «Франция» и всячески старалась поддерживать былую респектабельность.
Летом гостиничный ресторан выносил столики на широкий плиточный тротуар, раскрывая над ними полосатую маркизу, похожую на огромный выпотрошенный матрац.
Иногда, после обеда, отец водил меня туда лакомиться мороженым, до которого я был и остаюсь большим охотником. Мы располагались за столиком и к нам тут же подходил старичок-официант, спрашивал:
– Два мороженый, два холодный пива, правильно батоно Евгени?
– Ты всегда прав, Шалико…
В запотевших креманках горкой высились подёрнутые прозрачными иголочками разноцветные шары сливочного, шоколадного и фруктового пломбира. Когда я управлялся с ними, отец пододвигал мне свою креманку, а сам потягивал пиво.
– Это опять закончится ангиной! – сокрушалась мама. – Вы оба не знаете меры!..
Она, как всегда, оказывалась права. В отношении меня, конечно, – отец ангиной не болел.
Поскольку с нашей веранды без труда можно было разглядеть сидящих под маркизой любителей мороженого и пива, мы с отцом, дабы не сердить маму, шли на набережную, в «поплавок». Так назывался деревянный пирс, бесстрашно уходивший в море на тонких ржавых ножках. С первых же тёплых дней над ним тоже натягивался полотняный навес и расставлялись столики.
Вблизи «поплавка» чалились многочисленные прогулочные лодки. Расписанные во все цвета радуги, под яркими тентами, обрамлёнными бомбошками, с обитыми ковриками сиденьями, они покачивались на мелкой волне, отталкивая друг друга бортами. Их хозяева, пожилые, чёрные от загара греки и турки, наперебой зазывали прогуливавшихся по набережной отдыхающих «прокатиться по нашей морю». Плату за такое удовольствие брали почасовую, не дорожились, так что в желающих недостатка не было.
После того, как я обрёл доступ к вёслам «тузика» это скучное катание вдоль берега меня нисколько не привлекало – пусть «саранча»1 на них катается и прочие «белые булочки».
В ожидании, пока подадут мороженое, я наблюдал сквозь щелястый пол, как на лохматые от водорослей стойки «поплавка» бочком выбираются крабы, а в прозрачной, зеленоватой воде пританцовывают стайки мелкой ставридки.
Отца знало полгорода, поэтому ходить с ним по улицам было сущим мучением. Он без конца здоровался, разговаривал о чём-то неинтересном мне со встречными людьми и приходилось, переминаясь с ноги на ногу, томиться рядом в ожидании, когда пойдём, наконец, дальше, к заветному «поплавку».
Позабыв о коварной ангине, я налегал на пломбир, а отец продолжал бесконечные беседы то с одним своим знакомцем, то с другим.
– Слушай, Евгеньич, ты, говорят, по старой памяти лесными делами занялся, бракёрствуешь?
– Эка новость! Давно уже.
– Тогда будь другом, поспрашивай там: экспедитор по вывозке кругляка с делянок не требуется, часом? Сын у меня третий месяц в безработных ходит. А на бирже труда ничего стоящего не предлагают…
Чем дальше, тем всё больше продолжала возрастать потребность в древесине ценных пород. Росли её поставки не только на различные предприятия страны, но и в значительной степени за границу. Так что у моего отца работы было хоть отбавляй.
Ещё при меньшевиках он объехал большинство лесных угодий и хорошо ориентировался в обстановке, знал все уловки, к которым прибегали сбытчики краденного леса.
Много раз с ним пытались договориться о фиктивных бракеровках, когда в результате попеременного занижения и завышения сортности одной и той же древесины можно было неплохо нажиться за счёт разницы цен. Иные бракёры шли на такие комбинации, зная, что риск невелик, а барыш завидный.
Отец сразу же отмёл возможность подобных сговоров, чем очень осложнил отношения с заготовителями. Вдобавок ко всему его неоднократно приглашали на контрольные перебраковки, своего рода экспертизы. Из-за вынесенных им вердиктов кто-то терял большие деньги.
Окончилось это происшествием, которое чуть было не стоило отцу жизни. Случилось оно, если не ошибаюсь, в Супсе – железнодорожной станции на западе Грузии. Закончив работу, он выходил из ворот лесобиржи, спеша на вокзал, чтобы успеть на ближайший поезд до Батума.
Обогнавший его грузовик со свисающими из кузова брёвнами неожиданно резко отвернул в сторону; брёвна занесло, и одно из них с размаху ударило отца по голове.
Шофёр выпрыгнул из кабины, бросился бежать. За ним погнались рабочие лесобиржи, а к отцу никто не подошёл – тот неподвижно лежал в луже крови, и его сочли мёртвым. Случайный прохожий принялся пальцами отчерпывать клокочущую во рту кровь.
– Живой он! Захлебнуться может! Аба, давай быстрей доктора!..
В больнице определили, что отец потерял более двух литров крови; это было равносильно смертному приговору. Но он выкарабкался, чем немало удивил эскулапов из Супсы.
Уже потом, в Батуме, его старый друг, судовой врач Ральцевич, пришёл в связи с этим к несколько парадоксальному выводу:
– Не бывает худа без добра, Евгений. При твоём, совершенно недопустимом полнокровии и одновременно – легкомысленном отношении к столь серьёзному недугу, удар бревна по твоей голове с последующей большой потерей крови предотвратили вполне реальный для тебя апоплексический удар. Да-с, Евгений, кандрашку! Нельзя уповать на одни лишь таблетки, коими я тебя снабжаю. Пойми, коль скоро перевалило за пятьдесят, воленс-ноленс следует ограничивать себя в еде и особенно в питие, включая холодное пиво в неумеренном количестве.
– Шёл бы ты со своими унылыми предписаниями! Лучше я помру на десять лет раньше, чем буду им следовать…
Он умер в шестьдесят девять; от инсульта, как и опасался Ральцевич. При своих исключительных физических данных и хотя бы каком-то самобережении отец вполне мог бы дожить и до девяноста лет.
Происшествие в Супсе обернулось для него сравнительно недолгим пребыванием в больнице. Единственным серьёзным последствием случившегося стала аносимия1. Это для всех посторонних оставалось тайной, поскольку могло лишить отца права на профессию инспектора по качеству рыбы. Но возвращение к ней произошло гораздо позже, так сложились обстоятельства.
Бывая в Батуме я несколько раз становился свидетелем того, как он, занимаясь приёмкой улова, разыгрывал на сейнере, своего рода спектакль: подносил к носу рыбину, хмурился, хмыкал, брал вторую, третью и, наконец, объявлял каким сортом пойдёт вся партия.
Оспаривать его решение было бесполезно. По каким-то, только ему ведомым визуальным признакам, отец с предельной точностью определял качество рыбы, и полное отсутствие обоняния нисколько не мешало ему заниматься этим тонким делом.
– Когда от рыбы повеяло сомнительным душком, – говаривал он, – поздно инспектировать и самое время выбрасывать её за борт или отправлять в коптильню на переработку. Так что моя аносимия делу не помеха…
Пока отец лежал в больнице, к нам дважды заявлялись какие-то мрачные типы, прячущие лица в башлыки. Шофера того грузовика сумели изловить; он оказался аджарцем и вот теперь его родня пыталась запугать маму:
– В суд заявление не давай! Ты наши законы знаешь, месть будем делать…
Во второй раз зашли с другого конца:
– Шофёр – маленький человек и не виноват, что так сделал. Твой муж виноват. Ты понимаешь, женщина, о чём говорим? Возьми деньги от нас и на этом закончим…
Вначале мама испугалась, потом разъярилась.
– Пошли вон отсюда, вонючки! – кричала она на них. – Ещё раз сунетесь сюда, перестреляю всех из ружья!..
Угроза подействовала, типы в башлыках больше не появлялись. Но появись они, стрелять было бы не из чего – отец задолго до этого продал своё «Лебо», дабы отправить нас с мамой на одесские лиманы, лечить мой ревмокардит.
Поездка стала для меня огромным событием. Ещё бы, ведь я впервые отправлялся в настоящее путешествие! Предстояло проплыть через всё Чёрное море, с заходом во все порты, потому что ветеран пассажирского пароходства «Пестель», на котором мы с мамой заняли каюту второго класса, был посудиной неторопливой.
Попыхивая из трубы дымком, он шёл вблизи берегов, и время от времени, по непонятной мне надобности принимался гудеть хриплым, надтреснутым басом.
Я жил в городе, где пароходные гудки были такой же неотъемлемой частью жизни, как рокот прибоя, барабанный бой ливней, ежедневные завывания муэдзина с минарета и призывные крики разносчиков всякой снеди. Но лет до семи, если пароход подавал голос где-нибудь поблизости от меня, я пугался этого рёва. Поначалу орал в ответ, пробовал зажимать уши ладонями, но позже начал стесняться своей пугливости и стоически ждал, когда оборвётся гудок, всем своим видом показывая, что он меня нисколько не беспокоит.
Таким же образом вёл себя и на «Пестеле», хотя старый хрипун выводил рулады прямо у меня над головой.
Во время стоянок мы с мамой покидали его и шли гулять. По Сухуму, Сочи, Туапсе, Ялте и прочим портам, в которые заходил «Пестель». Медленно опускали трап, вахтеный матрос лихо скатывался вниз, поправляя ступеньки, словно отбивал чечётку. Держась за верёвочные поручни пассажиры цепочкой сползали на берег. Отвыкшие от твёрдой земли ноги поначалу плохо слушались, и мне казалось, что бетонные плиты причала покачиваются как корабельная палуба.
Далеко от порта мы не уходили из-за моих опасений: а вдруг «Пестель» отправится дальше без нас.
– Перед тем, как отчалить, он непременно позовёт своих пассажиров, – успокаивала меня мама. – Трижды. И только те, кто к третьему гудку не поспеют к трапу, могут остаться на берегу…
Я внимательно вслушивался, дабы не прозевать призыв именно «Пестеля» – ведь кроме него в гавани стояли и другие пароходы. После первого гудка мы направлялись к причалу и вместе со вторым поднимались по трапу.
К Ялте, помню, подошли вечером, город был весь в огнях. Я выглянул в иллюминатор и с восхищением сказал:
– Красивый город Москва!
В моём понимании такое праздничное сияние огней могло быть связано только со столицей Советского Союза; мои географические познания в ту пору оставляли желать лучшего…
Одесса стала первым большим городом, увиденным мною. Её улицы своей пестротой и разноголосицей отдалённо напоминали батумские. Но обилие на них легковых автомобилей, грузовиков, автобусов и особенно трамваев, поразило моё воображение. Здесь нужно было держать ухо востро, особенно на переходах. Поэтому для верности я старался ходить так, чтобы с одной стороны оказалась бы мама, а с другой – одна из моих тётушек, её двоюродных сестёр. Это они зимой сорок первого года будут уходить из Керчи, освобождённой нашим десантом всего на несколько дней, а потом чудом доберутся до Тбилиси.
Дочь одной из тётушек, Валя, была всего на год старше меня, что не помешало ей отнестись ко мне покровительственно и слегка насмешливо.
– У вас в Батуме все такие бояки? Через улицу переходят, держась за мамину руку!..
Дня два я терпел Валины подковырки, и, в конце концов, не очень сильно, но всё же двинул её кулаком в бок. Она мгновенно дала сдачу. Мне показалось, сделала это радостно, точно давно ждала предлога подраться. С того дня и в течение всего лета Валя и я вели боевые действия, периодически заключая перемирия, во время которых играли, ненадолго забыв о своих разногласиях.
В Одессе, как и в Батуме, НЭП из последних сил пытался удержать позиции. Не потеряла ещё актуальность и известная песенка той поры:
Хозяин, дядя Сёма,
Имел чечырэ дома,
Отобрали у него дома.
Теперь он тихий-смирный,
Имеет ювелирный
Магазин для сердца и ума…
Муж моей двоюродной тётушки Зины, начальник рыболовецкой флотилии Владимир Лепин, предложил нам вполне разумный вариант:
– Поселитесь в какой-нибудь из деревень, в Лузановке, например, или в Крыжановке. Там идеально чистый песок, степной воздух, свежие продукты. И детям будет привольно.
На том и порешили, выбрав Крыжановку. Сняли полхаты, стоящей на самом берегу лимана; вода в нём была тёплой, как чай и мелкой. Неоглядный песчаный пляж, усыпанный сухими панцирями крабов, колючими, словно репей, уходил за горизонт. Налетавший из степи ветер приносил горький запах полыни; он смешивался с запахами сохнувших на распорках сетей, просмоленных днищ шаланд, водорослей, выброшенных на берег прибоем…
Украина полностью ещё не отошла от поразившего её голода начала тридцатых, но рыбаки жили вполне сносно, держали огороды и скотину. Мама с тётей Зиной покупали у них отливающих мокрым серебром чирусов1, сметану для меня и Вали, помидоры, синенькие2 и прочую огородную благодать.
Утром и после обеда, когда спадала жара, начинались лечебные процедуры. Я покорно ложился в вырытое углубление в песке, предварительно убедившись в том, что коварная Валька не подкинула туда сухого краба – случалось такое. Сверху меня засыпали горячим песком, и целый час нужно было неподвижно лежать, прикрыв лицо зонтиком.
Надо ли говорить, какие преимущества это давало Вале. Она безнаказанно могла изгаляться надо мною: исполнять над ухом похоронный марш (Дзынь!.. Ля-ля! Ля-ля!..), втыкать в песок у изголовья сколоченные в виде креста дощечки, а в ноги класть венок из жёлтых одуванчиков.
– Со святыми упоко-ой! – пела она, веселясь вовсю. – Песок да будет тебе пухом!
Никакой возможности пугануть её у меня не было – я полностью засыпан песком, наружу торчит только голова, как у Саида из «Белого солнца пустыни». Прерывать процедуру запрещено, поэтому приходиться терпеть, время от времени отводя душу угрозами, вроде:
– Погоди, погоди, вот выберусь из песка, я тебе нацеплю на косы брошку из репея!..
– Боже мой, Тася! – возмущалась тётя Зина. – Ты подывись на неё, на это расбэхчанное, схиновское отродье!.. Немедленно отойди от Жени, мальчик же лечится! Отнеси ему ломоть кавуна, пока несчастный ребёнок не изжарился в том песке, как чирус на сковородке!.. Нет, Тася, скажи – бывают же ведь нормальные, интеллигентные дети? Тихие, воспитанные девочки.
– Я знаю? – в тон ей, на одесский манер отвечала мама. – Поверь они стоят друг друга, эти ангелочки с копытцами…
Валя, присев рядом, кормила меня арбузом, поднося к моему рту истекающие прохладным соком кусочки. Вместо благодарности я норовил попасть в неё косточками, которые выплёвывал.
Мама была права, мы стоили друг друга…
Единственное, с чем в Крыжановке плохо обстояли дела, так это с хлебом. Поэтому приходилось печь небольшие каравайчики из привезённой с собой муки.
– От цэж життя настала! – ворчал хозяин хаты, кряжистый хохол, лет сорока. – Ни можно ни хлиба у лавки куповаты, ни горилки! И цэ усе кацапы наробыли за своими спилками и колгоспами. В городе ще хочь тот… як його называють… нэп допомогае, а сельчанам чо робити? Хиба то життя? Тю на их, скаженых!..
Самогонщиков люто гоняла милиция, поэтому рыбаки перешли на денатурат. Ездили за ним в Одессу, на Привоз, брали оптом, сразу несколько ящиков, у «верных» людей.
Полулитровые бутылки с подкрашенной розовой или фиолетовой краской вонючей жидкостью, с этикетками, на которых красовался череп и две скрещённые кости, совсем как на «Весёлом Роджере» – одно из стойких воспоминаний нашей жизни в Крыжановке.
Хозяин пил умеренно, стакан, от силы два, закусывал плотно, салом и, слегка захмелев, предлагал маме с тётей Зиной:
– Може вас пригостыте? – он щёлкал по этикетке ногтём. – А шо: коньяк лорда – две кости да морда, так ёго на Привозе кличут, хо-хо-хо!
– От дурень! – ругала рыбака жена. – Хиба ж будут воны куштувати цэй каросин?..
Старший сын её рыбачил вместе с отцом, в одной артели, а младший учился на курсах в Одессе.
– Счетоводом станет Богданчик наш, – не без гордости сообщала хозяйка. – Вин ещё в школе швидко задачки щёлкал – трижды пять, трижды пять, и по ответу. Хлопец дуже способный, тильки шо тупэ…
Так и повелось потом у нас это бесподобное: «тильки шо тупэ…»
Когда пришла пора возвращаться в Батум, и мы уже стояли на палубе всё того же «Пестеля», провожавшая нас Валя плакала в голос.
– Будет тебе слёзы лить, – утешала её тётя Зина. – Лето напролёт бились, а теперь растеклась в три ручья. Приедут они ещё. Или мы до них поедем. Надерётесь всласть.
Я тоже был очень опечален расставанием, но крепился из последних сил.
«Пестель» густым басом пропел в третий раз; отданы швартовы, и причал начинает плавно разворачиваться, удаляясь от нас. Казалось, он уплывает вдаль, а мы стоим на месте, провожая его глазами.
Прощай, одесская родня! До встречи!..
Никто из нас не думал тогда, что она состоится лишь в канун сорок второго года, и на пути к ней обе мои тётушки станут вдовами.
* * *
НЭП в Батуме угасал на глазах. Один за другим исчезали частные магазины, портняжные и сапожные мастерские, ресторанчики. Давно уже не пестрели на фасадах батумских домов вывески со всякими там Ллойдами и Джонами Виттоль. Но на первом этаже бывшей гостиницы “Армения”, в которой мы жили, в полутёмной коморке былой хозяин этого припортового отеля упрямо продолжал торговать восточными сладостями и печёными грушами.
У старика были большие печальные глаза. Он смотрел на редких покупателей скорбно, словно прощался с ними навсегда.
Мои попытки купить что-нибудь в этой лавочке пресекались мамой опять-таки из «гигиенических соображений».
И всё же однажды, похитив двугривенный, я приобрёл у грустного владельца лавки пару великолепных печёных груш, посыпанных сахарным песком. Но бдительная мама перехватила покупку и выбросила её в помойное ведро.
На мою удачу ведро оказалось пустым и груши я всё-таки съел. Конечно, меня следовало бы выпороть и за неправедно добытый двугривенный, и за помойное лакомство, но родители были против подобных мер воздействия. А зря, между прочим.
Повторюсь: следует иногда маленько всыпать дитяте за мелкие художества, пока они не переросли в крупные.
Мама ограничилась пространной лекцией о миазмах, живущих в помойных вёдрах, а также в сомнительного вида лавчонках. Популярно объяснила, что вытворяют эти самые миазмы, очутившись в человеческом организме, особенно в детском. После её бесед я довольно долго вообще не ел печёных груш, даже домашнего приготовления.
Итак, НЭП угасал в своём последнем пристанище – в несостоявшемся porto franko.
Одновременно с этим в мире разгорались зловещие события. В Испании началась Гражданская война; незадолго до неё в Австрии было подавлено вооружённое антифашистское выступление левых сил.
– Похоже, в воздухе запахло большой войной, – говорил моему отцу Тимашев. И добавлял, помрачнев: – Но боюсь, что ещё до этого нас всех захлестнёт иная напасть, которая окажется пострашнее любой войны. В нынешнем году всем сотрудникам НКВД в четыре раза увеличивают оклады. С чего бы это? Могу предположить, что в ближайшее время у них прибавится работы. Иного объяснения нет…
Но подобные опасения беспокоили взрослых, а мы с Лёвкой переживали за жителей Мадрида, страдающих из-за бомбардировок, носили испанские шапочки с кисточками и приветствовали друг друга, поднимая над правым плечом сжатый кулак – рот фронт! – это стало модным.
Апофеозом происходящего явился приезд в СССР футбольной команды басков, посланцев республиканской Испании. Мы не знали, что баски никакие не испанцы, эти подробности нас не интересовали и всех остальных тоже. Важно было другое – их путь пролёг через Батум, поскольку они прибыли морем, и на городском стадионе состоится товарищеский матч с ними. Батумская команда, ясное дело, продует игру, но разве это может иметь какое-то значение?
Нас сразил наповал голкипер басков Бланко (а может, Бласко, не ручаюсь за точность). Он брал мячи особым приёмом, обхватывая их сверху и снизу согнутыми в локтях руками и намертво прижимая к груди.
После этого долгое время те из нас, кто защищал ворота, ловили мяч только так, как ловил его Бланко-Бласко. В двух случаях из трёх попытка скопировать его приём оканчивалась голом, что не избавляло от соблазна хотя бы разок красиво взять мяч. Вратарь противоположной команды был одержим этим же желанием, и таким образом неудавшиеся попытки изобразить голкипера басков на результатах матча не отражались, просто возрастало общее количество пропущенных мячей.
С батумским стадионом связана ещё одна подробность моего раннего отрочества. Именно там я выкурил первую папиросу. Какую-то паршивую, тоненькую, из категории тех, что именовались “гвоздиками”. Дело не обошлось без Теймураза и его компании, они подвигли меня на этот шаг.
Никакого удовольствия от курения не испытал, а вот мама сразу же уловила исходящий от меня табачный запах и очень испугалась. А отец воспринял известие абсолютно спокойно. Узнав, что я курил «гвоздики», недоуменно пожал плечами:
– Зачем сосать такую дрянь? В них же дешёвый, отвратительный по качеству табак. Если уж решил курить, то бери мой. Это отменный самсун!..
Отец сам набивал папиросы с помощью специального приспособления. Дома всегда имелись в запасе упаковки с гильзами и купленный на Нурú турецкий табак. В шкатулке из орехового корня с серебряной монограммой на крышке умещалась сотня папирос. Их и предлагал мне отец для курения.
Столь неожиданный подход к совершенно запретному для детей занятию льстил моему самолюбию. Попробовал бы Теймурка задымить в присутствии Анны Степановны – подумать страшно, что произошло б! А я вот безбоязненно курю при родителях и даже при гостях. Правда, в эти минуты мамино лицо принимает страдальческое выражение, зато отец и бровью не ведёт.
Наслаждался я такой свободой поведения дня три, не больше. От крепкого табака ужасно першило в горле и поташнивало. Горечь вязала рот, и что бы я не ел после очередной папиросы, вкус был одинаково противным. Ко всему прочему исчезло волнующее ощущение возможной опасности, риска. Вот я курю, сидя под заросшим бурьяном забором стадиона, а кто-то из случайных прохожих может оказаться знакомым отца. Или маминым знакомым. И не преминет сообщить им :
– Видел вашего сынка. Покуривает, знаете ли. Рановато, рановато начал…
А теперь – вот он я, полюбуйтесь, с папиросой в зубах. Неинтересно как-то получалось.
Так навсегда потеряла новобранца многомиллионная армия курильщиков. Рискованный, конечно, педагогический эксперимент был поставлен отцом. Но удался ведь…
(Продолжение следует)
1 Н. Астахов «Ганне Элиава», 1944г. (рукопись). Однотомник «Избранное», «Самарское Слово», 1992 г.
1 Открытие круглые лепёшки с бортиком, начинённые сыром. Когда они испекутся, их сверху заливают сырыми яйцами и образовавшуюся глазунью посыпают мелкорезанной зеленью и перцем. Блюдо аджарское, но родина его – Турция. Собственно говоря, пенерли – это сорт турецкого сыра, солёного и острого. В отличие от аджарцев, турки не устраивают из лепешки сковороду для глазуньи, а замешивают яйца прямо в тесте, вот и вся разница.
1 Команда, по которой в данном случае лев должен подняться на тумбу или на другое возвышение.
1 Последняя театральная «вспышка», чуть было не завершившаяся его согласием вступить во вспомогательный состав театра Корша, гастролировавшего тогда в Тифлисе, относилась к 1931 году. Ещё бы – быть на сцене рядом с Блюменталь-Тамариной, Кторовым!
Но вовремя вмешался дядя Саша, следом восстали наши родители и всё обошлось: брат, капитулировав, продолжил занятия на горном факультете.
1 Ори – два, шаури – пятак. (груз).
1 Вообще-то «классов» тогда не было, были – «группы». Первая группа, вторая и так далее до десятой.
2 И оценки «отлично» тоже не существовало; высшим баллом являлось «оч. хор.» –«очень хорошо».
1 В те годы родительницы учеников поочерёдно сидели на уроках, на задней парте, выполняя обязанности классных дам.
1 Фунты долго ещё не уступали своё место килограммам, особенно на базарах и в частных лавочках, где гири, как правило, были фунтовыми.
1 С. Есенин. (Настоящие фамилия и имя Демьяна Бедного были Ефим Придворов).
2 Воздушная кукуруза, смоченная сиропом и скатанная в большие, размером с кулак, шары. Иногда их ещё подкрашивали в розовый или жёлтый цвета.
3 Жвачка, сваренная из смеси ароматичных древесных смол.
1 Среди четырёхсот участников этого круиза вокруг Европы были дочь Маленкова с мужем, министр строительства СССР С. Дегай, популярнейшая тогда эстрадная пара Юрий Тимошенко и Ефим Березин, больше известные, как Тарапунька и Штепсель и так далее. и т.п.
2 Центральный универмаг Стокгольма.
1 Так батумцы называли толпы отдыхающих за то, что они буквально сметали с базарных прилавков фрукты, взвинчивая этим цены на них.
1 Так в Одессе называют мелкую скумбрию
2 Тоже типичное одесское наименование баклажанов.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]