09 сентября 2009 08:35
Автор: Вадим Карасёв (г. Самара)
Человек со станции Звезда (Монолог попутчика. Девяностые годы ХХ века).
Вон там, за лесопосадкой, и находится моя Звезда. Поезд тут не останавливается, только электричка. Поселок как поселок. Обыкновенная дыра. Грязь, пересуды и сон.
Казалось бы, где природа скудна, вместо леса – посадка, там трудно стать художником. Где жизнь скудна – тоже. Но знаешь, что я думаю? Чем меньше красоты вокруг, тем больше ее хочется создать. Появляется сопротивление. А художник, по-моему, всегда сопротивляется.
Ты что куришь? Нет, «Кэмел» я не буду, не уважаю этого верблюда. К «Приме» привык. Вот с этой «Примы» и началась вся катавасия моей жизни. Хотя вру: началась она еще в детстве. Но об этом я потом расскажу. Дорога длинная…
Кем-то было задумано, чтобы всю жизнь прорубался сквозь стену, а потом нашел за этой стеной – себя.
Поехали мы как-то с моей Веркой и маленьким Лешкой в город. Вещички кое-какие купить и жратвы. В нашей-то Звезде – шаром покати. Верка с Лешкой отправились в универмаг, а я сижу в скверике на скамейке. Курю. А в голове всякие мысли. Думаю, где бы краски достать дешевые и белила. И как-то неспокойно мне. Наверное, это самое трудное – быть спокойным и сосредоточенным. Надо крутиться, что-то доставать, а дома жрать нечего, и ребенок растет, надо его одевать и чем-то кормить. Приходит тягостное ощущение: если я не зарабатываю – значит, и не работаю. А вокруг в поселке разговоры: Сашка - художник? Какой же он художник, если ему не платят. Был бы художник – жил бы нормально. Брат, гляди, мотоцикл купил, а этот семью не может прокормить. Ненормальный. А работаю я, как вол. И начало мне открываться, для чего я работаю. Для чего, спрашиваешь? Понял я, что в картине должен быть не оскал, не угол, не резкость, а овал и возвышенность. Зло писать слишком легко. Если я буду это делать, выйдет, что я разозлился на свою жизнь. А я не хочу. Делать сюрр и ужасы может себе позволить такой благополучный человек, как Сальвадор Дали, а не я. И я насытил свои картины предельным цветом и светом, и на них стали слетаться духи, свободные от зла и зависти.
Так вот, о «Приме». Сижу я на скамейке и курю ее, дорогушу. Вдруг цыганка подлетает:
-Молодой, дай закурить, - говорит.
Ну, я и отдал ей всю пачку.
-Вот спасибо, молодой, а я тебе за это погадаю.
-Ну, гадай, шут с тобой.
-Дай рубль.
Дал. Посмотрела она на мою ладонь.
-Ой, - говорит, - талант у тебя большущий. И сильный ты человек.
Я так и вздрогнул. Кто я был? Никто. И никто меня не знал. А она узнала. Потом вдруг говорит:
-Проживешь ты свою жизнь в одиночестве и не женишься никогда.
Тут у меня уже недоверие к ней появилось. Поскольку уже три года я был женат законным браком. А цыганка говорит:
-Дай еще рубль, скажу, что тебя ожидает.
Я, нет бы дать, говорю:
-Не дам больше.
А она как закричит на весь сквер:
-Так будешь мучиться! Десять лет будешь мучиться!
Тут Верка моя прибежала с сыном и давай в ответ на нее кричать. В общем, скандал.
Вернулись мы домой, прошло какое-то время. И что ты думаешь? Началось. Подрабатывал я в то время в городе, оформителем в театре. Деньги небольшие, да и ездить далеко, а тут еще работу стали давать саму поганую. Не ужился. Терпеть не могу, когда мной командуют. И потом: «Для чего я окончил художественное училище? – подумал я тогда. – Чтобы быть маляром, что ли?» Не ужился, ушел. А другую работу никак найти не могу. А тут еще последние деньги потерял. В долги залезли. Наконец, нашел работу – сторожем на базе. Месяц прошел – беда. Около ворот базы нашли мужика – ножом его пырнули, а следователь мне дело шьет. Верка плачет… И, главное, работа моя уже не идет. Не праздник получается на картине, а злоба и убожество. А следователь уже историю сочинил про то, как я с тем мужиком поцапался по пьянке и, не помня себя, пришил его. Но Верка моя – вот уж действительно ангел мой хранитель – спасла меня. Нашла чрез каких-то знакомых хорошего адвоката и тем спасла. И знаешь, если бы не она, или пропал бы я, как пес подзаборный, или свихнулся. И не только потому, что от тюрьмы она меня спасла. А и потому, что ни разу – ни словом, ни взглядом – не упрекнула, что я живу не как все. Что не можем никак выбраться из нищеты. Что одну из двух наших комнат занял я под мастерскую и целыми дням там пропадал. И что последние деньги тратил на пластинки (я работал только под музыку), краски и мешковину. Почему, говоришь, мешковину? Я делал из нее холсты, и получалась обалденная фактура. Мне нужна была грубость холста, чтобы красок можно было положить столько, сколько хочешь. Я не могу ждать, пока краски высохнут.
Но тогда… Тогда я был выбит из седла. Я работал, но получалось плохо, потому что помимо своей воли, я ждал нового удара цыганки, удара судьбы. Потом-то я понял, как это было глупо. Не только завтрашний день, но и следующее мгновение скрыто за пеленой случайностей. И единственное, что может помочь, - мощное внутреннее желание добиться чего-то.
Тебе никогда не казались странными слова – «Блаженны нищие духом»? И мне тоже казались. Что это значит: слабые да убогие попадут в Царствие Небесное? Почему? А потом я понял, речь идет о нищих – по духу. Нищих не волею случая, а сознательно. О людях, не привязанных к вещам. «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа их истребляют…» Верка никогда не читала Евангелия, но она понимала это. Сядет, бывало, рядышком, положит свою руку на мою. «Ничего, Саша, - скажет. Все будет хорошо, ты сильный, о тебе узнают».
Что еще помогало – музыка. Ящики нашего книжного шкафа были забиты пластинками – от Баха до Шнитке. Я врубал баховские мессы и убогий дворик за окном с перекошенным сараем, развешанным на веревке бельем, хриплой дворнягой и блудным поросенком – преображался. Золотые лучи соединяли его с небесами. Пластинка кончалась, я ставил снова, размешивал краски. Бах завораживал, кружил, чудный сверкающий круговорот… И технократические унылые башни ЛЭП, упираясь в небеса, становились загадочными. И факелы горящей нефти превращались в свечи с кровавыми подтеками… И неведомо откуда приходил красный бык. И гибкая черная пантера прыгала на желтое солнце. И слетались на мои картины золотистые духи – страдающие человеческие души. Иногда они позировали мне, иногда обнимались или держались за руки. Иногда летали по воздуху, трепеща крыльями, не в силах опуститься вниз, на грешную человеческую землю. И мне, в моей самонадеянности, казалось, что на моих картинах стало появляться то, о чем забыли наши умные художники, увлекшись изучением перспективы и анатомии, отвернувшись от рублевских икон. Я не знаю, как назвать это. В моем скучном поселке стали разыгрываться библейские сюжеты. И появилась прекрасная Мадонна с младенцем. И появился блудный сын – припал к отцовским стопам, и изгиб его спины рассказал о печали вечного странствия и вечного возвращения.
В городе готовилась выставка молодых художников. Я привез несколько холстов в Союз художников. Там посмотрели, помялись. Да, профессионально, говорят. Молодец, Саня, говорят. Но вешать нельзя. «Ты пойми, на выставку городское начальство приедет, а тут у тебя блудные сыны и все такое. Нельзя». Обиделся я тогда на них жутко и решил никогда больше не иметь с ними дела. Но как быть? Работаю.
Вдруг известие. Рядом с поселком завод по уничтожению химического оружия собираются строить. Эх, думаю, вот так подохнешь, и не будешь знать, от чего. Собрал я лучшие свои работы и – в Москву, там у меня приятели – художники, учились вместе. Оставил у одного из них в мастерской холсты и брожу себе по столице. Вечером возвращаюсь, и что ты думаешь? Приятель с порога кричит: «Сашка! Да тебя тут уже два часа ждут!» Смотрю, два деятеля, молодые, в костюмчиках и улыбаются. «Мы, - говорит один, из галереи современного искусства. Хотим приобрести ваши работы». У меня аж сердце захолонуло. Но виду не показываю. «Какие?» «Да все», - говорят. Вот так вот. И купили. То есть не купили, а взяли, оформив договора, а деньги обещали прислать позже.
Возвращаюсь домой. Как дух на крыльях. И Верка моя – на седьмом небе: «Я же говорила тебе, Саня! Я же говорила!» Увольняюсь к чертовой матери из сторожей. Работаю дальше.
Но время идет, а денег нет. Пишу приятелю письмо, он чего-то темнит в ответе. Проходит еще время. Другой приятель пишет: «Сашка, что же ты не едешь, тебя тут шестьдесят тысяч дожидаются». Елки зеленые, еду в Москву за деньгами. Но пока то да се – реформа. Не успеваю деньги потратить – а они уже в пшик обращаются. Ну, купил, правда, Верке пальто и сыну костюмчик. Красок накупил книг, пластинок.
Привез в Москву еще кое-какие работы. Вокруг галереи иностранцы крутятся и кое-что скупают. Ну, и мои три картины купили. Что я заметил – покупают не профессионалы. Они там, за границей, уже порядочно загрузились русским искусством и всяким барахлом, сделанным под русское искусство. И теперь покупают по своим каким-то соображениям. Многие американцы, например, приобретают только картины, сделанные под Ван Гога. А раньше покупали гротесковые работы. Я знаю одного московского художника, в прошлом – большого мастера соцреализма. Так вот, он вовремя просек запросы и начал шарашить картины с дебилами. И Ильич, между прочим, среди тех дебилов мелькал. И цвет на его картинах какой-то неприятный – желто-коричневый, грязная охра. Но, говорят, неплохие «бабки» заработал на дебилах. Но карикатура быстро всем надоела. Так он перестроился и теперь натюрморты под Ван Гога шарашит. Ну да ладно, Бог с ним.
Вот на те три проданные картины и жили мы с семьей примерно год. И вьются теперь мои духи, может, где-то над Сеной или над Гудзоновым заливом и ничего-то в тамошней жизни не понимают. А одна моя картинка прямо в президентском дворце томится у товарища Билла. Да нет, не вру. Хиллари как-то обратилась в Горбачевский фонд. Очень дорога, говорит, нам ваша Россия с ее молодой демократией. Подарите нам, говорит, какую-нибудь картину, самую, что ни на есть, русскую. Ну, и выбрали из галереи мою, и подарили. Какую, говоришь? А, не знаю, какую. Со мной, как понимаешь, не посоветовались.
Ну вот, живем мы на проданные картины. С заводом, слава Богу, заглохло, экологи остановили. Сына растим. То есть, конечно, Верка в основном им занимается. А я работаю, как заведенный.
Год проходит – снова незадача. Увольняют жену из детсадика по сокращению. А пособия на Лешку районные бюрократы никак не оформляют. Требуют справку с места работы отца. «Так отец – художник», – говорит Верка. «Мы понимаем: художник, но где же он работает?» А сами слова «художник» без смеха произнести не могут. «Дома работает, картины пишет». «Пускай пишет, но работать он где-то должен…» Вот такая катавасия. И картины мои не покупают, а деньги кончаются. А тут срывается обещанная выставка в Москве. В общем, не раз вспомнил ту цыганку…
Не хочешь пивка выпить? Ух, хорошо. Знаешь, где я попил от души этого добра? Только не «Жигулевского», а «Баварского»… Хорошее пиво, вкуснее нашего. А попил я его в маленьком городке в Словении, сейчас и названия не вспомню. Нет, в том городке не было войны. А были курорт и сказка. Чистый средневековый городок. Замки, черепичные крыши, свежий горный воздух. Море. В двух часах ходьбы – Австрия. В двух часах езды на теплоходе - Италия. Хочешь – туда, хочешь – сюда, никаких проблем. Едешь на машине – как будто цветной фильм смотришь. Зеленое небо. И море такое странное-странное.
Как там оказался? А вот как. Есть такая международная фирма, там ребята делают хитрый бизнес. Приглашают на месяц понравившихся им художников со всего мира. Вот в этот словенский городок. Обеспечивают проезд, жилье в шикарной гостинице, отдых. А оплата – три-четыре картины от каждого. Это им гораздо выгоднее, чем просто покупать картины. Увидели в Московской галерее мои «вещи», пригласили. Было нас там шестеро из разных стран. Настоящий Интернационал. Все, кроме меня, богатенькие, с машинами. Один я – нищий. Но это ладно.
Главное, я там был удивительно спокоен и сосредоточен.
Мне не хотелось валяться на пляже и бродить по горам. Это, наверное, странно, но правда, не хотелось. Впервые в своей жизни я мог работать в огромной светлой мастерской, и у меня не было никаких проблем с холстами и красками. И я окунулся в работу. И мои духи разговаривали со мной на понятном только нам языке. Я написал за полмесяца не три, а двадцать картин. Мне было легко. И вдруг на третьей неделе этого рая я почувствовал, что попал в глупое положение. Я думал: «Почему я написал эти картины здесь, а не в России? И почему я должен оставить здесь мои работы навсегда? Для чего я сюда приехал? Загорать на солнце? Есть? Пить? Ну, попил я хорошего пива, а дальше?» Меня стало раздражать то, что я не слышу русской речи (а другой я не понимал). Меня стали раздражать эти ресторанные обеды, где – «как бы чего не так», где суп нужно есть не из миски ложкой, а прихлебывать из чашки. И мне казалось, что на меня отовсюду смотрят чуть насмешливо, как на неотесанного провинциала. Мэтром там считался художник из Словении. И он держался как мэтр. Но мне не нравились его конструктивистские «вещи», они мне казались слишком холодными. Я не скрывал этого, и они, художники, поняли. Я навлек на себя их неприязнь, я это чувствовал.
Руководитель нашей группы, словенец, знавший несколько языков, как-то сказал мне: «Тут есть русские, ты не хотел бы с ними познакомиться?» Я не хотел. Я помнил, как однажды, проходя по улице, я услышал русскую речь. Говорили обо мне. «А это кто?», - спросил один. «А это художник из города N. Даже и не из этого города N, а с какой-то станции около этого города». И они засмеялись. Мне казалось, что они смелись надо мной, что я такой провинциальный, не знаменитый и бедный. Нет, я не хотел с ними говорить. Да и о чем я мог говорить с этими новыми русскими, которые на самом деле были вовсе и не новыми и не русскими?
Я почувствовал кожей, что был там чужим. Я думал о Верке и Лешке и моей далекой станции Звезда, затерянной в российской глубинке.
Как-то днем было очень жарко, я сидел в гостинице, и мне хотелось пить. Пойти в кафе или в магазин я не мог, потому что там меня бы не поняли. Я сказал нашему руководителю, что хочу пить. Но он куда-то торопился и ушел, ничего мне не ответив. Я не выношу находиться в глупом положении. Я открыл холодильник в гостиничном холле. Там стояло чье-то пиво, три банки. Я положил на холодильник две марки, взял пиво и утащил к себе в номер. И там с жадностью осушил все три банки, не испытав угрызений совести. А вечером я попросил отправить меня в Россию. Руководитель сделал круглые глаза. Такого у них еще не было. «Но вам осталось жить еще неделю». «Я хочу домой», - сказал я. «Но это невозможно, уже куплен билет на самолет, который летит через неделю». «Послушайте, - сказал я, - неужели двадцать моих работ не стоят того, чтобы мне дали возможность улететь как можно быстрее?» «О, они стоят очень дорого», сказал руководитель, и уже на следующий день я летел домой. С собой я вез тяжеленный чемодан с американскими красками. Это очень хорошие краски. Они устойчивы по цвету, не в пример нашим.
Когда самолет подлетал к Москве и я увидел под собой грязные крыши московских окраин, я не знаю, у меня в горле встал ком. Я готов был расцеловать рыжего лейтенанта милиции, который на аэродроме спросил у меня на русском языке, нет ли у мен валюты.
Я приехал домой, в Звезду. Был легкий морозец, и это было кстати, мне не пришлось тащиться по грязи с моим чемоданом.
В общем, съездил я не зря. У меня были американские краски и впечатления о безумно ярких красках природы, которыми насытились мои глаза. Я работал, как сумасшедший. И не заметил, как прошел мой десятилетний «срок», назначенный цыганкой.
… Ты спрашивал о детстве. Мне было пять лет, когда я упал с ледяной горки и получил перелом позвоночника. После этого я долго лежал в больнице. Видел только окно и белый потолок. Если не нарисуешь на потолке фантазию, можно сойти с ума. Знаешь, когда оторван от внешнего мира, все чувства прячутся глубоко внутрь. Ты не видишь, как растет дерево, не видишь неба, не можешь пройти по свету. И нарастает ощущение: когда-нибудь я выйду и почувствую это. Это фантастическое ощущение. В больнице, в одиночестве, я научился думать. У детей ведь всегда не хватает на это времени. А там, хочешь – не хочешь, надо думать. И я додумался до простой мысли: больше всего в жизни надо ценить собственное видение мира вокруг. В пятнадцать лет я стал писать картины маслом: мне посчастливилось где-то достать дешевые краски. Во мне было упорство Мартина Идена. Я знал: если я буду слабым, то пропаду.
Выпьешь еще? А я выпью.
Зачем еду в Москву? У меня персональная выставка. Я бы должен чувствовать себя победителем. Ты бы видел, какими глазами смотрели соседи по дому на грузовой контейнер, который специально приехал за моими картинами из Москвы. Они меня зауважали, мои соседи, хотя не видели ни одной моей картины. Они меня зауважали потому, что у меня персональная выставка в Москве. Потому что теперь наверняка будут покупать мои картины и, возможно, дадут хорошие деньги. Если была бы выставка в Париже, зауважали бы еще больше.
Но не ради этого же я работал, как сумасшедший. Мне хотелось разговаривать с моими добрыми духами.
Но месяц назад они перестали слетаться ко мне. И то, что я делаю, не радует меня.
Я не знаю, почему это произошло.
Я вижу ЛЭП – это просто ЛЭП, и только. И белье на веревке – просто белье на веревке. Бах кружит сам по себе и не уносит меня с собой, не затягивает в свой магический круговорот.
Иногда мне кажется, что все вокруг стало деревянным и медленным и едва движется с тоскливым деревянным скрипом. Это – если бы я заснул в своем реальном мире и проснулся в нереальном, нарисованном грязной охрой.
Верка говорит, что это переутомление. Врач – то же, и предлагает отдохнуть от работы хотя бы месяц. Но мне почему-то кажется, если я прервусь, то уже навсегда. Я так боюсь этого…
Я расскажу о случае, который произошел в детстве. Ты, наверное, не поверишь, но я все-таки расскажу. Я лежал в больнице. Вместе со мной в палате было еще трое, и среди них – один плаксивый мальчишка. Как-то ночью он закричал. Я проснулся. Мы не спали с ним вдвоем. Я взглянул на него, и у меня возникло какое-то странное ощущение. Я не могу передать его, оно было каким-то запредельным. И вдруг в ночном окне я увидел силуэт мужчины в капюшоне. Ладони к стеклу и смотрит сюда, в палату. А мальчишка все вскрикивает. Это было жутко. Прошла минута, силуэт исчез, и вдруг он появился в дверях. Мужчина был в черном плаще с капюшоном и неестественно высокого роста. Мне казалось – под потолок. Он вошел – и мальчишка умолк. Он склонился над ним. А я все думаю: а вдруг он заметит, что я тоже не сплю. Через какое-то время он исчез. Утром я подумал, что все это приснилось мне. Но оказалось, что все лицо того мальчишки было в волдырях, как от ожогов, и врачи никак не могли взять в толк – с чего бы это.
А недавно мне приснился сон. Все повторялось. Палата, плачущий мальчишка, человек в капюшоне. Вот он наклоняется над мальчишкой, и я вдруг с ужасом понимаю, что этот мальчишка – я.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]