02 октября 2009 18:06
Автор: Юрий Лопатин (г. Самара)
Стройблат (роман)
Часть вторая
25.
«Ну, что, кадет… Конец твоей власти!» Безумие какое-то. Кадетов, октябристов, эсеров и прочих перемолол в политжерновах Октябрь. Тут, видно, другое. Хлестнули словечком, изрыгаемым обычно за глаза теми, кто ненавидит офицеров? Пожалуй, так. Кадет, обживший лоно коммунистов. Защитник страны КПСС. Дозащищался.
Капитан Юрий Катков по привычке спешил на службу. Опаздывать он не любил. Впрочем, это было почти невозможно: квартира находилась в пятнадцати минутах ходьбы от редакции окружной газеты, и в изучении графика движения транспорта, его соблюдении Катков не нуждался. Двухкомнатное жилище в пятиэтажке, в живописном месте областного центра, досталось ему так же просто, как и однокомнатная квартира в предыдущем гарнизоне. Четыре года назад, пресытившись ставшей уже однообразной холостяцкой жизнью, Катков вслед за соседом по комнате в офицерском общежитии – Русланом – с необыкновенным облегчением и радостью сердца бросился в узы Гименея.
Начальство сходу: «Дать квартиру!» «Так нет ребёнка…» «Ну и что?» Только попал в окружную газету, редактор удивлённо переспрашивает: «В однокомнатной? Есть сын? Пора жилплощадь расширять!» Минула пара месяцев – пожалуйте в квартиру. Комнаты раздельные, окна – на две стороны дома. Эх, хорошо в стране советской жить!
До окружной газеты Катков почти год пробыл за штатом. Генсек, не любивший военных и не служивший в армии ни дня, мало в чём отстал от великого кукурузного пиарщика: в восемьдесят девятом под нож перестройки попали многие части, и тысячи офицеров пошли разве что не в свинари; их уделом было стать таксистами, страховыми агентами, вохровцами. Редактору дивизионки Каткову предложили проявить свои способности в должности инструктора по печати политуправления округа. Одиннадцать месяцев капитан тянул лямку референта члена военного совета, готовил для генерала статьи и доклады, «выжимки» из газет. И почти ежедневно ему капали на мозги: «Назначать? Сколько будешь за штатом болтаться?» А он упирался: «Ну не лежит душа к аппаратной работе. В журналисты бы мне».
За спиной крутили пальцем у виска: солома в голове у капитана. Отказывается от подполковничьей должности! Но Катков дождался вакансии в редакции газеты округа и без малейшего сожаления избавился от пут несчастного аппаратчика. Позднее должность инструктора стала полковничьей. Другой бы свихнулся от мысли о такой потере, а капитан махнул рукой, и давай дальше строчить корреспонденции и зарисовки.
Коричневые форменные туфли уже вздымали пыль на макушке холма, с которого просматривалось полгорода. Этот город стал для офицера гаванью беззаботности, где можно было меньше, чем за трёшку в день, обеспечить себе пропитание, а на десятку сходить в ресторан. Он дал приют его семье. Изнурившись от общения с куклоподобными пустышками, Катков кольцевался с той девушкой, которая в его курсантскую пору, ожегшись первым поцелуем, впорхнула в дом испуганною птицей. Год после свадьбы они жили порознь: Светлана заканчивала на Украине пединститут. После Катков приехал в отпуск и увёз её в Сибирь. Первый этап семейной жизни в добровольно-принудительной ссылке принёс им сына. Впрочем, ссылкой их местопребывание можно было бы назвать разве что из-за сурового климата, который метко охарактеризовал сослуживец Юрия: «Только вышел во двор – как морде лопатой!»
Всё шло своим чередом. Катков вовремя получал звания. Даже в сокращении бригады он видел какой-то знак, определяющий его маршрут движения по жизни. Молодого капитана, обработанного ядами пацифистско-разоблачительных публикаций, посещали мысли об увольнении из армии. Образумил один из трёх Юриев Андреевичей, отправленных после выпуска из Львовского училища в ЗабВО: «Тебе не жалко «забайкальских» – год за полтора? В стаж слесаря-то их не включат». «А причём здесь слесарь? Я им уже был». «Ещё будешь: в журналисты не возьмут, и заслесаришь».
Входить в одну реку повторно уже не хотелось. Служить – без разговорчиков в строю! Катков, наверно, был плохим солдатом: стать генералом не мечтал. Ещё курсантом он задал себе майорскую планку, понимая, что в стране победившего пролетариата сыну рабочего стать подполковником и уж тем более полковником нереально. Конечно, и крестьянским сыновьям удавалось потеснить в карьерном коридоре отпрысков крупнозвёздников, но для этого требовались качества, которых у Каткова не было. Только трудолюбие да божья искорка.
Зная о лошадиной трудовыносливости капитана, начальник политотдела сокращённой дорожно-строительной бригады собирался взять его в формирующуюся под молдавским Кагулом «близняшку» забайкальской ДСБ: разворачивать редакцию и типографию – хлопотное дело, без мозолей на ладонях и в мозгу не осилить. Да, видно, нашёлся протеже полобастей.
О кадровых салочках Катков думал довольно часто. По-детски наивного, бесхитростного, его и в тридцать лет удивляли выверты военной службы, убожество калашного ряда армейско-московских СМИ, которые по форме подачи материалов, стилю и в подмётки не годились даже дивизионкам, где редакторы строили свою «четвёртую власть». Уже в перестроечное время в журнале «Коммунист Вооружённых Сил» Катков увидел стенограмму какого-то второстепенного «круглого стола»; автор не удосужился пригладить косноязычие участников обсуждения архиважной темы, и оно выпирало с серых страниц как часть тела из пошлой частушки. Топорно сработал один из тех бесталанных обитателей столицы, коих в редакциях журналов было в избытке.
Как ни странно, помимо выдвиженцев влиятельных бонз, здесь скрипели пером и ребята от сохи. «Они-то как туда попали?» - сморозил однажды Катков; разговор в курилке шёл о блате. Мудрый подполковник усмехнулся: «А кто тогда работать будет?»
Рабочих лошадок Катков видел и в штабе округа, и в войсках. В процентном отношении в полках их было неизмеримо больше. Общение с простыми советскими людьми окрыляло его, наполняло душу той светлой умиротворённостью детства, когда каждая клеточка организма чувствует одноприродность помыслов всякого равного среди равных, когда пестрота, непредсказуемость и превратности жизни не обнажаются столь явственно и безобразно.
Отпрыски генералов и столичных полковников носили те же погоны, что и офицеры из рабоче-крестьянских масс. Разве что звёзды раньше получали. Но мотивированные карьерой отцов, они тянули командирскую лямку зачастую сильнее уроженцев глубинки. И меньшинство первых, и большинство вторых варились в гигантском котле негреховной страсти: они неизлечимо болели любовью к Родине. Как же получилось, что ни те, ни другие не спасли страну, в которой родились? То, что её разорвут по швам, растащат и промотают, мог предвидеть даже самый недалёкий человек.
…Вот и газетный киоск на Бабушкинской улице. Именно здесь всё и произошло. Двадцать второго августа. Каткова тогда удивило, что группа подвыпивших парней собралась не у пивнушки, а рядом с киоском «Союзпечати». Ждали экстренных выпусков газет из Москвы?
Потомки сподручных атамана Семёнова пугающе играли желваками. Двенадцать глаз сверлили капитанские погоны.
- Ну, чё, кадет, конец твоей власти? - осклабился кряжистый забайкалец в синей майке с надписью «Chanel»; его дружки довольно загигикали. Катков, придавленный лавиной столичной революции и задиристостью сибирских «якобинцев», молча продолжил путь к дому.
- Кого он защитит? Своих боится! - хлестнул по самолюбию офицера щетинистый малый с морщинами на лбу – гармошкой.
- Таких бы точно не стал защищать, - сбавив ход, огрызнулся Катков.
- Чё?! - небритый тип и модник в майке нагнали капитана сразу за перекрёстком. Подтянулись остальные.
- Чё ты сказал?! - небритый сделал свой вопрос чуть длиннее.
- Что слышал! - бросил избитый ответ Катков; он уже заранее пожалел себя: будь здесь в пору молодости его дед-исполин Павел – разметал бы эту шоблу по асфальту, а ему, тонкокостному, сейчас подвалят – только держись.
Замах небритого был долгим. Капитан хлёстким ударом оценил прочность его подбородка; щетинистый упал на локоть, к нему по какой-то замысловатой траектории подкатилась фуражка с красным околышем. В ту же секунду кулак «модника» обрушился на левое ухо Каткова. Тот отлетел в сторону и устоял лишь благодаря тому, что наткнулся на одного из шестерых нападавших. И тут же – тычок в спину.
- Н-на! - на встречном курсе лицо Каткова не разошлось с чьими-то сжатыми в ярости пальцами; их костяшки, впечатавшись в глаз, родили рассыпчатую радугу.
- Вали его! И – ногами! - голос, кажется, принадлежал «моднику». Да это и не имело никакого значения. Крикнуть мог любой из них, даже самый безавторитетный. И поддержали бы. Наверняка они знали известную всему городу историю о том, как многократно избитый командир взвода сопровождения грузов расстрелял троих обидчиков у ресторана «Аргунь», а четвёртый – юркий, как испуганная ящерица, – шмыгнул проворно под машину и избежал участи надменно-зацепистых дружков. Но у Каткова пистолета не было, и любители державных потрясений об этом прекрасно знали. Они занимались своим излюбленным делом так увлечённо и азартно, что их, пожалуй, не отвлёк бы даже голос Левитана, раздайся он из репродуктора в августе девяносто первого…
- Вы что делаете?! - донёсся женский вопль. - Милиция вон едет.
- Атас! Пэпээска! - издал крик тревоги один из драчунов. Шестёрка вмиг рассыпалась и скрылась во дворах. Катков оглянулся. Машины патрульно-постовой службы не было. Прохожих – с десяток. Большинство – женщины. Кому сказать спасибо за добрую ложь? Все отводили взгляды. Катков поднял фуражку и сорванный галстук, отряхнул и, на ходу одеваясь по форме, поплёлся домой – не столько избитый, сколько униженный.
Теперь этот газетный киоск был для него таким раздражителем, что впору за квартал обходи. Встречи с шайкой он не боялся. Противным было само место, противен киоск, да и содержимое печатной точки. После победы, как говаривали в народе, владельцев частных туалетов СМИ в очередной раз перестроились и, старательно избегая ругательного слова «капитализм», под знаменем ельцинизма пошли в обратную сторону, призывая твёрдой поступью шагать к свободному обществу.
В русле тех событий предстояло плыть и военной прессе. Двадцатого один корреспондент предложил редактору окружной газеты сделать отклики общественности о поддержке ГКЧП. Полковник, поразмыслив, решил горячку не пороть, а посмотреть, как карта ляжет. Бубновый туз всех одолел, и страна взяла под козырёк. Главред, хваля себя беззвучно за прозорливость, на утренней летучке киселя не разводил: «Всё, братцы, никакой политики! Вождение. Стрельбы. Герои Афгана».
Напомнил об этом полковник и сегодня, отправляя Каткова в учебный мотострелковый полк. «Там новый ротный появился. Две «Красных Звезды» у него. Сделай очерк на полтыщи строк», - словно пулемётная очередь прозвучало задание.
Через час Катков сидел в ротной канцелярии. Собеседник – тоже капитан. Сухопарый, вежливый, скромный. «Как он командует ротой? Заклюют ведь наглецы, - пожалел про себя офицера Катков. - Или он такой только с посторонними?» Две малиновые, со сталью в центре, планки на кителе и одна серая, с жёлтыми краями – напоминающая о том, что её обладатель, помимо орденов, награждён ещё и медалью «За боевые заслуги», как бы говорили: этот тихий человек, попадая под пули, тотчас прячет свою застенчивость в глубины сознания, до той поры, пока шахматы жизни снова не переместят его фигуру в тесный строй таких же, как он, – одномастных и защищённых от шаха и мата.
- О других бы написали. Достойных, что ли, мало? - с уст капитана слетела фраза, слышанная Катковым множество раз – привычное начало.
- Нет уж. Самым достойным названы вы, - с почти не видимой улыбкой процедил журналист и без раскачки приступил к делу:
- Ну, что, начнём допрос? Итак, вы родились…
- Допрос… - борясь со смехом, сделал похожий на всхлип выдох капитан. - Оригинально. Капитан Кручина. Игорь. Александрович. Родился… в шестьдесят первом в Оренбуржье. Отец тоже был военным. Уволился старшим лейтенантом при Хрущёве. Я там, в Степном, окончил десять классов. Поступил в военное училище. После него – Афганистан. Что дальше по допросу?
- За что вас наградили орденами?
- За бой.
- Сразу двумя?
- Я про вторую «Звезду».
- Ну, давайте про вторую, - согласился Катков и одну за другой, словно кот сосиски, стал вытягивать из капитана подробности боя. Кручина – всё про сослуживцев. Тот молодец, этот герой, а сам – как будто зритель в кинозале, вкушающий с экрана подвиги других. Додавил журналист скромного ротного. И обнажилась такая деталь: не кто-либо, а именно разведчик Кручина спас в ущелье раненого пулемётчика.
Под вечер моджахеды подбили в колонне БМП головную машину. Занялись посевной наши громогласные «Грады». Почти беззвучный в грохоте, сел винтокрылый Ми-восьмой. Забрал живых, убитых, раненых. А позже обнаружилось: нет рядового Шерстобитова. Он где? В плену? Истекает кровью на камнях? Лежит у скалы бездыханный? А если «духи» сбросят тело в пропасть? Тогда родные не увидят даже гроб…
На место утихшего боя серым покрывалом стремительно сваливались сумерки. Подбитой бээмпэшки не было: тягач оттащил её, когда в горах ещё звучала смертельная музыка очередей и разрывов. Группа лейтенанта Кручина, таясь, обшарила, казалось, всё вокруг. Пулемётчик будто испарился!
С нависшей над разведчиками скалы скатился камешек, другой… «Идут за бойцом. Вот кто к нему нас выведет», - созрела здравая мысль. Лейтенант без слов подал команду. Солдаты, крадучись, с двух сторон устремились наверх.
Стон раненого зверя вздыбил волосы на руках славян. А следом – дробь трёх выстрелов из крупнокалиберного ПК и букет вспышек из автоматных стволов.
По ним, по этим вспышкам, не сговариваясь, саданули из своих коротких АКСов ребята Кручины. Старший группы рванулся туда, откуда начиналась перестрелка. Ещё несколько прыжков и – вот он, валун, лежащий здесь, возможно, десятки тысяч лет. Его слюдяная твердь прикрывала отбившегося от своих пулемётчика.
Кручина подоспел вовремя: две выпущенные из автомата пули сразили душмана на замахе. Шерстобитов уже не доставался банде живым, и оставалось перерезать ему горло. Кручина, быстро оглядевшись, сжал пальцы на погонах солдата, потянул. Над скалами опять пронёсся крик, ударивший по нервам поисковиков пятью минутами ранее; лейтенант предполагал, что Шерстобитов ранен в ногу, но чтобы парень совсем не мог терпеть боль… «Куда тебя?» - спросил как будто даже со злостью. «Рука… И ноги перебиты», - всхлипнул пулемётчик. «Так ты с одной рукой прикрывал? Когда наши в вертолёт…» «Ага», - Шерстобитов попытался скрыть ладонью вырывающийся из горла всхлип. «А чего орёшь дурниной?» «Больно. И страшно, - пояснил солдат. - Я уже без сознания был, а тут мне будто кто оглоблю в рёбра… Слышу – камень покатился. А там… В чалме. Крадётся. Я – к пулемёту. Боль адская! Ну и заорал. И короткой… На одну очередь, может, осталось». «Ты потерпи. Отсюда оттащу тебя, и мы по новой перевяжем… Поверху», - мягко сказал Кручина и ещё раз оглядел пулемётчика; его рука была обмотана бинтом, а ноги выше колен – лоскутами разорванной «хэбэшки»; халтура виделась и в сумраке – вероятно, Шерстобитов сделал перевязки наспех, а намотать тряпьё получше позже не успел: то перестрелка, то бредовое забытьё и отключка сознания.
«Возьми-ка, - Кручина вынул из кармана бинт в бумажной упаковке и поднёс ко рту солдата. - Зажми зубами. И чтобы ни звука. Лады? Ну, поехали». Боец оказался тяжелее, чем предполагал лейтенант. Крупнее его, весь обмякший. Да девятикилограммовый пулемёт в придачу.
- В общем, посигналил фонариком своим, чтоб не прихлопнули, и дотащил до двух наших. А для троих-то и пулемётчик – пушинка. В условленном месте собралась вся группа. Живым бойца доставили. Надеюсь, живой и сейчас, - завершил свой рассказ капитан Кручина.
- А второй орден, то есть первый, за что? - в предвкушении не менее захватывающего повествования журналист расслабленно опустил подбородок в ладошку и закатил глаза; при этом синяк как будто даже увеличился в размерах.
- Мне бы не хотелось об этом говорить.
- Почему? - обескуражено прогундел Катков. - Не такой яркий подвиг?
- Считайте, что так.
- Ну, а можно хотя бы пару слов? Без описания, - продолжал додавливать капитана военный журналист. - Не могу же я просто накарябать: «Он также награждён вторым орденом Красной Звезды». Сразу вопрос: за что? Ещё одного солдата спасли?
- Женщину…
- Так-так. Записываю, - оживился Катков.
- Это всё, что я могу сказать, - отрубил Кручина и осёкся: - Нет. Про женщину не пишите.
- Ну, а перестрелка была?
- Была.
- Значит, за мужество в одном из боёв?
- Значит, так.
- Ну вот. Считайте, пол-очерка уже набросали, - журналист, словно биржевой игрочишка, хватанувший сто тысяч долларов прибыли, ощутил острое желание потереть руки, но дело ещё не было сделано. - А после Афганистана куда попали?
- В забайкальскую степь. В город-то я неделя, как перебрался, - сообщил Кручина.
- А в более цивильные места после войны нельзя замениться? - Катков, как всегда, был наивен.
- Квартира есть в Москве? Оттуда отправляли? Езжай опять туда. А ты, брат, с Кушки? Ну и возвращайся в свой ТуркВО. Всё очень просто, - дал пояснение Кручина.
- И несправедливо, - закончил фразу собеседника Катков.
- Ждите перемен. Обещают, - напомнил о недавних событиях командир роты и осторожно поинтересовался: - Вы перемены уже ощутили?
Катков погладил синяк под глазом так, будто он был ему очень дорог:
- Процесс пошёл. Так ведь говаривал генсек?
- И что вы обо всём этом думаете?
- Тоскливо. Снова захотелось увольняться, - Катков закрыл потёртый, с въевшейся в бумагу пылью блокнот. - Позор. Не партия – рыба. Безголосая, вялая и с запашком на жабрах. А другие напирают. Одна другой лучше…
Капитан Кручина с будущим уже определился. Сказал, точно клацнул затвором:
- Партий много. Родина – одна.
26.
- Так не доставайся же ты никому!
В другой ситуации Николай Антонович Беленко наверняка бы спросил у малообразованного, проведшего треть жизни «на зоне» младшего брата, где и когда он читывал классику, но сейчас было не до этого: Александр, точно пехотинец сорок первого года перед немецким танком, вслед за возгласом отправил в цель свой «коктейль Молотова» – бутылку с фальшивым денатуратом; жидкость, вырвавшись на свободу, с радостным журчанием стекала по шиферной крыше.
«Изнутри-то лучше», - Николай Антонович оставил своё мнение при себе; свирепствующего Сашу лучше не трогать. Под забористый матюг брата вторая бутылка прошила стекло торцевого окна и, уцелев, закрутилась волчком по комнате.
- Никому! - проскрежетал Александр и, выпятив посинелую губу, врезал вопросом до самых печёнок: - Паспорт с собой?
- До-о-ма… - проблеял старик; его лицо с зеленовато-жёлтым отливом несло на себе отпечаток разговора с бандитами и гаражной задухи.
- Ты б ещё в Москве его забыл!.. - ругнулся организатор подпольного производства горячительного и по-молодецки пружинисто заскакал к неудачно вырытому прежними хозяевами погребу, которому место под гаражом, а он чёрт знает где. Слегка охлаждённый подземным зёвом, Александр вернулся с деньгами; от сырости они были спасены с помощью свёрнутого вчетверо целлофанового пакета. Вытащил одну пачку. Протянул «старшаку»:
- На!
Остальные рассовал по карманам и как-то отрешённо пробурчал:
- Паспорт… В квартире… Хы…
И уже с басистостью и напрягом в стариковском голосе, со смесью сибирского наречия, украинской мовы и ещё непонятно какого языка:
- Теперя мы тудой не ходуны.
- А чё это, Саша? - вздрогнул брат.
- А то. Лиходеи там, небось, дежурят, пим дырявый! Башки открутят, и кирдык.
- И я не смогу забрать даже паспорт? И костюм?
- Иди ты!.. - рявкнул с матом Александр. - Нам теперь хоть до канадской границы.
«Откуда такое знание классики?» - взбудораженный мозг Николая Антоновича во второй раз прострелила одна и та же мысль; видно, недооценивал он брата, голова которого, казалось, должна была быть запрессована лагерным фольклором; даже бесед на высокие темы не вели – так, одна шелуха полуподпольного бытия: коньяк, жратва, спиртяга, тара.
Рупор классики меж тем попёрся в гараж. Щедро одаривая проклятиями невидимых участников кооперативного движения, поставивших жирную точку на преобразовании стеклоочистителя в денатурат, остервенело загромыхал ящиками. Через полминуты довершил то, что не успели наглющие любители дармовщины.
- Гады… Черви… Жрут нутро… Ишь, раскатали губу… Хрен вам, а не производство! Я столько в него… Шоб вы корчились от этого напитка! Оставлю, бляди, на дегуст! Шоб вас разорвало! - нёсся в природу длиннющий бескульт-привет.
Убийственные слова, точно воинственные осы, поочерёдно бросались в атаку, взлетали, казалось, до самых верхушек сосен и дальше, высматривали объекты для нападения и, хищно шевеля жалами, неслись к местам назначения; некоторые, не отыскав адресатов, возвращались, готовые нанести разящий удар там, откуда они были выпущены.
Николай Антонович как будто даже видел эти летающие слова. Возможно, это была галлюцинация: удар по голове и сидение в стеклоочистительных парах сослужили здоровью недобрую службу.
Брат Николая Антоновича, как и обещал, часть продукции оставил для «дегуста» – небрежно брошенная канистра заманчиво заколыхалась у калитки. Содержимое другой он вылил в доме. Оросил вонючей жидкостью и сарай; в нём хранились пустые ящики. Даже погреб не избежал гибельного окропления. Все три ручейка поджигатель свёл в подобие устья, которое скоро подбиралось к входу на дачу.
- Чё стоишь как истукан? Вали отсюда! - бесцеремонно шугнул старшого Александр. Зажглась лишь третья спичка. Выгорев почти полностью (поджигатель, вероятно, до последнего сомневался, стоит ли вот так рубить концы), она куриным пером спланировала в рукотворную лужу; пламя, пыхнув, беззвучно разлетелось по трём рукавам спиртовой реки и стало жадно пожирать беленковскую мечту.
… Семь лет прошли в тупой борьбе за сбыт опостылевших костюмов, большей прибыли и внутреннего комфорта. И, наконец, свершилось! Михаил Николаевич Беленко ощутил тайную радость оттого, что требующий работы совести партбилет можно положить в самую нижнюю папку личного архива и сосредоточиться на производстве джинсов без всякой оглядки на милицию и посты народного контроля.
Капитализм, словно ненасытный кожеед, изрядно подточил советскую рогожу ещё в восьмидесятые; теперь её должно сменить крепко тканое рядно изобилия – в этом почти никто не сомневался. На тьму товаров потребуются деньги, которые у кого-нибудь всегда найдутся. Будут и покупатели продукции «Пламени». Возможно, швейную фабрику придётся переименовать. «Flame» – чем не звучное название? Или «die Flamme». А можно и динамичнее – «Fire», «Feuer».
Стоп! А даст ли это что-то? Костюмы, брюки и сорочки он гнал в соцлагерь с маркой «Plamja». Легально. Без особых проблем и доходов. Даже завязавшись на экспорт тряпья, Михаил Беленко больше полутысячи рублей в карман не клал. Обычный «красный» директор, получающий как полковник Советской армии. Зато столько же давали четверо склёпанных на швейной фабрике «импортных» джинсов. А в день их шилась сотня штук.
Наступавшая свобода экономическх отношений и радовала, и пугала. Теперь необязательно было искать людей, обеспечивающих прикрытие бизнеса, расцветшего на укатанном советском суглинке. Рынок сам отрегулирует отношения и воздаст каждому по заслугам. Вот только как идти в открытый бой с джинсовыми монстрами Запада? Брать в руки щит своей торговой марки? Придуманные в СССР джинсы «Верея» и «Тверь» дальше райцентров не пошли. Всем подавай «made in USA». Вот и гнал Михаил Николаевич американскую джинсу на русской фабрике. Переживал. Боялся. Нервничал. Потел. Но тысяч сорок джинсов за год выдавал.
Теперь он сможет делать больше. Будет потеть, но не бояться. Или? Кто даст клепать штаны вот так же тайно? Джинсовые киты его «Пламя», этого невесть откуда взявшегося китёнка, вышвырнут на берег подыхать. Нырнуть под могучий плавник «Lewis» или «Wrangler»? Тогда невиданный барыш останется лишь в снах, а в жизнь реально вклинится киношное: «Шоб ты жил на одну зарплату!» Пусть и зарплату зарубежной фирмы, но одну.
А Михаил Николаевич, прикидывая в уме, что его сверхдоходы, пожалуй, повыше, чем прибыток любого «полутяжёлого» американца, уже ставил себя вровень с Александром Ивановичем Корейко; только в отличие от последнего швейный пострел поспел не только в темпах роста накоплений, но и в трате залежных денег; вернее будет сказать – они у него не залёживались.
За семь последних лет Михаил Беленко поменял квартиру. Теперь его причалом был Кутузовский проспект. Квартирка вышвырнутого за долги дяди перешла сыну Михаила Николаевича Герману. Обзавёлся швейный фабрикант и неубогой дачей; без этого уже было стыдно смотреть в глаза солидным людям. Вместо дурно гудящей «Волги» в кооперативном гараже стол сверкающий миллионом микроскопических блёсток изумрудный «мерседес». Взять этот шедевр надоумила супруга. Сколько, дескать, унижения терпеть… Вон Шолоковы когда ещё БМВ и «бенцами» рулили? Пусть уже отрулили, но всё же…
На шикарной «иностранке» Алла ездила сама – Михаилу хватало служебной машины. Не разлюбила супруга и бриллианты. Таяла советская власть. В магазинах оставалось всё меньше продуктов, но золотишко водилось. Михаил Николаевич тратил на него невиданные суммы. Их хватало бы на покупку пяти кооперативных квартир в год.
Брала жена и на свои. Концерты она организовывала так, что филармонии доставались вершки, а ей – корешки. Как в первом эпизоде русской сказки. Схема работала чётко, словно часы на Спасской башне, с восьмидесятого года. Сбой был лишь один раз, когда энергичную труженицу «Столконцерта» чуть не посадили.
В общем, от доходов супружника Алла Витальевна почти не зависела. Её копилка драгметаллов полнилась после гастролей. Не раз персонал ювелирных магазинов соцлагеря восторгался плотностью кошелька женщины, говорящей по-русски. Однажды такое было даже в Финляндии.
После августовских тезисов, слетевших с брони танка, многие вдруг ощутили естественную потребность поддержать новую власть – прежняя ведь уже не вернётся. Музыканты, проникшись атмосферой момента, с удовольствием понесли в народ певческое слово свободы. Концерты в поддержку демократии проводились повсеместно. Стали жирнее гонорары. Как это произошло в обедневшей стране, было загадкой. Правда, до участников ВИА и рок-групп доходили слухи, что цены на билеты тут не при чём: деньжата кидают какие-то спонсоры. Но от этого их ценность не снижалась, и хриплоголосые трубадуры ничтоже сумняшеся принимали свалившуюся на них «добавленную стоимость». Везло тем, у кого организаторами концертов были не такие специалисты, как Алла Витальевна: им хватало на хорошую колбасу в магазине «Кооператор».
За жену Михаил Беленко был спокоен. Покалеченная уральская лапа заткнула рты проводникам тоталитаризма – КГБ и МВД. Устроился в жизни и Герман. После МГИМО он, дурень, так и не женился. Заграница ему не светила. Хорошо, с пьянко-гулянкой завязал. Устроил в МИД его папаша: связи были. Общительный Гера и там не терялся. Якшался с комсомольцами большой величины и как-то в августе шепнул отцу, что, дескать, лидеры шестиорденоносного сателлита «организующей и вдохновляющей» не прочь порулить и при новых порядках; большие капиталы подмыли общественную формацию, и ждать её обрушения осталось недолго. Если уже коммунисты платят в тысячах партийные взносы, а один – Артём Тарасов – отвалил за штампик в партбилете три миллиона рублей, то дело пахнет керосином. Коммунизм и золотой телец несовместимы. А раз предтеча коммунизма – социализм – на издыхании, и строить общественные туалеты из золота бесперспективно, значит, остаётся плыть по течению реки капиталов.
Жена и сын, конечно, поплывут. А сам он как удержит лодку? Не даст ли она течь в фарватере цивилизованных торговых отношений? А вдруг её захлестнут волны капитализма, который может оказаться диким? Этой фазы странам избежать не удаётся – так учили в школе.
Ворох сомнений шелестел в голове директора швейной фабрики осенней листвой. Волноваться было ещё вот от чего: его правая рука Борис Петрович Балабуха, привыкший к утехам, которые сопутствуют продолжительной холостяцкой жизни, в какой-то момент понял, что состарился и стал никому не нужен. Захандрил Петрович, запил и закурил.
А ведь любой дамочке он в любом возрасте предлагал дежурный набор: шампанское, три тюльпана, анекдоты и страстность. Если первое и второе Балабуха сейчас ещё мог осилить, то третьего не хотелось, а четвёртого не моглось. Перспектива квёлого холостяка, обречённого на еженощное одиночество, Бориса Петровича явно не устраивала, но с людоедской сущностью жизни он ничего поделать не мог; его организм грызло ненасытное вселенское бытие, и этому невозможно было противопоставить ни деньги, ни славу, ни связи.
Деньги и связи были, славы – нет. Порой, хватив стакан прозрачного напитка, начальник подпольного швейного цеха метался по пустой квартире как сдуру влетевший в форточку воробей. Хотелось выть, кататься по полу. Иногда он рвался на балкон, чтобы заявить о себе миру.
В такой момент директор фабрики его и застукал.
- Даже не пытайся сусличать! - мигом покинув служебную «Волгу», заорал Михаил Николаевич. - Из любой норы достану!
Дверь Балабуха открыл без лишнего шума.
- Ты что же, гад, мне портишь кровь?! Ты знаешь, какой день недели? - коршуном накинулся на подчинённого Беленко.
Балабуха закатил на большой, почти ленинский, лоб выцветшие глаза и, тупо глядя в край потолка, предположил:
- Вто…
- Сре… - поправил его директор.
- А-а-а-мы-ы-ы… - замычал крепко взятый в полон алкоголем прогульщик; трудно было определить, с ночи он набрался или зарядил пол-литра спозаранку; скорее всего, это дежурное состояние не покидало его с выходных.
- А мы сейчас поедем не работу, - подхватил мысль Михаил Беленко. Такой мысли, возможно, и не было, но директор знал, как действовать. Он схватил Балабуху за майку и без лишних церемоний впихнул его в ванную. До отказа открыл кран с холодной водой… Другой бы, может, ограничился орошением головы хмельного сотоварища, но директору этого было недостаточно. Михаил Николаевич, словно тренер по вольной борьбе, показывающий очередной элемент своему ученику в замедленном действии, мягко уложил запойного на дно ванны.
Под ледяными струями Бориса гнуло как во время приступа падучей; только язык был не смертельным врагом, а помощником – купаемый отчаянно повизгивал в надежде пробиться сквозь толстую корку чёрствого директорского сердца. Он даже разок царапнул фабриканта, но, получив по ушам, затих в холодной дрожи. Перевод из животного состояния в людское, кажется, был завершён.
- Вылазь! - скомандовал директор. Балабуха самостоятельно выбрался из ванны. Отвернувшись, скинул майку и штаны трико. Тряслось пивное пузо – это было видно даже со спины. Михаил Николаевич, поморщившись, вышел.
Подпоясанный махровым полотенцем, Балабуха ввалился в комнату. Его зубы отбивали быструю «морзянку». Начальник цех всё же смог задать вопрос:
- З-зач-чем же так, Мих-хал Н-никлаич?
- А чтоб ты понял, кто приехал. Сам директор! Теперь-то, видно узнаёшь!?
- К-как н-не узнать…
- Одевайся. Поедем на фабрику, - без окрика распорядился директор.
- Мих-хал Н-никлаич, пощ-щади! - ноги Балабухи подкосились; казалось, ещё секунда, и его колени врежутся в грязный ворс паласа. - У м-меня ж п-пенсионный возраст!
Директор неизвестным борцовским приёмом пресёк падение человека. Балабуха захрипел, как забиваемый кабан, зашаркал по полу босыми ногами. Освободившись от захвата, он вдруг ловко сделал приседание, подхватил полотенце и прикрыл безобразную наготу.
- Пенсионер – всем ребятам пример! - блеснул мастерством перефразирования Михаил Николаевич. - Ты видишь – я к тебе приехал лично. О чём это говорит?
- Что… Что ты меня, Никлаич, уважаешь, - неуверенно высказал предположение начальник цеха; заикание, приобретённое после ледяного душа, вдруг исчезло.
- Вот именно, запойная башка!
- Я пью, потому что… тяжело.
- А мне, по-твоему, легко? Ельцин на дыбы страну поставил. Коль извернёмся – будем жить. А не почешемся – кранты тогда, Петрович. И производству, и нам с тобой, - озвучил свои опасения Михаил Беленко.
- Мне уже давно кранты, - обречённо выдавил Балабуха; в диалоге, уже без зуботрясучки, он участвовал как-то робко: стоял вполоборота, опустив глаза, и нелепо прятал за ладонями живот.
«Не пропал ещё. Стесняется», - отметил про себя директор и, глядя рассеянно в пол, спросил:
- Чего так?
- А кому нужна моя работа?
- Людям. Фабрике. Тебе.
Балабуха наконец-то пододвинулся к платяному шкафу. Потянул за ручку дверцы и глухо уронил в полумрак гардероба:
- Где вещи моих деток?
- Не дури! - забеспокоился директор. - О детях раньше надо было думать! А ты сладко пил, смачно ел и весело гулял.
- Зарплатой даже не с кем поделиться, - всхлипнул Балабуха, доставая брюки. - На кой она мне?
- Отдай в Фонд мира, - почти равнодушно пробурчал Михаил Николаевич.
Будто не слыша его, Балабуха проскулил:
- Один-одинёшенек остался я на белом свете.
- Ну, не один… - не согласился директор, но не договорил.
Внутренняя боль Балабухи выплёскивалась наружу:
- Ни наследника, ни даже захудалой пустобрюхой бабёнки. Стены и я – тупая свинья!
- И усачи под мойкой для забавы, - сделал уточнение директор; эту шутку Балабуха как будто тоже пропустил мимо ушей; удивительно, но, изливая душу несостоявшегося семьянина, он потихоньку влазил в брюки. «Какой же всё-таки ответственный мужик!» - разродился неозвученной похвалой фабричный руковод.
- А может, мне куда уехать? Начать с начала. А, Никлаич? - в руках Балабухи уже была рубашка.
- Ты здесь начни, в Москве.
- А как?
- Возьми бабулечку до пары.
- Ты издеваешься, Никлаич? А вообще-то мне это только и остаётся, - Балабуха задумчиво почесал за ухом; его руки стали твёрже, и он сумел застегнуть рубашку. - Как бабам-то в глаза смотреть? Раньше хвостом за ними волочился, а щас… Женщина для меня как вторая подушка: протяни руку и возьми, да надобности нет.
- Твоя главная надобность – работа на фабрике, - определил балабухинские приоритеты директор.
- Для чего и для кого? - опять заладил Балабуха. - Кому известен мой стахановский порыв?
- А тебе надо публичности? Прославим! - пообещал директор.
«Если до сих пор ни ордена, ни даже портрета на стенде «Лучшие люди района», то дальше этого не будет и подавно, - взгрустнулось Балабухе. - И никто не узнает, что простой начальник цеха – один из самых богатых людей Москвы. Больше денег только у Беленко. Хотел с балкона крикнуть, да директор помешал. Может, дерзнуть ещё разок? Заорать на всю округу: «Что, серые, забитые людишки… Считаете последние рубли? А у меня их тысяч двести наберётся!»
Мечты, путешествующие в недрах деформированного спиртным мозга Балабухи, были неведомы директору швейной фабрики. Он с трудом переваривал фразу «Для чего и для кого?». Ему казалось, что это не полупьяный Петрович, а он, Миша Беленко, бьётся, словно античный учёный, над неразрешимым вопросом бытия. Для чего, для кого, ради какой цели была нужна эта гонка, в которой не видно мужика с «шахматным» флагом? Это супруге, сыну нужно? Или отцу – забитому тихоне, утратившему в лабиринтах сыновней подлости не только добытые в пору всемогущей молодости бриллианты, но и веру в то, что с губ родного человека может слететь простое, но самое нужное: «Останься, папа, мы же тридцать лет не видели друг друга».
Балабуха влез в пиджак и громко бахнул дверцей шкафа. Михаил Беленко вздрогнул. Звук был – точно выстрел пистолета, точно взрыв графина в детдоме. Тогда, в пятьдесят третьем, он рыдал в объятиях завхозихи Авдевны и протестовал: «Я… я… не сирота. У меня есть мама… И папа».
«Никого у тебя нет! - как приговор прозвучало в голове Михаила Николаевича. - Ты сам никто, и жизнь твоя – пустышка».
Борис Петрович, лыбясь, выдохнул облако винного смрада:
- Ну что, поехали, Никлаич? Ну, радуйся, что у тебя есть Балабуха!
(Продолжение следует)
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]