09 октября 2009 08:53
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён (Роман-летопись в четырёх книгах)
Книга третья «Малые» войны
Начало и конец
Школа за углом Цхакаевской
Иван и другие
Единственное достоинство этой школы заключалось в том, что до неё было пять минут ходьбы от нашего дома. Узенький проулок карабкался по крутому косогору, с обеих сторон сжатый двухэтажными зданиями дореволюционной постройки.
И сама школа, также двухэтажная, с облупленным фасадом, застеклёнными террасами, до советизации Грузии являлась обычным доходным домом – в нём сдавались в наём меблированные комнаты.
Таких вот, приспособленных под школы жилых зданий, в Тбилиси той поры было великое множество. В одних ученики чувствовали себя более или менее вольготно, в других, как и в нашей шестьдесят девятой, ютились в тесноте. Классы маленькие, полутёмные, во время перемен на террасах, являвшихся единственными рекреационными помещениями, возникала невероятнейшая толчея, а у туалетов мгновенно выстраивались очереди.
После батумской школы, занимавшей прекрасное здание бывшей гимназии, новая alma mater показалась наредкость неуютной и унылой.
– Чёрт знает что! – возмущался мой отец. – Разместить школу в меблирашках! Они б ещё бывший дом терпимости для той цели приспособили бы.
Я не знал, что такое дом терпимости, но по выражению маминого лица сообразил: расспрашивать не следует. Года через два, тайком прочитав купринскую «Яму», сам уразумел смысл этого понятия.
Всему городу были известны фамилии выдающихся педагогов, таких как Чебыш, Сумароков, Ярошенко-старший. Дочь последнего вела в школе, где училась моя будущая жена, химию. Мне же достался его сын, тот самый Иван, поставивший Мишке Гумбаташвили двойку в четверти.
Внешне ничем не примечательный человек лет сорока пяти; среднего роста, блондин с редеющей шевелюрой, одетый не то, чтобы по моде, но с некоторой претензией на щеголеватость.
Он учил нас физике и, надо сказать, довольно неплохо, а вот ботанику, зоологию и химию знал не более чем в объёме школьных учебников. Вдобавок к сказанному, в течение пяти лет Иван Александрович был моим классным руководителем. Этого вполне хватило для того, чтобы я возненавидел школу, всё связанное с нею, и после окончания девятого класса, с двойкой по поведению1, сбежал в техникум.
При всём при том я вовсе не был ни отпетым хулиганом, ни безнадежным лодырем, ни тупицей. Просто упорно и даже демонстративно не желал, как сказали бы сейчас, «прогибаться» под ту педагогическую систему, которой придерживался сын одного из лучших школьных учителей города.
Появившись в жизни нашего пятого «А», довольно быстро и точно определив, кто есть кто, он разделил своих новых питомцев на три группы: узкий круг послушного его воле актива, пассив, остальные – «шешубеши» – вечные изгои, объект постоянных насмешек.
Не надо думать, что подобный подход являлся личным изобретением Ивана Александровича. Аналогичным образом действовали многие коллеги нашего классного руководителя, работавшие в других школах. Принцип «красной доски» для ударников и «рогожного знамени» для тех, кто «не желает идти в ногу с ними», являлся общесоветским, и повторял старую, как мир методу: разделяй и властвуй…
Самое потешное, что поначалу я угодил в ряды актива, даже забрался на его верхушку. Предстояли выборы руководящего состава класса: старосты, председателя совета пионерской дружины и так далее.
– Спорим, смогу сделать так, что тебя изберут куда захочешь? – сказал мне Борька Бугрименко, хитроглазый такой, тринадцатилетний мужичок; он отличался неприятной манерой – без конца потирал руки, словно у него онемели или озябли ладони. – Так спорим? На пять моментов из «Весёлых ребят», с Орловой.
Моментами назывались кадрики, вырезанные из кинолент. Они имели разную цену для собирателей, в зависимости от фильма. Художественные, особенно нашумевшие или, более того, «заграничные», шли по первому разряду. Моменты из документальных лент брали неохотно и только крупные планы. Титры вообще в счёт не шли.
Разжиться моментами можно было у киномехаников; те нарезали их из списанных обрывков старых копий. Потом моменты перепродавались или обменивались, как обмениваются марками филателисты; их можно было и проиграть тому же Борьке Бугрименко, если он возьмет в нашем споре верх.
Нельзя сказать, что на дурацкое пари меня подтолкнула склонность к властолюбию и карьеризму. Просто был уверен в своей победе: пять кинопортретиков Любови Орловой – это весомый стимул.
Увы, я тогда ещё не ведал о таком понятии, как чёрный пиар. Оказывается, эта политтехнология существовала и в додемократические времена, и, что удивительно, Борька в совершенстве владел её приёмами.
Он не только сам выкрикивал мою кандидатуру, но и других подбивал:
– Давайте Астаха! Он – мировой!
Затем всячески подбадривал голосующих:
– Поднимай руку, ну! Не то одни девчонки в начальство пройдут!..
В результате этих манипуляций меня избрали старостой, председателем совета дружины да ещё и редактором стенной газеты.
Наверняка у Ивана имелись какие-то свои кандидатуры, больше устраивающие его, но класс принял происходящее за своеобразную игру и веселился от души. Старший пионервожатый, который вёл собрание, поддавшись всеобщему ажиотажу, невольно подыгрывал Борьке, так что перешибить пиар Ивану не удалось. Плакали мои моменты с ликом Любови Орловой!..
Руководителем, как и следовало ожидать, я оказался никудышным, и дольше всего пробыл на посту редактора стенгазеты, исключительно благодаря умению рисовать и кропать стишки.
Из пионерских вождей меня попёрли, пронюхав каким-то образом о том, что в ряды юных ленинцев официально не вступал и предусмотренную уставом торжественную клятву не произносил.
Вполне возможно, сам проболтался – рассказал об истории с Лёвкой Пруским, а кто-то из актива услужливо доложил Ивану о моём самозванстве. Фискальство тот всемерно поощрял, порой диву давались: откуда ему только известно обо всех наших похождениях и даже помыслах?..
Как староста, я вёл себя тоже совершенно недопустимо: якшался с «шешубешами», задирал ударников, обвиняя их в том, что наушничают, выслуживаясь перед классным руководителем, в общем, оказался неуправляемым, а посему и переизбранным. Против голосовали одни «шешубеши». Остальные единодушно отвергли меня, включая потирающего руки Борьку Бугрименко. Произошёл переворот, подготовленный по классическим правилам дворцовых интриг. Староста пал под улюлюканье свиты серого кардинала.
Иван велел мне передать маме, чтобы та пришла в школу.
– Ваш сын не оправдал доверия своих товарищей, – заявил он ей. – Это тревожный сигнал. И вообще – дружит не с теми, с кем следовало бы. Например, с Гумбаташвили. Не лучший выбор, замечу вам…
– У него физиономия вкрадчивого осведомителя, – сказала мама, вернувшись. И попросила меня: – Постарайся впредь вести себя так, чтоб мне больше не видеться с этим Иваном Александровичем.
– И с Мишкой больше не дружить?
– Друзей ты должен выбирать сам. Тут тебе никто не указчик. Только помни: их не бывает много. И ещё: как это не грустно сознавать, но в верности своих друзей сможешь убедиться лишь попав в беду…
Я пообещал маме, что избавлю её от общения с Иваном. Но не сумел сдержать слова. Не получилось…
Итак, изгнанный из активистов, я не пополнил ряды пассива и не попал в «шешубеши». У Ивана подобные мне возмутители спокойствия именовались шантеклерами1. Это те, кому обязательно надо чем-либо выделиться, продемонстрировать свою непохожесть на всех остальных. Одно дело, если собирают моменты или, сбегая с уроков, играют в футбол и даже тайком покуривают – тут всё предсказуемо и в принципе подконтрольно.
А вот коли начинают сочинять какие-то странные пьески, ставить опыты по превращению аксолотлей в амблистом, писать контрольные по зоологии с применением латинских названий – это уже не что иное как шантеклерство, несанкционированная попытка высунуться, ненужный соблазн для послушно равняющих строй по правофланговым.
Анализируя своё далёкое прошлое, не раз задумывался: ну, что меня без конца заносило, какой прятавшийся внутри чёрт толкал на неординарные выходки? Может, и впрямь таких следовало хлопать по макушке, дабы не нарушали ранжир? Ну, выберите себе что-нибудь из того, чем занимаются остальные, пребывая в стройных рядах советских школьников, и организованно вливайтесь в общее коллективное действо. Обязательно в коллективное, а не в индивидуальное. Строем, хором, по составленному расписанию, а не по настроению.
Если весь класс мастерит макет домика, в котором родился великий Сталин, а некоторые предпочитают торчать в фанерной мастерской, паять что-то, сверлить, строгать, или, как вариант – пичкать аксолотлей препаратами щитовидной железы, то они типичные шантеклеры, индивидуалисты, не желающие идти в ногу с коллективом.
Маленькая, «школьная совпропаганда» полностью повторяла методы и приёмы большой, всеобъемлющей советской пропагандистской системы, в основе своей брутальной – функционально примитивной и прямолинейной, как шпицрутен.
В принципе, официальная идеология, это всегда неизбежная смерть для свободной мысли; насаждаемое сверху одномыслие, в конце концов, обязательно приводит либо к энтропии, обесцениванию энергии души, либо к нарастающему неприятию всего, что навязывается извне.
Зарегламентированность унылой школьной жизни и порождала во мне до поры не полностью осознанное, стихийное чувство протеста. И чем чаще придирался ко мне Иван, ставя в строку любое лыко, тем заметнее оно проявлялось.
Кстати, об аксолотлях. Парочку этих удивительных обитателей Центральной и Южной Америки мне подарила Тамрико. Большие, толстые, словно разваренные сардельки, они лениво плавали в отдельном аквариуме, шевеля пушистыми, похожими на пучки укропа, жабрами.
Всем хорошо знакомы головастики, которые по мере взросления теряют хвост и жабры, обретают лёгкие и превращаются в лягушек. А вот аксолотлю, по сути тоже головастику, правда, внешне не соответствующему такому названию, ибо сложен он пропорционально и с рождения имеет все четыре лапки, так вот ему судьбой предписано стать амблистомой – грациозным хвостатым существом, живущим в сырых местах, близ водоёмов. Но разница не только в этом. Каждый уцелевший головастик обязательно превращается в лягушку, в то время как значительная часть аксолотлей не покидает личиночную форму до конца дней своих, что не мешает им производить на свет себе подобных, из коих получатся ли в дальнейшем амблистомы, никому не дано знать.
– Секрет в нарушении функций гипофиза, – поясняла мне Тамрико. – Как у лилипутов, ну. Но если аксолотлей подкармливать препаратами щитовидной железы, можно дать толчок, и начнётся превращение. Хочешь, попробуй ты. Получится – тогда четырёх аксолотлей дадим. Давай, Иурик! Надо, чтоб амблистомы у нас тоже были бы представлены.
Таблетки, содержащие гормоны щитовидной железы, я раздобыл с помощью Бройде.
– Зачем тебе? – спросил он подозрительно.
Пришлось подробно рассказывать.
– И эти… как их ты назвал… есть у тебя дома?
– Пойдёмте, покажу вам.
– Чего смотреть, поверю и так, – его явно не прельщала перспектива вполне возможной встречи с моим папашей, причём не на своей территории. – Значит, Руся не зря говорила, что ты вполне приличный мальчик, не то что этот Ромка, который пристаёт к ней, и я ему за такие глупости уши оборву!..
Русей звали его дочь, мою ровесницу. Нежная затворница, совсем непохожая на своего свирепого папашу.
От её шелковисто-мягких кудряшек пахло дорогим туалетным мылом, о чём мне было доподлинно известно, потому что Руся, когда тётя Роза на какое-то время отлучалась, разрешала целовать себя. Но только в маковку. Я и сам на большее не претендовал. В общем, совсем не на те уши нацелился Бройде.
В их квартире всегда царил полумрак, окна эркера закрывали шторы. Руся часами играла на рояле, знала наизусть всего Кальмана. Но вечерами, после возвращения отца семейства домой, меняла репертуар, переходила на еврейские мелодии.
Перебравшись из «щели» в квартиру дяди Саши, мы стали невольными слушателями русиных импровизаций. Сопровождал их ритмичный перестук каблуков; висящая под потолком люстра позвякивала в такт хрустальными сосульками.
– Неужто Бройде маюфес отплясывает? – удивлялась мама. – Никогда не подумала бы, что этому фокстерьеру доступны положительные эмоции…
Рояль у Руси был великолепный. Не то Блютнер, не то Бернштейн, не припомню уже. Купил его Бройде у княгини Баратовой; попробовал поторговаться, но та указала ему на дверь.
– Вы не на базаре, милостивый государь!..
На следующее утро он вновь постучался к ней и молча протянул названную княгиней сумму. Для родной дочери ничего не жалко!..
Со мной ночной танцор не торговался, отдал таблетки с гормонами щитовидной железы за символическую цену.
Я тщетно пытался узнать, какова должна быть дозировка, но Тамрико не помнила.
– Кажется, по полграмма давали. Давно эту работу проводили, забыла уже. Где-то записи должны лежать, как-нибудь поищу. А пока, Иурик, не приставай, у меня голова болит…
Не дождавшись, когда её отпустит мигрень, я растолок таблетки, развесил порции и нашпиговал порошком узенькие полоски чайной колбасы – любимого лакомства моих подопытных питомцев.
Прожорливые по натуре, они с налёта глотали прихваченные пинцетом колбасные ленточки, не удосужившись их распробовать. Но иногда, слегка пожевав, выплевывали. Мне непонятна была такая привередливость – таблетки не имели ни вкуса, ни запаха. Видимо, аксолотли просто не желали становиться амблистомами, им и без того жилось неплохо.
В свободное от научных изысканий время я корпел над инсценировкой стивенсоновского «Острова сокровищ». Это была одна из самых любимых мною книг. А уж после выхода одноимённого фильма, меня просто захватила идея написать вариант для школьной сцены, конечно, с учетом наших невеликих постановочных возможностей.
Учитывая политическую ситуацию второй половины тридцатых годов, автор сценария фильма внёс в первооснову романа ряд идеологических корректив. Теперь герои отправлялись за сокровищами Флинта вовсе не ради наживы. Им нужны были деньги для того, чтобы купить оружие ирландским революционерам, поднявшим народ на борьбу с королём. Подкреплялся героический сюжет соответствующей по духу песней:
Смелее в бой за Родину свою!
Стой до конца в бою!..
Бессмертные строки… А чтоб веселее было воевать за победу ирландской революции, стивенсоновского юнгу Джима превратили в девушку Джени, возлюбленную доктора Лайвеси (в сладеньком исполнении молодого тогда Михаила Царёва).
Это дало возможность вставить в фильм ещё одну песенку, лирико-патриотическую:
Я на подвиг тебя провожала,
Над страною гремела гроза…
Конечно, в ту пору я ни над чем не иронизировал, всё представлялось замечательным: и революционная тема, и грудастая Джени, и песенки, особенно пиратская:
Приятели, быстрее развора-ачивай-те
парус!
Йо-го-го, и бутылка рома!..
Вопрос совсем в другом – как это великолепие, по возможности без купюр, перенести в наш спектакль. Где раздобыть необходимый реквизит и костюмы, кто будет исполнять главные роли? Я разрывался между желанием сыграть Билли Бонса в том стиле, в каком сыграл его в фильме Черкасов, и в тоже время не уступить никому Джона Сильвера. До сих пор назубок помню их монологи, хотя минуло шесть с половиной десятилетий!
«Я был в таких странах, где жарко, как в кипящей смоле, где люди так и падали от жёлтой лихорадки, а землетрясения качали сушу, как морскую волну!..»
Ах, Стивенсон, ах, Черкасов, ах, Абдулов!.. Поистине великие люди вдохновляли меня на творческие поиски…
Из старого папиного галстука я смастерил чёрную повязку для одноглазого Бонса; я ковылял на костыле, сработанном из швабры, изображая одноногого Сильвера; я развёл этих персонажей по разным актам, получив, таким образом, шанс сыграть обе роли.
Подумывал ещё и о докторе Лайвеси; отнюдь не потому, что вдохновился игрой Царёва, а по совершенно иной причине – в образе пленительной Джени мне виделась Майка Кавтарадзе, подруга дней моих суровых. Такой уж был любвеобильный подросток: и Руся, и Майка, и уже весьма рельефная девочка с мансарды нашего дома, с романтичным именем Рогнеда, а в просторечии – Недка.
Мать её, мадам Манденова, весьма скандальная особа, с армянским темпераментом, была хористкой оперного театра; отец, болезненного вида поляк, играл в оркестре оперы, по-моему, на виолончели. Он давно не жил со своей громогласной супругой и изредка, когда её не бывало дома, приходил навестить дочь.
Неда носила двойную фамилию: Манденова-Засадимская, что давало повод моему папаше для скабрезных шуточек. Не обделял он ими и саму хористку:
– С её внешностью можно участвовать в сцене Вальпургиевой ночи, не гримируясь. А вообще чудесная была бы парочка: она и Бройде…
Но это всё отступления. Что же касается спектакля «Остров сокровищ», то состояться ему не привелось. Разумеется, из-за Ивана. Помимо прямых учительских обязанностей, он выполнял ещё и функции некоего организатора общественной жизни школы, возложенные на него то ли дирекцией, то ли районо, то ли им самим. Под эгидой моего недруга находился и драмкружок.
– Что за нелепые фантазии?! – заявил Иван, будто впервые узнал о моей затее. – Зачем эти самодельные пьесы? Есть специальный сборник произведений для школьной самодеятельности, утверждённый Наркомпросом. И потом: какие пираты, какие сокровища Флинта? Впереди Первомай, но перед ним будет Пасха! Значит, нужна антирелигиозная постановка…
Это было моё первое столкновение с цензором. Пройдёт полтора десятка лет, и я вспомню о нём. Отныне и вплоть до распада Советской империи цензура будет парить надо мной, распластав «совиные крыла», зорко, с подозрением, всматриваясь в каждое написанное мною слово.
Очень трудно передать состояние пишущего человека, который находится под взглядом недремлющего ока. И невидимого – потому что наша цензура действовала не напрямую, а через издателей, скрываясь под таинственной аббревиатурой – ЛИТО. Без штампа с этим обозначением не разрешалось печатать даже пригласительные билеты.
Так что Ивану далеко было до настоящей цензуры, но действовал он аналогично.
– Фильм «Остров сокровищ» подвергся критике в журнале «Крокодил», – заявил он мне. – Как же можно после этого вновь обращаться к такому чуждому нам произведению?
В «Крокодиле» и впрямь расчихвостили фильм. Столько лет минуло, а вот до сих пор дословно помню первую фразу той рецензии, больше похожей на фельетон: «Ха-ха-ха! – хищно сказал Одноглазый Одноногому и выстрелил в лицо Одноухому…»
– И ты вознамерился все эти пиратские штучки на школьную сцену перенести? – щурясь от папиросного дыма, Иван иронически оглядел меня. – Играть будем то, что рекомендовано к постановкам и написано не учеником седьмого класса, а опытными литераторами. Сейчас на повестке дня у нас борьба с Пасхой. Вот так!..
Он выискал в наркомпросовском сборнике унылую пьеску про юных безбожников и предложил мне в ней роль сельского попа.
И это после моих мечтаний о Бонсе, Сильвере и даже, на крайний случай, докторе Лайвеси!
В очередной раз я надерзил ему, и Иван вызвал маму для объяснений.
– Не знаю, что и делать с вашим сыном? Занимается чем угодно, кроме того, чем должен заниматься любой нормальный ученик нашей школы. Эти нелепые писания, эти увлечения якобы наукой, которая ему ещё не по уму. В результате – бесконечные неуды по грузинскому языку и математике. Что до физики и химии, то я едва «посредственно» ему натянул. И вообще… Восстановил против себя лучшую часть класса. Ко всему прочему эта легковесность во всём! Вот был он редактором стенной газеты. Ответственное поручение, а вместо серьезного подхода к нему – одни карикатурки в ней, зубоскальные стишки. И всё, заметьте, собственного сочинения. Юнкоров привлекал лишь от случая к случаю, то есть опять-таки проявления индивидуализма… Страна переживает такой исторический момент, идут разоблачения предателей, агентов мирового империализма и – ни одной заметки по данному поводу. Мне прямо указали на подобное упущение.
– Но это совсем не детская тема, – попыталась возразить мама.
– Какие дети?! Речь идёт о пионерах, завтрашних комсомольцах! Они должны быть политически заострёнными. Разве вам ничего не говорит массовый отказ от родителей, запятнавших себя изменой Родине? В моём классе учится дочь таких вот отступников, Майя Кавтарадзе, и ещё Гайоз Алшибая – отец его расстрелян за принадлежность к террористической организации.
– Но они, насколько я знаю, ни от кого не отрекались, – вставила мама.
– Мне лучше знать внутренний мир доверенных моему попечению учеников… Вы ж интеллигентная женщина, неужели вам надо напоминать хрестоматийные примеры на данную тему? Поступок того же Павлика Морозова…
– Нет, нет, не надо! – поспешила с ответом мама. – Как и прочие интеллигентные люди, я наслышана об этой истории.
В её интонации Иван уловил ироническую нотку. Обозлившись, прикурил новую папиросу от только что брошенного в пепельницу «бычка». Он был заядлым курильщиком, даже во время уроков дымил.
Вести аналогичные разговоры, скажем, с Мартой Карловной, ему было куда проще. Любые обвинения, обрушенные на сына, та воспринимала безропотно. Согласно кивала головой, поддакивала, а иногда и сама начинала на чём свет стоит ругать «этот шорт снает какой Мишик»!
– Фсё отец его финоват! Мишику нужен немецкий отец…
С мамой же моей приходилось держать ухо востро.
– На первом месте должны быть учёба, успеваемость, дисциплина, – зашёл с другого конца Иван. – А потом уж всякие литературные упражнения и аквариумы. Нельзя разбрасываться. Раз уж он у вас такой заядлый юннат, то есть ведь городская станция юных натуралистов, путь запишется туда.
– Женя предпочитает заниматься зоологией самостоятельно.
– Опять то же фанфаронство и самонадеянность, поощряемые вами, как я подозреваю. Между тем, нет ни единого учителя, который не жаловался бы на его отношение к учёбе.
– Почему же нет? Недавно, в разговоре со мной Нина Антоновна Добрынина, напротив, хвалила Женю, и…
– Нина Антоновна, – раздражённо перебил Иван, – вправе судить о нём лишь исходя из оценок, связанных с её предметом: русским языком и литературой. И потом Добрынина руководит другим классом, а ваш сын учится в моём, значит, мне виднее, каков он.
– Может правильнее будет перевести Женю в её класс?
– Это уполномочен решать только директор школы, по согласованию с педсоветом.
– Хорошо. Я напишу соответствующее заявление…
Вернувшись, мама слово в слово, при мне, пересказала содержание состоявшейся беседы. Слушая её, я не то чтобы понимал, скорее ощущал, насколько тенденциозно и откровенно недоброжелательно вёл себя Иван в ходе того разговора. И дело вовсе не в моих «неудах» по грузинскому языку, не в «посрах» по химии. У иных в классе дела обстояли ничуть не лучше. В конце концов, ради мамы можно поднатужиться и в последней четверти предъявить ей вполне сносный табель.
Но это ничего в принципе не изменит, плевать Ивану на то, какой у меня табель.
Всё моё существо охватило незнакомое доселе чувство безысходности. И незащищенности. Осознание, что в этом мире, при известных обстоятельствах, со мной могут поступить как заблагорассудится, угнетало. И не только со мной, вообще с кем угодно. С мамой, с братом, с отцом…
– Лучше всего было бы перевести Женю в другую школу, – сказала мама в заключение. – Но все близлежащие забиты до предела, мест нет, я узнавала. К тому же Иван Александрович выдаст ему такую характеристику, что с ней и на порог не пустят.
– Набить бы ему морду, – задумчиво произнёс отец. – Для подобных субъектов сие наиболее доходчивый аргумент…
В параллельный класс, к Нине Антоновне Добрыниной, меня, конечно, не перевели. Посчитали непедагогичным «идти на поводу» у шантеклера какого-то.
Школа была маленькой, учителей немного, и все они, включая часто меняющихся директоров, опасались Ивана, не без оснований полагая, что помимо четырёх закреплённых за ним предметов, этот активист народного образования выполняет ещё и негласные надзорные обязанности. Иными словами, является штатным сексотом – представителем широко востребованной в те годы профессии.
Не берусь утверждать, что так оно и было в действительности, но и не исключаю. Особенно на фоне той, набиравшей силу вакханалии, которая творилась вокруг. Липкий страх выползал из всех щелей. А когда страх становится массовым, он обязательно порождает такую же массовую подлость.
Сейчас, по прошествии стольких лет, думаю: так ли уж плохо, что в нежном возрасте мне привелось столкнуться с Иваном Ярошенко, со всем, что непосредственно связывалось с ним, как с неким символом эпохи победившего сталинизма? Худо-бедно, а это была начальная школа противостояния. Конечно, по-детски импульсивного, а не расчётливо продуманного на многие ходы вперёд – этому искусству я и в зрелом возрасте не сумел как следует обучиться.
Впереди всех нас ждал бесконечно длинный, извилистый путь; в конце концов, он приведёт в неуютные пределы совсем иной эпохи, и новые менестрели станут утверждать, что
Не стоит прогибаться под изменчивый мир,
Пусть лучше он прогнётся под нас…
Не прогнётся. Проверено временем. И каким временем!..
Да я и не ожидал от мира податливой гибкости. Но поначалу интуитивно, а потом сознательно и упрямо старался не прогнуться под нажимом бесчисленных двойников Ивана, сопровождавших меня всю мою жизнь. Прожитую не гладко и не благостно, иссеченную пометами от бесчисленных конфликтов и сшибок, точно шрамами. Однако нисколько не сожалею о выбранной мною манере поведения…
Человек – существо общественное. А можно сказать иначе: стадное. Кстати, термин вполне корректный, если считать нас представителями животного мира, а не некими специзделиями Господа Бога.
Так вот, коль речь пошла о стаде, то, как бы не был искушён в своём деле пастух, в одиночку ему с ним не совладать. Нужны подпаски и резвые пастушьи собаки. Вне зависимости от того, пасут ли они отару, табун лошадей или сбитых в стадо людей.
В подпаски берут молодых и шустрых, собак воспитывают со щенячьего возраста. Именно о щенятах я и вспомнил…
В седьмом классе почти все мы отпраздновали своё четырнадцатилетие и получили формальное право, покинув ленинскую пионерскую организацию, вступить в Ленинский же комсомол. Формальное, потому что в реальности этой высокой чести из всех моих одноклассников удостоили лишь двоих: хроменькую девочку из интерната для детей пограничников и Серожа Мелкумяна, сменившего меня на посту редактора стенгазеты. Он неплохо рисовал, особенно ему удавались копии с портретов Милицы Корьюс из «Большого вальса». Буквально штамповал их.
Хромоножка и Серож, оставшись после уроков, долго препирались, кому из них быть секретарём. Она настаивала на его кандидатуре, а тот в ответ не очень настойчиво предлагал ей возглавить школьную первичку из двух членов КИМа1.
Отнекивания и показная скромность Серожа были изначально неискренними – он спал и видел себя, пусть совсем маленьким, микроскопическим даже, но «вождём». Сталин тоже начинал с малого, а вон чего достиг! Чем же Серож Мелкумян хуже. Стараться надо, не упускать шанс…
Умненькая хромоножка всё прекрасно поняла – жизнь в интернате, четвёртом по счёту (менялось место службы отца, менялся и интернат) приучила девочку к рассудительности: незачем брать на себя то, что можно переложить на плечи другого. Потому последнее слово осталось за ней. Серож был счастлив – сбылось заветное мечтание, он теперь не только редактор стенгазеты, но и комсомольский вожак.
Ходил этот юный карьерист в перекроенной под него армейской шинели, укорачивать которую не стали в расчёте, что коротышка Серож подрастёт ещё.
Из-под шинели выглядывали концы полосатых брючат и ботинки школьного образца. Такое стилевое несоответствие огорчало Мелкумяна, особенно после того, как он завёл себе фуражку из сукна защитного цвета. К ней бы сапоги!..
Сапоги в Тбилиси, да и вообще в Закавказье, считались очень престижной обувью; в магазинах ими не торговали, можно было лишь сшить на заказ, у частных сапожников, что стоило недёшево. Поэтому Серожу оставалось довольствоваться обычными ботинками на резиновом ходу.
В те времена стали популярными военные игры школьников, их проводили по воскресеньям, где-нибудь за городом.
Повыше, на бугорок, забирались арбитры, обычно – Иван с военруком и старший пионервожатый, а мы внизу, с воплями гонялись друг за другом, держа наперевес деревянные винтовки.
Теперь в число арбитров вошёл и Серож. Заложив ладонь правой руки за борт шинели, надвинув на глаза козырёк фуражки, снисходительно взирал с высоты на нашу бестолковую суетню.
– Ребята, – сказал он после одной из таких игр, – а, правда, я на Сталина был похож? Из фильма, ну, про гражданскую войну. Бой идёт, а товарищ Сталин руководит, командирам указания даёт. Тоже – в шинели и в такой же, как у меня, фуражке.
– Точь-в точь! – согласилась Майка Кавтарадзе. – Только я вот никогда не видела на Иосифе Виссарионовиче полосатых брючишек.
Нажила себе врага!..
Теперь в стенгазете начали регулярно появляться переписанные из «Пионерской правды» истории о сознательных детях, которые клеймят продавшихся врагам родителей, требуют приговорить их к высшей мере наказания.
Майка плакала, забившись в какой-нибудь отдалённый уголок школьного двора, а Гайоз Алшибая – мы с ним подружились после того, как Мишка подвёл меня из-за пристрастия к экзотическим рыбкам – сжимая кулаки, грозился:
– Пусть только попадётся мне этот Мелкумян, с глазу на глаз, без прихлебателей своих! Я ему испорчу причёску!..
Причёска была предметом особых забот Серожа. Тщательно уложенная, завиток к завитку, прилизанная. Он весь казался прилизанным, приторно правильным, напоминавшим мне Мазманова из батумской школы.
Щенок, старательно учившийся покусывать непослушных. Пока ещё только в маленьком, школьном стаде.
* * *
Возвращаясь из поездок в Москву, дядя Саша в течение нескольких дней бывал задумчив и словно горестно подавлен. Причин тому было много, и каждый раз новые. Арест всех Сванидзе, кроме Сашико, четы Элиава, расстрел Авеля Енукидзе и Буду Мдивани, с которыми его не один год связывали дружеские отношения. Уход из жизни Серго Орджоникидзе, гибель или исчезновение многих других, небезразличных ему людей, в чьей невиновности и безусловной порядочности не сомневался ни минуты, угнетала дядю Сашу.
Скрывать эти переживания, держать их глубоко в себе, было невыносимо трудно, и он часто приходил к моей маме, чтобы выговориться, облегчить душу. Именно к ней. И не потому, что никому больше не мог доверить сокровенные мысли. Просто мама умела слушать и сопереживать; они очень хорошо, ещё с молодости, понимали друг друга. Это открылось мне, когда перечитывал сохранившиеся письма.
Беседовали, разумеется, без посторонних. Потом уж, спустя годы, вернувшись с войны, я узнал, о чём говорил с ней тогда мой дядя.
– Сандро знал о масштабах террора, охватившего страну, несравненно больше, чем мы. И о причинах его, и о целях, и о неизбежных последствиях. Он не испытывал опасений за собственную судьбу, хотя никто ни от чего не был застрахован, и ещё вчера по заслугам вознесённый человек, завтра мог оказаться в числе сгинувших навеки. Впрочем… возможно, и опасался, только вида не подавал, и никогда не затрагивал эту тему. Именно от него я впервые услышала о том, что война неизбежна и обернётся она гибелью миллионов людей, поставив нас на край пропасти… А мы-то по наивности своей и незнанию надеялись, что союз с Германией, напротив, предоставит шанс остаться над схваткой, не быть втянутыми в кошмар мирового побоища…
Так думали многие, в это всем хотелось верить. И только те, кто хоть в малой степени обладал дополнительной информацией, те умели читать меж строк, сопоставлять малозначимые на первый взгляд факты, анализировать происходящее, как тот же дядя Саша, приходили к очень тревожным выводам.
Выступая на XVIII-м съезде ВКП (б), Сталин обвинил европейские державы, в первую очередь Англию и Францию, в усиленных попытках столкнуть Советский Союз с Третьим рейхом. Такое заявление, сделанное резко, без дипломатических экивоков, настораживало Запад, порождая пугающие предположения:
– Советы сближаются с нацистами! Каков будет следующий шаг?..
К тому же периоду относятся и глубокомысленные рассуждения Молотова на сессии Верховного Совета в октябре 1939 года. Он предложил собственную трактовку понятия агрессии, сделав шокирующий вывод: Советский Союз в принципе не может воевать с фашистской Германией, поскольку то была бы война против идеологии, что с марксистской точки зрения недопустимо.
Дальше – больше. По заявлению «каменной жопы», в коммунистической идеологии и в идеологии национал-социалистической присутствует объединяющий их мотив, а именно – противостояние западной демократии…
Наивно было бы полагать, что сказанное Молотовым явилось результатом его собственных теоретических построений. В стране давно воцарился единственный «теоретик», мысли и высказывания которого в нужных случаях разрешалось цитировать, как сказали бы сейчас – озвучивать, причём иногда и без ссылок на первоисточник. «Вождь и учитель» частенько прибегал к анонимности1.
…С начала тридцатых годов не было ни одной советской газеты, большой или малой, в которой регулярно не придавали б анафеме фашистов всех мастей, самого Гитлера и его окружение. Карикатуристы во главе с Борисом Ефимовым и Кукрыниксами всячески изощрялись, изображая в своих творениях бесноватого фюрера и иже с ним. Но к 1939 году такого рода публикации полностью исчезли со страниц советской прессы – договор «О дружбе и границах» всё расставил по своим местам.
В августе того же года дяде Саше случилось побывать в Москве по академическим делам. Увиденное привело его в замешательство: фашистские флаги в самом центре города. Чёрно-красные полотнища со свастикой полоскались на ветру по случаю предстоящего визита в СССР Иоахима Риббентропа1…
В каждый свой приезд в столицу дядя Саша обязательно навещал Вернадского. Их отношения продолжали оставаться очень тёплыми. Владимир Иванович внимательно следил за научной деятельностью былого ученика, живо откликался на выход новых его работ.
«Милейший Александр Антонович! Вчера получил гранки Ваших «Условий генезиса цеолитов». В ближайшие дни с карандашом в руках приступаю к чтению…»
Широта научных интересов и устремлений Вернадского поражала воображение. Он, в полном смысле слова, был энциклопедистом. Основатель геохимии, автор фундаментальных трудов по радиогеологии, философии естествознания, науковедению, проблемам окружающей среды и биогеохимии. В дополнение ко всему, обладал редким даром научного предвидения.
«Бездонным кладезем знаний» называл его мой дядя.
– Разработав теорию ноосферы, – говорил он, – Владимир Иванович одновременно явился живым воплощением её. В самых разных областях человеческих познаний, порой, как может показаться, бесконечно далёких друг от друга.
И приводил множество примеров тому. Один из них, помнится, особенно поразил меня. В конце позапрошлого столетия Вернадский, в ту пору ещё начинающий учёный, узнал о катастрофическом нашествии саранчи в Аравии, когда полчища насекомых буквально покрыли собой территорию в шесть тысяч квадратных километров, причём масса неудержимо движущейся напасти составила по подсчётам энтомологов около пятидесяти миллионов тонн. Владимир Иванович сравнил эту цифру с суммарной выплавкой свинца, меди и цинка за весь девятнадцатый век. Результат оказался неожиданным – примерно те же пятьдесят миллионов тонн! Так возникла отправная точка в разработанном позже Вернадским совершенно новом учении о биосфере, о сопоставимости биологических и геологических процессов в природе.
Дядя Саша любил рассказывать о своём наставнике и старшем друге, рассказывать увлечённо, всякий раз приводя какие-то малоизвестные подробности из жизни этого уникального человека.
Сейчас мало кто уже помнит, что именно Вернадским были выполнены положения плана ГОЭЛРО. И то, что лавры авторов достались двум большевикам: Ленину и Кржижановскому, нимало не огорчило его. Он во все времена дистанцировался от власть имущих. В 1911 году в знак протеста против притеснения студентов, подал в отставку, и покинул профессорскую кафедру в Московском Императорском университете.
Отмечу, что и к новым правителям России Вернадский отнёсся с известной долей сарказма. Что же до событий тридцатых годов, то и вовсе воспринял их, как преддверье национальной катастрофы.
Всю свою долгую жизнь Владимир Иванович соглашался быть верноподданным лишь великой отечественной науки; ей и служил, истово, беззаветно, не требуя ничего взамен…
– Вот так-то, милейший мой Александр Антонович, – говорил он во время их встречи в августе тридцать девятого года. – Братаемся с немцами совсем как в конце Первой мировой войны. Ныне, на пороге Второй мировой, изволим повторять былые ошибки. Ничему не научила нас история, ничему!
– Вы всё же полагаете, Владимир Иванович, что…
– Не полагаю, а уверен! Всё решится в ближайшее время. Посудите сами: Судеты немцы уже получили; трусливые мюнхенские «миротворцы» бросили Гитлеру Чехословакию, точно кость собаке – авось удовлетворится малым. Дудки-с! Не тот аппетит нынче у Германии. Аншлюс Австрии, занесённый над Польшей тевтонский меч – это же последовательные шаги к полному господству над всей Европой. Ни больше, ни меньше! А для достижения желаемого им необходимо обеспечить себе надёжное прикрытие с востока. За сим и пожаловал сюда этот пройдоха Риббентроп. Ждите теперь последствий.
– Каких?
– Самых отвратительнейших и постыдных, Александр Антонович! Благодаря нашему недальновидному соучастию, Германия через год-два, набравшись силёнок, обрушится на Россию, наплевав на всякие там взаимные заверения в дружбе и прочие меморандумы. Она сможет оказаться более подготовленной к войне, чем мы, особенно в тактическом отношении. А значит, нам придется туго. Ох, и туго! Потому что это будет война на уничтожение – только такой вариант устраивает Гитлера и его компанию. В отличие от, так называемых, стран западной буржуазной демократии. Они нас на дух не переносят, что вполне объяснимо, но воевать на уничтожение не стали бы ни при каких обстоятельствах! На уничтожение неугодного им политического режима – да, несомненно. Но не русского народа, не России!..
– Неужели всё так плохо? – спросил дядя Саша, хотя и знал, что не в манере Владимира Ивановича сгущать краски, идти на поводу у эмоций. В основе всех его утверждений, подчас парадоксальных, лежали тщательно выверенные и всесторонне осмысленные факты.
– Плохо, но, несмотря на очевидность этого, братаемся, братаемся взахлёб! Любезные речи, обмен делегациями, тосты. Коль скоро немецкий народ так беззаветно любит своего фюрера, отнесёмся и мы с уважением к этому высокому чувству. Каково, а? Не мои слова, Александр Антонович, не мои, а вашего, извините, державного свойственника, да-с. Он счёл возможным признаться, что всегда почитал господина Гитлера. Это уже не дипломатические реверансы, а полное неприличие! В голове просто не укладывается всё происходящее вокруг… Приёмы, балы даже. Да, да. В Наркомвнуделе вот вошло в моду устраивать помпезные балы1. Вы в состоянии представить себе великосветский бал в Отдельном корпусе жандармов? Я – нет!
– Мне тоже как-то не видится это действо.
– А милую русскому сердцу Прагу, где некогда московские «соколы» демонстрировали своё атлетическое совершенство, можете представить просыпающейся под звуки прусского военного марша? Каково им там сейчас?.. – Он вздохнул, развёл руками. – Знаете, порой прихожу в полное уныние, когда до меня ненароком доходят сведения, относящиеся, как принято ныне выражаться, к категории закрытых. Или частично закрытых. Испытываю при этом целую гамму чувств, от оторопи до гадливости. Немецких политических иммигрантов, искавших убежища у нас в стране, выдают Германии! Страшно подумать, что их ждёт там? Страшно!.. – Он помолчал. – Вижу – вконец расстроил вас, Александр Антонович. Простите великодушно! Подобные мыслеизлияния не для широкого круга собеседников, как вы понимаете. Вот и разговорился по-стариковски… Давайте лучше о чём-нибудь менее печальном. Расскажите, как идут дела в КИМСе1. Если мои пессимистические прогнозы сбудутся, то на плечи вашего института ляжет груз проблем, по тяжести близких к тем, с коими имела дело памятная нам с вами КЕПС2…
Так оно и вышло – и в годы войны, и в годы послевоенного восстановительного периода Институт минерального сырья и возглавляемый дядей Сашей Совет по изучению производительных сил, аналог КЕПС, сыграли ведущую роль в изыскании новых природных ресурсов на территории Закавказья, налаживании производства по их обогащению и использованию в самых различных отраслях народного хозяйства.А И успех этой деятельности в труднейших условиях того, во всех смыслах неблагополучного времени, целиком зависел от нешумной, но неотступной настойчивости дяди Саши, умения найти и сплотить вокруг себя людей талантливых, бескорыстных, целеустремлённых, тех, из кого и складывалась школа академика Твалчрелидзе.
Очевидная, практическая нужность и, без преувеличения, незаменимость моего неутомимого дяди, в какой-то мере являлись своеобразным щитом, заслоняющим от всеобщей беды, под знаком которой до марта пятьдесят третьего года жила страна. Начиная с рядового колхозника или заводского рабочего и кончая маршалом или ещё вчера вознесённым властью писателем.
Возможности Туполева, Королёва, других конструкторов можно было использовать и в лагерной «шарашке», но какой толк от геолога, попавшего в неё? Он способен реализовать себя, только находясь в ничем не ограниченном пространстве. По роду своей деятельности это – вольный человек…
* * *
Чем дальше, тем всё плачевнее становились мои школьные дела; я окончательно терял интерес к учёбе. Не в оправдание себе, конечно, но скажу, что среди моих учителей, кроме Нины Антоновны Добрыниной, пожалуй, и не было тех, кто мог бы заинтересовать своим предметом или хотя бы умел преподнести его. Какие-то всё больше случайные, откровенно примитивные люди подвизались на поприще сеятелей разумного, доброго, вечного.
Математику нам преподавал завуч, Гайк Вартанович, яркий представитель той категории просветителей юношества, которые трижды всё объяснят ученикам, на четвёртый раз сами поймут что к чему, а те по-прежнему ни в зуб ногой.
Везло мне на таких горе-педагогов; и не мне одному. Сколько их было и сколько уцелело до сего дня – малообразованных, скучных и, что самое прискорбное, тяготящихся профессией учителя.
Они не могли, да и не пытались превратить своих подопечных в полноправных соучастников педагогического процесса, увлечь их в мир непознанного. И преподнести это непознанное необычно, так, чтобы запомнилось, чтоб появилась та самая любознательность, без которой упомянутый педагогический процесс превращается в обыкновенную долбёжку.
Конечно, для всего этого педагогу надобно знать неизмеримо больше, чем изложено в учебниках. И вдобавок уметь передавать другим то, что знаешь сам. Хорошо, когда это не просто профессиональное умение, а дар, мастерство, талант. Хорошо, если тебя учат уму-разуму не Гайк с Иваном, а сёстры Арнольди. Или Нина Антоновна Добрынина, ни одного урока которой за все пять лет моего тифлисского школярства я не пропустил…
Наш Гайк Вартанович, пожилой, сутуловатый, небрежно одетый, постоянно ждущий от класса какого-либо подвоха, был человеком, в общем-то, обиженным судьбой. Однако сочувствия у нас не вызывал – подростки во все времена отличались жестокостью по отношению к явным неудачникам.
Пребывал он не в ладах не только с великим и могучим русским языком, но и с математикой. Особенно, когда дело доходило до решения алгебраических задач и хитроумных тригонометрических построений.
Стуча мелом по классной доске, Гайк нервно громоздил колонки цифр и буквенных обозначений, путался в них, стирал написанное ладонью, писал заново, а откуда-то из дальнего угла класса уже доносилось ехидное:
– Не выходит!…
Гайк резко оборачивался, гневным взглядом скользил по рядам, тщетно пытаясь определить нахала. Не найдя такового, выкрикивал срывающимся на фальцет голоском:
– Выйдёт! – с ударением на «ё».
После нескольких попыток у него всё же «выходило», и Гайк, вытирая перепачканные мелом ладони, злорадно вопрошал:
– Кто сказал не выйдёт?! Если есть гражданский мужество – вставай, ничего не будет… Нет гражданский мужество? Сё равно сам узнаю, и в школу без родителей пускать не разрешу!..
Под стать ему был и военрук Нацарашвили, числившийся у нас под кличкой Нацаркекия1. Несмотря на френч, сапоги и бравый вид, в армии он, судя по всему, никогда не служил, поэтому уроки военного дела сводились в основном к бросанию на дальность гранат, изготовленных из обрезков водопроводных труб, и к строевым занятиям.
– Группа! Стройся! – командовал Нацаркекия. – Рывнясь!.. Когда равняешься, нужно смотреть на грудь того, кто третий от тебя стоит, понял?
– Понял. Третьей Агаджанова стоит, а грудь у неё совсем не видно.
– Агаджанова! Немножко вперед выходи, чтоб всё ему видно было… Кто там хихикáет? Прекратить хихикáние в строю! Смир-на!.. Ша-агом!..
Мы маршировали по школьному двору, нарочно ломая строй, подставляли впереди идущим подножки. Мишка бросал в невысохшие после дождя лужи кусочки карбида, идущий за ним чиркал спичками, и сразу вспыхивали вонючие огоньки. Девочки с испуганным визгом перепрыгивали через них, строй окончательно разваливался.
– Группа! Стой! Ась-два!.. – Багровый от негодования Нацаркекия, топая сапогами по лужам, давил голубые карбидные огонёчки. – Кто порох в воду бросал – два шага вперёд! К директору отведу! Бэ-эзобаразие!..
Проблемы с русским языком возникали не только у иных учителей, но и у многих моих одноклассников. Национальный состав в нашей школе, как и в других тбилисских школах, был довольно пёстрым. Большинство составляли армяне и «полукровки» в самых различных вариантах. Чаще всего – в русско-грузинском и русско-армянском.
В простых семьях далеко не всегда общались по-русски, и с выходцами из них у Нины Антоновны Добрыниной возникали определённые трудности. Главным образом при изучении отечественной классической литературы. Не очень-то проникался тот же Серож Мелкумян душевными переживаниями героев Чехова или Толстого.
Но родителей этой категории учеников подобные тонкости мало занимали.
– Потому в русскую школу и отдали, чтобы хорошо говорить научился. Потом в какой хочешь институт поступит. А по-нашему они и так умеет разговаривать, без школы…
Невольная оговорка, особенно забавная, нередко становилась причиной появления прозвища. Так самый близкий из всех моих школьных друзей, Алик Казарян, пересказывая на уроке содержание, по-моему, «Старосветских помещиков», непривычное ему слово «супец» произнёс, переместив ударение с первого на последний слог, после чего за ним прочно закрепилась кличка Супéц.
Клички были почти у всех. И у нас, и у учителей. Но что примечательно – кроме Нины Антоновны. Перед ней никогда не подхалимничали, ей никогда не дерзили. Разумно строгая, требовательная, она одновременно оставалась очень доброжелательной; особенно к тем, кто того заслуживал. Но это вовсе не вызывало ощущения, что у неё есть любимчики. По мнению моей мамы, было в Нине Антоновне некое глубинное сходство с Арнольди.
– Одна педагогическая школа, – говорила она. – Ведь в молодые годы Добрынина преподавала в женской гимназии. Теперь вот с такими, как вы, приходится иметь дело…
Попытки дирекции искоренить из школьной жизни клички успеха не приносили. Сколько не наказывай за пристрастие к ним, а учителя географии, бывшего завуча, которого сменил Гайк, будут по-прежнему именовать Мисбруном, директора – Батоном, преподавательницу грузинского языка Тамуну Зурабовну – Маймуной1. Причиной двух последних прозвищ стала внешность их носителей, но что означает Мисбрун, не знал никто. Кличка переходила от одного поколения учеников нашей школы к другому без всяких пояснений.
Из-за Мисбруна я навсегда потерял интерес к географии, и до сих пор неважно разбираюсь в этой бесспорно увлекательной науке.
У Паустовского есть рассказ об учителе географии, который демонстрировал своим ученикам мешочки с землёй, привезённой из разных уголков земного шара, пробирки с водой всех морей и океанов. Он романтизировал, поэтизировал географию, и ученики заворожено внимали ему, не слыша звонка с урока. Хотя, как сознавался автор рассказа, вода была самая обычная, из водопровода, а земля принесена из городского парка. Но о том не знал никто, кроме учителя, и поэтому сохранялась магия воздействия, ради которой он и затевал эту невинную мистификацию.
Став взрослыми, не все его ученики увидели далёкие континенты и великие океаны, но мечта о встрече с ними продолжала оставаться бесценным подарком скромного школьного учителя географии.
Мисбрун не в состоянии был подарить нам что-либо. Странноватый такой толстячок в застёгнутом на все пуговицы костюме-тройке, в пенсне на мясистом носу. Стёклышки пенсне были квадратные; они подпирали треугольные брови Мисбруна, делая глаза нашего географа похожими два чердачных окошка.
Лицо нашего географа хранило как бы застывшее раз и навсегда выражение то ли настороженного удивления, то ли лёгкого испуга. Вполне возможно, что Мисбруна и впрямь когда-то напугали; кто знает – испуганных в те годы было великое множество.
Бесцветным голосом трамвайного кондуктора он перечислял города и страны, пустыни и горные хребты, климатические особенности и численность населения, залежи полезных ископаемых и политическое устройство различных государств. Указка скользила по карте полушарий, и непостижимо громадный мир, изображённый на ней, рельефный, пёстрый, опалённый солнцем и закованный льдами, овеянный муссонами и пассатами, под его рукой оставался плоским, бесцветным и безлюдным…
Я побывал в двух десятках стран, проплыл по многим морям и даже по океану, ловил ртом ветер разных широт, но при этом не вспоминал о Мисбруне. Не о чем было вспомнить.
А вот благодарную память о Нине Антоновне сохранил на всю жизнь.
Класс наш не отличался дружностью. Разбитый на группки, когда взаимобезразличные, а когда и откровенно враждебные, он не объединялся вокруг какого-нибудь общего, интересного для всех дела. Нудная возня с макетом горийского домика Сталина не в счёт.
Во многом то являлось результатом квазипедагогических манипуляций Ивана. Он умел ловко стравливать нас. Буквально сталкивал лбами, а потом, в нужный момент, выступал в роли беспристрастного, справедливого арбитра, разводящего конфликтующие стороны по углам. До следующей стычки.
Надо отдать ему должное – психологом был неплохим; к тому же знал досконально обо всём, что происходило в классе: кто что задумал, кто что сказал. Докладывали ему добровольные информаторы; в каждой из группок имелось по наушнику.
Как правило, обязанности доносителей исполняли девицы. С ними Ивану легче было договориться. Та же хромоножка из интерната исправно блюла его интересы. А вот к Майке Кавтарадзе он с подобными предложениями не обращался, понимая, что ничего из этого не выйдет. Действовал сугубо выборочно…
Что бы ни произошло в классе, Иван никогда не орал, как Гайк или Нацаркекия. Предпочитал высмеивать провинившихся или перечивших ему шантеклеров. Начинал сам, постепенно подключая к словесной экзекуции ту из группок, которая находилась не в ладах с объектом его воспитательных усилий. Порой действо растягивалось на пол-урока, и особо восприимчивых, чаще девочек, сплошь да рядом доводило до слёз. Но и тут Иван оставался как бы в стороне, даже осаживал не в меру ретивых подпасков: не хорошо, мол, не по-товарищески наскакивать на своего одноклассника, хотя тот, конечно же, и такой, и сякой, и разэтакий.
– Он гадко лицемерит! – сдерживая слёзы, говорила мне Майка. – Я ненавижу это! С улыбочкой старается побольнее уколоть. Что у вас тут за школа противная?..
Да, наверняка в Москве она училась совсем в другой школе, думал я. И никакой Иван не посмел бы уколоть её, дочь заместителя наркома иностранных дел. А теперь…
Как мне хотелось заступиться за Майку. Насолить чем-нибудь обидчикам, в первую очередь – Мелкумяну.
– Кавтарадзе много о себе думает! – заявил он на классном собрании. – Может, и в комсомол надеется вступить? Так это ей не положено.
– Да, – кивнула хромоножка. – Есть разъяснение райкома ВЛКСМ… ну, сами знаете, о ком.
Всё вместе взятое вконец охлаждало моё и без того не больно горячее желание лицезреть суетящегося у доски Гайка, выслушивать насмешки Маймуны по поводу моего русопятского произношения или читать в мелкумянской стенгазете о том, что Астахов тоже много о себе думает, а исправлять неудовлетворительные отметки по грузинскому языку не собирается.
Ох уж эта Маймуна! Порой чуть не весь урок сомнамбулически прикрыв глаза и, раскачиваясь в такт, она нараспев читала отрывки из «Витязя в тигровой шкуре», из «Каци адамиани?»1 или, отвлекаясь от классики, шпарила наизусть тогдашних грузинских стихотворцев.
Всё это нам предлагалось вызубрить дома, а на следующем занятии продекламировать публично.
Ладно уж Руставели, его «Витязя» местные пииты вполне профессионально переложили на современный грузинский язык, да и русские переводы неплохие были. А вот остальное!.. До сих пор, как ржавые осколки, сидят во мне иные вирши тех лет.
Им шэни шоблис чирэмэ,
Винац имгэрэ нанао,
Винц тавис халхи газарда,
Бэладо шэнис танао…
Это – небрежно, через строчку, зарифмованная величальная Кэкэ. За то, что некогда пела колыбельную будущему «бэлади»2, осчастливившего народы своим появлением на свет.
Из-за невыученной назубок величальной или по каким-то другим, не менее весомым причинам, меня на подходе к школе одолевали сомнения: а не свернуть ли с истинного пути, ведущего в наш обшарпанный храм познаний, и податься на «шаталó»3? Одному или подбив на этот предосудительный поступок кого-либо из единомышленников – Гайоза, Мишку, того же Супцá.
Пропуск уроков без уважительной причины относился к категории серьёзных проступков, со всеми вытекающими из сего последствиями. Можно было, конечно, обезопасить себя от них и прямо с первого урока отпроситься к школьной медсестре, чтобы измерить температуру. Дальнейшее уже являлось делом техники. За две-три секунды я и другие опытные симулянты умудрялись поднять столбик в термометре до нужной отметки и тут же получить временное освобождение от тяжкой необходимости целый день грызть гранит науки.
Но этот безотказный приёмчик нельзя было применять слишком часто, чтобы не вызвать подозрений у дотошного Ивана. Тот особенно настораживался, когда занемогших оказывалось сразу двое или трое.
– А вы внимательно следили за этими «шешубешами», пока они мерили температуру? – спрашивал Иван подслеповатую старушку-медсестру.
– Разумеется! У всех тридцать семь и два. Мальчики явно простужены: всё время покашливали. Я дала им по таблетке кодеина…
Как-то, в солнечный весенний день, совершенно не располагавший к решению алгебраических уравнений, мы отправились на «шаталó» целой компанией.
Инициатором на этот раз был Мишка Гумбаташвили, предложивший соблазнительный план: доехать до конечной трамвайной остановки в Вакэ, перевалить через ближайшую гору и, очутившись на берегу Черепашьего озера, устроить дружеский кэпи1.
Сложившись по трёшнице, мы купили в «Гастрономе» чайной колбасы, хлеба и плавленых сырков – они тогда только-только ещё появились; любые: из голландского сыра, швейцарского, какого угодно другого. Неожиданно Мишка предложил взять ещё и выпивку.
– Без неё разве получится настоящий кэпи? – сказал он.
Дома от меня не прятали спиртное, поскольку я не проявлял к нему никакого интереса. А тут Гумбат с независимым видом берёт две бутылки неведомой мне «Померанцевой».
– Раз так называется, – предположил Мишка, – значит, должна быть сладкая и с приятным запахом, – он разглядывал этикетку, на которой большой оранжевый шар, призванный изображать померанец, выглядел очень соблазнительно. – Тридцать градусов имеет! Почти, как водка.
– Не лучше ли вина купить? – нерешительно протянул Минас Григорян, толстый, розовощёкий, типично домашний мальчик, сын частнопрактикующих врачей.
Он впервые решился на «шаталó» и немного робел; всё время оглядывался, словно опасаясь, что из-за угла вдруг покажется фигура Ивана, с которым у Минаса сложились очень неважные отношения. Из-за физики. Ну никак не воспринималась им эта каверзная наука!
Ничуть не лучше обстояли у него дела и с математикой. Сколько ни старался добросовестный по характеру Минас, ничего не получалось, несмотря на прикреплённую в качестве «буксира» отличницу-хромоножку, и даже на старания нанятого родителями репетитора.
Зачисленный в вечные «шешубеши», Минас стал постоянным объектом насмешек со стороны Ивана. Масла в огонь добавляла и чрезмерная упитанность этого объекта, над которой в классе посмеивались, особенно на уроках физкультуры.
– Слушай, Комбижир, ты, когда бежишь, сзади следы остаются, как будто от хлеба с маргарином…
Вот он и прибился к нам – хоть и рискованная, а всё ж компания, в ней не обидят.
Забегая вперёд, скажу: несмотря на полные нелады с физикой-алгеброй, из Минаса впоследствии получился великолепный врач. И на кой ляд ему надо было страдать над всякими там биномами Ньютона и уравнениями со многими неизвестными?
Четвёртый в нашей беглой компании, Гайоз, поддержал винный вариант предстоящего кэпи, но Мишка остался непреклонным:
– Для вас ситро могу взять, если шно1 не имеете по-настоящему выпить. Вы что, дети пока, да? – и на оставшиеся деньги взял себе коробку «Борцов»2.
… Черепашье озеро синей полосой тянулось по низине, разделявшей две соседние горы. Ветер шуршал в прошлогоднем камыше, гнал по воде мелкую рябь.
Два старика в треуголках, сделанных из газет, засучив брюки, неподвижно стояли неподалёку от берега.
– Пиявок ловят, – сказал Мишка. – На живца.
– На какого? – не понял Минас.
– На свои ноги, ну!
И точно – минут через двадцать старики выбрались из камышей и стали снимать пиявок, присосавшихся к икрам.
– На Ахалдабе, помнишь, – Мишка повернулся ко мне, – тоже такой же Карабас-Дуремас ловил их. Только он под зонтиком стоял… – И, помолчав, добавил: – Между прочим, в аптеках за эту дрянь хо-орошие деньги дают…
Мы соорудили камышовый навес, Минас расстелил на траве прихваченную из дома скатёрку.
– А вилки-ложки почему не взял? – насмешливо спросил Мишка.
– Не знаю, как ложки-вилки, а вот стакан пригодился бы. Из чего пить будем?
– Из горлышка можно. Подумаешь!..
«Померанцевая» оказалась горькой и к тому же отдавала запахом подпорченных мандаринов. Мы с трудом сделали по глотку. Мишка демонстративно хлебнул дважды. Остальное отнесли ловцам пиявок.
– Вот тебе, Гумбат, и «шно», – попытался отыграться Минас.
– Откуда я знал, что такая будет? «Спотыкач» надо было купить, он точно сладкий, я пробовал. Но дороже стоит…
– Ваше здоровье, молодые люди! – донеслось до нас. – А закурить не угостите?
Ловцы пиявок успели уже опорожнить одну из бутылок и пребывали в весёлом подпитии.
– А закуски вам не надо? – пробурчал под нос Мишка. Помедлив, достал своих «Борцов» и пошёл к старикам.
…Вскоре маме опять пришлось идти в школу. Иван встретил её фразой, которую дома потом долго поминали, подтрунивая надо мною.
– Ваш сын, – сказал он, – пьёт, курит и не даёт прохода девочкам!
Мама восприняла это сообщение с долей юмора:
– Первые два греха, Иван Александрович, уверяю вас, к нему никакого отношения не имеют. Что же до третьего… Неужели вы сами в этом возрасте оставались безразличным к хорошеньким гимназисточкам?
– Ну, знаете!.. Он – злостный шаталист, ему грозит тройка по поведению! Как и всей компании, в которую ваш сын втянул Григоряна. Родители Минаса бьют тревогу, и я понимаю их опасения…
Так печально завершилось моё первое возлияние.
– Комбижир виноват! – кипятился Мишка. – Во всём своим маме-папе сознался, врать не умеет, ну. Вот те и прибежали к Ивану… Не надо нам было этого «шешубеша» с собой брать! Теперь все шари1 на одних нас посыплются…
Если и впрямь Минас дал слабину, покаялся перед родителями, учуявшими, возможно, исходившие от сына запахи костра и «Померанцевой», то я, в отличие от Мишки, не склонен был осуждать его за это. «Шаталó» ведь – занятие для закусивших удила шантеклеров. А Комбижир долго ещё оставался в стане затюканных Иваном «шешубешей».
Я всё теснее сближался с Гайозом Алшибая. Отец у него был абхазцем, одним из сподвижников Нестора Лакобы2, мать – русской. В молодости она, яркая, очень привлекательная блондинка – я сужу по фотографиям из семейного альбома – имела несчастье приглянуться Лаврентию Берии. Тот, презрев строгие правила Кавказа, стал всячески домогаться её благосклонности, что закончилось скандалом. Алшибая, вступившись за честь жены, прилюдно дал по физиономии мегрельскому селадону. Это вызвало всеобщее одобрение, в том числе и Лакобы:
– Легко отделался Лаврентий, – заметил тот. – За такое поведение недолго и головой поплатиться1…
Прошло несколько лет и, став всесильным, Берия рассчитался с обоими. Это они поплатились головами вместе с тысячами своих земляков.
Жену Алшибая глава грузинского НКВД не тронул. Но предупредил:
– Это всего лишь начало. Когда подрастёт твой старший сын, возьмут и его. Потом придёт черед младшего. Вот так ты будешь расплачиваться за то, что оскорбила меня, как мужчину пренебрегла мною…
Оба сына пошли в мать – высокие, светловолосые, сразу и не подумать было, что в их жилах течёт кавказская кровь; правда, имена выдавали.
Старшего звали Дурмишханом. Он мечтал стать врачом; блестяще учился в школе, а ещё увлекался стрелковым спортом. На веранде, куда выходила их большая, обставленная старинной мебелью, комната, висели бумажные мишени. В центре, вокруг цифры «десять», плотными кучками теснились кружки, выбитые заточенной гильзой от мелкокалиберного патрона. Так Дурмишхан помечал результаты, достигнутые им в многочисленных стрелковых соревнованиях.
Он был арестован сразу после того, как сдал вступительные экзамены в медицинский институт. Инкриминировали ему участие в молодёжной террористической организации, готовившей покушение на руководителей партии и правительства. Деревянная логика «органов»: раз отец террорист, значит, и сын пойдёт по его стопам. Иначе, зачем так упорно совершенствовался в пулевой стрельбе?
Будучи сыном «врага народа», Дурмишхан не надеялся, что у него примут документы в институт. Однако приняли, и до экзаменов допустили. Видимо, имелось указание сделать именно так. Дабы удар получился б побольнее.
Мать в считанные дни постарела. Ничего не зная о судьбе своего первенца, жив ли – ведь статью ему определили расстрельную – она жила единственной надеждой: может быть, хоть о Гайозе забудут, и не наступит страшный миг, за которым её ждёт полное одиночество.
В начале шестидесятых годов, приехав в Тбилиси, я на следующий день отправился к Алшибая. Знал, что Гайоз уцелел, война отвела беду, не до него стало Лаврентию Павловичу, вот и удалось уехать в Россию, затеряться там. Мы встретились с ним позже, в Москве, в Центральном доме литераторов, на премьере моего фильма. Гайоз работал в аппарате представительства Грузинской ССР.
А тогда, поднявшись по знакомой лестнице, я увидел сидящего на веранде друга моего школьного детства. Но совсем не такого, каким ожидал застать. Он выглядел гораздо старше меня; русая шевелюра была прострочена ниточками седины.
И только потом сообразил:
– Дурмишхан!..
Слава богу, выжил в колымских лагерях, вернулся, скрасил матери последние годы жизни. Кстати, стал врачом, как и мечтал когда-то…
Мои, сменяющиеся одно за другим, увлечения – батрахологией1, цирком, охотой – Гайоз не разделял, что нисколько не мешало нашей дружбе. Мы часто отправлялись на Ахалдабу, но не за тритонами, а для души. Варили в котелке вместо чая ягоды кизила, пекли в золе картошку.
– Хорошо тут! – говорил Гайоз. – Словно и нет никого больше в мире. Ни людей, ни травли, ни страха…
Мы жили по соседству, и его мать иногда приходила к нам. Обычно по воскресеньям, в дни наших с Гайозом путешествий.
– Пусть бродяжничают, – вздыхала она. – Я вижу в этом проявление их неосознанного стремления к свободе. Идут себе по горам, где лишь ветер да небо. И нет над ними надзирающего глаза. Никто не спросит: куда идут и зачем?.. Учились бы ещё поприлежней. Не сбегали б с уроков.
– Значит, уроки таковы, что хочется сбежать с них, – говорила моя мама. – Мы с вами не в силах изменить это положение. Ну а принуждать к учению – удел беспомощных педагогов…
Однако были уроки, которые я никогда не пропускал. Это касалось не только Нины Антоновны, а как не странным может показаться, – и Ивана. Имею в виду уроки зоологии. На них мне удавалось взять реванш, всласть порезвиться, сполна отомстив за погубленный «Остров сокровищ» и за бесконечные мамины посещения школы. И даже за страдальца «шешубеша» Минасика.
Как уже говорилось, знание Иваном зоологии оставляло желать лучшего. Преподавание этого предмета, равно как и ботаники, являлось для него, грубо говоря, халтурой; не владел он ими должным образом.
В тычинках, пестиках и всяких там лютиках едких я разбирался неважно, а вот зоологию знал несравненно лучше Ивана. Благодаря цепкой памяти помнил и до сих пор, кстати, помню, латинские названия разного зверья, о котором упоминалось в учебнике зоологии, а сверх того – в десятитомнике Брема, в других книгах, не предназначенных для средней школы. Поэтому сыпал на уроках терминами, неизвестными Ивану, подбрасывал ему заранее подготовленные каверзные вопросики, зная наперёд, что у того нет на них ответа. Короче говоря, издевался точно так же, как делал это он сам по отношению ко многим из нас.
Класс, затаив дыхание, ждал какой ещё подвох припасён мною. Безнаказанное глумление над учителем, которого все боялись, кто больше, кто меньше, но боялись, на короткое время объединяло в единое злорадствующее целое и «актив», и «пассив», и «шешубешей».
Иван сидел, точно на иголках, сознавая безвыходность своего положения. Ни оборвать меня на полуслове, ни выставить из класса невозможно – ученик демонстрирует отменное знание предмета, задаёт прямо связанные с ним вопросы, то есть ведёт себя весьма похвально, сволочь такая! И не проверить его – действительно ли по латыни чешет или абракадабру несёт? Для этого самому надобно хоть немного в латыни разбираться. Но не учить же её с азов из-за этого шантеклера нахального!
Чувствовалось, что он ждёт звонка с таким нетерпением, с каким не ждёт его самый последний бездельник в классе.
Огорчало меня единственное: уроки зоологии были всего раз в неделю. Хотя, судя по всему, Ивану и этого хватало с лихвой.
Вполне возможно, что сегодня в школах данный предмет изучают по-иному, но в моё время, кроме общей теоретической части в программе предусматривались и практические занятия. Надо было коллективно посетить зоологический музей, а потом каждому в отдельности предлагалось описать, кого он там видел.
Кроме того, уже в классе, два урока в течение учебного года отводилось для препарирования лягушки и кролика.
И тут вновь Иван попадал во временную зависимость от меня, потому что не умел препарировать. К тому же был брезглив. От всей этой возни со скользкой лягушкой, с кроличьими потрохами, его буквально передёргивало.
По сообщениям своих информаторов он знал, что я регулярно занимаюсь препарированием земноводных, и в моей домашней «лаборатории» на заброшенной жильцами кухне, стоит десятка полтора склянок с формалином, в которых распятые лягушки и тритоны демонстрируют своё внутреннее устройство. Позже коллекцию пополнила парочка полуамблистом с пожухнувшими жабрами и недоразвитыми лёгкими – подвела-таки меня неточная дозировка гормонов щитовидной железы!
Я ждал, когда Иван выберет из двух зол наименьшее для себя, и спросит:
– Ты справишься с препарированием лягушки?
– Что здесь сложного? – отвечу небрежно, вопросом на вопрос. – Батрахология – мой конёк.
Ивана аж передёрнет от этого, наверняка непонятного ему словечка…
Таким образом, два урока в своём классе и два в параллельном проводил не он, а я так или иначе публично демонстрируя своё превосходство. Пусть совсем маленькое, недолгое, но главное заключалось в том, что в «шешубешах» у меня оказывался Иван.
Я орудовал скальпелем, пинцетом, фиксаторами, по ходу действия перечисляя названия органов:
– Это почки… Желудок… Жёлчный пузырь…
Одноклассники, окружив меня, удивленно переглядывались:
– Откуда знает всё?
Ну, прямо рембрандтовский «Урок анатомии доктора Тульпа»!
Иван стоял в стороне и раздражённо курил папиросу за папиросой. Подхватив пинцетом что-нибудь особенно неприглядное, я подходил к нему и, сделав невинные глаза, спрашивал:
– Иван Александрович, по-моему, это семенники, не так ли?
– Да, да! – он отстранял мою руку. – Продолжай дальше…
Ещё чуть-чуть, и его стошнило бы.
– Много о себе думаешь! – говорил мне потом Серож Мелкумян. – Зачем непонятный язык этот? Латынский-матинский? В школе не положено так, называй всё по учебнику.
Видно, начинающий подпасок по собственной инициативе пытался поддержать авторитет Пастуха, навести в стаде порядок.
– Не положено? А где о том написано? В твоей стенгазете, что ли?
– В стенгазете о тебе будет написано. В следующем номере. Узнаешь тогда.
– Опоздал! Я сам уже написал.
– Где написал?!
– В журнале. В московском. Мне даже премию за это прислали. Мировой альбом в кожаном переплете! Такого во всём Тбилиси ни у кого больше нет.
– Хватит, ну! – Мелкумян крутанул в воздухе указательным пальцем. – Кто тебе, шаталисту, премию из Москвы пришлёт! Иди, Минасу расскажи, только он верит всякой ерунде.
Пришлось принести альбом в школу. Увидев его, Серож так расстроился, что не стал помещать в стенгазете заметку о моём нехорошем поведении. А то в московском журнале одно пишут, а он совсем другое напишет, большая неприятность может выйти…
Я долго хранил этот журнал в память о моём первом конкурсе и первом гонораре в виде нарядного альбома с надписью: «Участнику конкурса такому-то за хорошую работу от редакции журнала «Юный натуралист».
Типографским способом набрано, не как-нибудь! Было от чего Серожу скукожиться.
Чего там говорить – с аксолотлями у меня вышла промашка, хотя поначалу всё шло превосходно: укропные пучки жабр усыхали на глазах, мои подопытные питомцы начали с удовольствием выбираться на плавающие в аквариуме деревянные плотики, заметно постройнели. Ещё немного и я мог бы стать обладателем единственной в городе парочки амблистом. А там, глядишь, и приплод от них получил бы.
– Сагол1, не ожидал! – хвалил меня Мишка. – Если получится разводить этих… амлби… ну, сам знаешь, как называются, покупателей найду. Только не продешевить надо…
О коммерческой стороне дела я не помышлял. Вдохновлённый близким успехом, накропал оптимистический отчёт о проведённом эксперименте, решив отправить его на конкурс работ, объявленный журналом «Юный натуралист». Фотоаппарата у меня не было, штука эта относилась тогда к разряду редких и дорогих вещей, поэтому свои научные достижения пришлось иллюстрировать собственноручно. Рисунки имели существенные преимущества перед фотографиями. Во-первых, в них можно было кое-что творчески подкорректировать, а во-вторых, представить процесс в цвете.
Но пока я занимался изобразительным искусством, главные персоналии моего отчёта совершенно неожиданно скапустились. Ещё накануне аксолотли с аппетитом заглатывали колбасные ленточки, нашпигованные раскрошенными таблетками, а на утро оказались бездыханными.
Очевидно, в какой-то момент жабры полностью отказали, а лёгкие, отстав в развитии, не смогли полноценно заменить их, и мои полуаксолотли-полуамблистомы элементарно задохнулись.
Пришлось переписывать конкурсную работу, придав ей несколько минорную направленность. Насколько помню сейчас, в том пятистраничном труде было гораздо больше от литературы, чем от науки. Кто знает, возможно, именно такое описание не вполне удавшегося эксперимента и глянулось членам жюри…
В освободившийся аквариум я никого не поселил. Он так и остался пустым.
«Одной лужей меньше», – подумалось мне.
Аквариумы были самодельными. Мишка мастерил каркас и днище, клепал металлические уголки, а я стеклил, старательно замазывая стыки. Чем только не замазывал: цементным раствором, сапожным варом, пластилином – всё равно текли, проклятые! У Гумбата не текли, на то он и «мастер на обе рука», как говорила о нём Марта Карловна.
– Мишик мой всё умеет! Только уроки плохо учит, – жаловалась она моей маме. – Ошень трудно без отец с ним справляться. Шорт бы побрал такой отец! Давно забывал про свой сына…
Через неделю после начала войны её выслали из Тбилиси вместе с другими немцами.
По паспорту Мишка числился в грузинах, а, значит, имел право остаться. Но мог, при желании, и поехать вместе с матерью. В никуда.
Она запретила ему даже заикаться о том.
– Не смей, Мишик! Не путь турак! Зачем тебе ехать тутá?! Там путет, как лагерь, там мы путем погибать!.. Иди в фэзэу, потом в авиасённый завод. Ты хорошие немецкие руки имеешь, можешь стать мастер, и тепе татут бронь. Нельзя тепе воевать с Германией! Ты – немец! Понял, Мишик: не-мец!..
Выслали её куда-то в казахстанскую глухомань. Поначалу приходили письма, редко, но приходили. Мишка отвечал на них, иногда с моей помощью.
– Не знаю, о чём писать, ну! О фэзэухе, что ли? Какой ей интерес? Посылку хотел послать – не берут, сволочи! Надо было мне с ней поехать, что она там одна может?..
Примерно через полгода пришло казённое извещение. В нём сообщалось о смерти гражданки Гумбаташвили-Геллер Марты Карловны, последовавшей в связи с обострением хронического сердечного заболевания.
Мишка остался совсем один.
– Скорей бы на завод перейти, – говорил он мне. – Бронь дают и карточки литерные. Буду самолёты делать. Пускай на них русские летают. Или грузины, если хотят.
– А сам не хочешь?
– Нет. Я теперь – немец… Главное, быстрей с фэзэухой расстаться, надоело, ну! Чему там учат, я сам давно умею делать…
Фабрично-заводские училища появились ещё до войны. Иван всячески расхваливал их:
– Это совершенно особые учебные заведения, – твердил он. – Привилегированные! Одна форма чего стоит, не хуже военной. Отбирать туда будут только отличников, по рекомендации комсомольских организаций. Разные «шешубеши» советскому рабочему классу не нужны.
Но сколько не пел он, желающих пополнить ряды класса-гегемона ни среди отличников учёбы, ни среди «шешубешей» не нашлось. Пошёл лишь Мишка в сорок первом, потому что в училище кормили и одевали, да вслед за ним – предусмотрительный Борис Бугрименко, в расчёте попасть после года учёбы на тот самый «авиасённый» завод, и получить бронь.
* * *
Бабка Софико продолжала регулярно приходить к моей маме. Посетовать на бездельника Горджеспира, в обиходе – Горика:
– Одного внука Бог мне послал. И такого тутуца1! За что карает?.. Дочка с ним: Горик, Горик! Горе он, а не Горик, мама дзагли2!
Не упускала случая ругнуть заодно и моего брата:
– Апсус!3 Как он мою внучку увёл? Зачем мне русский зять? Что, грузин уже не осталось, да?
– Она же у вас, Софико, полуармянка, – посыпала ей соль на рану мама. – Вполне могла и за армянина выйти.
– Нет, чёрт с ним, лучше пусть твой сын будет…
Софико доставала из большого, старинной работы ридикюля крупные, бледно-розовые персики.
– В Гори была, у подруги. Она угостила, из своего сада. Сахрави – самый лучший персики, горийские, нигде больше таких нет!
Персики этого сорта и впрямь бесподобны. Стоит слегка нажать пальцами, и плод распадается на истекающие ароматным соком половинки, обнажая крупную шершавую косточку. Случалось, их привозили в наш двор уличные продавцы овощей и фруктов.
– Аба, сахрави! – выкрикивали они. – Сладки, сочни! Смотри – оделаúтся! – и разносчик на глазах покупателей разламывал персик. – Только сахрави так знает. Ауф, какой! Пробуй, ну!..
– Слышала: Кэкэ умерла? – Софико перекрестилась.
– Какая Кэкэ? – не поняла мама.
– Кэкэ, ну! Теперешнего нашего царя мать… Вай-мэ, – во дворце Наместника жила! Это – Кэкэ, которая в Гори полы у купцов мыла. Я тоже, конечно, не богатая была, потому мы и дружили с ней. Немножко гуляли, правда. А что сделать? Молодым – красивой жизни хочется… Но когда мой Амиран меня в Тифлис увёз, потом даже женился на мне – очень влюблённый был – я от него не гуляла. Не-ет, что ты! Как можно?! А у Кэкэ этот дурной лоти1, этот Бесо был. От него только и гулять.
– После того, как её сын в «цари» выбрался, и она из горийской лачуги перебралась во дворец Воронцова-Дашкова, ваша дружба претерпела изменения?
– Да… – Софико насупилась. – Обидела Кэкэ меня.
– Чем?
– Я приходила к ней, ну вот, как к тебе. Персиками угостить, про Гори рассказать – я там часто бываю, хороший город, лучше Тифлиса… Дворец Наместника большой, Кэкэ там в одной комнате жила, на черта ей весь дворец, что в нём делать? Около неё старухи крутились, не нравились они мне, как чёрные вороны, ну. Пришла я, помню, на Пасху, кулич принесла, яйцо крашенное тоже. Похристосовались с ней, немножко вина выпили. Хорошее вино было, ничего не скажу. Это, говорит, Кэкэ, – Манави мцвани, только князья раньше такое пили. Ты ведь слышала, мой сын очень большой человек стал. Если тебе что-то нужно – скажи, я попрошу, и он сделает. Э! – Софико сердито стукнула клюкой о пол. – Я к тебе, как равная пришла, в Светлый праздник, чего ж ты передо мной вдовствующей императрицей хочешь показаться? Думаешь, я твоего Бесо забыла?.. Ничего, отвечаю, не надо, всё есть! Бог мне, конечно, сына не дал, наказал за грехи, зато у внучки муж – инженер! Хотя и русский, но что надо будет – его попрошу… Больше не ходила туда. Теперь вот умерла Кэкэ, прими, Господь, душу усопшей!.. – она снова перекрестилась, но смиренное выражение тут же покинуло её лицо. – На Мтацминда1 похоронили! Кто такая, чтобы там упокоиться?! Грибоедов рядом, жена его – кня-яжной была! Илья, Акакий, Важа!2 Какие люди! А Кэкэ причём? Из-за сына решили там похоронить? Но разве он сын?! Родную мать не приехал в последний путь проводить! Опозорил бедную Кэкэ, ну… Ноги стали болеть у меня, трудно на Мамадавити3 подниматься, но всё ж схожу как-нибудь, навещу её. Надо! Подругами ведь когда-то были…
Я подробно остановился на своих школьных годах не только потому, что это важнейший период в жизни любого человека. Именно тогда закладываются основы его миропонимания и мироощущения. Очень устойчивые, замечу; всё остальное потом так или иначе, а держится на них.
Однако была и другая побудительная причина. В последнее время в печати стали регулярно появляться ностальгические воспоминания о советской школе и в целом об образовательной системе прошлого. Она-де, являлась чуть ли не самой совершенной в мире.
Не стану углубляться в дебаты с авторами этих публикаций, я не специалист в вопросах, относящихся к теории педагогики. Ограничусь собственными наблюдениями, поскольку не только сам в своё время имел удовольствие быть советским школяром, но в последующие годы тоже видел, с чем сталкивались в школе мои сыновья, потом – внуки.
Начну с того, что советская школа была безмерно политизирована. И преподавание в ней, и методы воспитания выстраивались по раз и навсегда определённым идеологическим стандартам, по чёрно-белой системе опознания: наши – не наши. Никакого самостоятельного движения мысли, никакой альтернативы, и тем паче вольнодумства. В годы сталинщины последнее вообще каралось в соответствии с законом об уголовной ответственности, начиная с двенадцати лет, то есть с четвертого-пятого класса.
Один мой старый знакомый рассказывал, что когда ему было шестнадцать лет, он без всякой задней мысли разрисовал в учебнике по истории портрет товарища Сталина. Другой неосторожный юноша накропал стишки, в которых его бдительные наставники учуяли антисоветский душок. Оба отсидели по десять лет. Первый никогда более не рисовал ничего, а второй приобрёл стойкое отвращение к поэзии…
С 1938 года преподавание отечественной истории велось в строгом соответствии с направляющим и определяющим трудом, скромно озаглавленным – «Краткий курс истории ВКП (б)». Автор оставался анонимным, но рука бывшего семинариста угадывалась с первых же строк1.
Осточертевшая всем книга сопровождала нас и за стенами школы, став чем-то вроде советской Библии. Из года в год её изучали в институтах, на заводах, в конструкторских бюро, в колхозах, возможно, и в Академии наук. Этот идиотизм подхватили в коммунистическом Китае – носились с цитатниками Мао Дзэдуна, как дурни с писаной торбой. Теперь вот появился туркменский вариант подобной талмудистики – ниязовские откровения «Рухнама».
В который раз приходится убеждаться, что большевистские идеи успешно прививаются в основном на азиатской почве2. И наше частичное освобождение от этой напасти подтверждает полуевропейский статус России. Всё же не до конца мы скифы «с раскосыми и жадными глазами»; и не все поголовно…
Идеологизация преподавания в советской школе приводила с одной стороны, к бессмысленной потере учебного времени, с другой – к травмированию уязвимого сознания детей и подростков, а если грубее – к оболваниванию его. Признаем сей печальный факт.
Если в математике, как не идеологизируй ее, дважды два всё равно останется равным четырем, в физике, несмотря на любые заклинания, Бойля не удастся отделить от Мариотта, в зоологии Россию не сделать родиной африканского слона, то из русской литературы росчерком руководящего пера изымались Достоевский, Бунин, Есенин, Пастернак, многие другие имена, без которых литературу эту представить невозможно. Освободившиеся места занимали стихоплёт Бедный, сочинитель ходульных пьес Сафронов, «романист» Бабаевский и иже с ними, которым в подлинно отечественной литературе, мягко говоря, делать нечего.
О преподавании истории лучше вообще не упоминать – на протяжении всех лет советской власти её однозначно и топорно вгоняли в прокрустово ложе агитпропа.
Творец «Краткого курса» мнил себя непревзойденным авторитетом в вопросах мировой и, особенно, российской истории. Всё, что не совпадало с провозглашёнными им постулатами или просто недоступно было его пониманию, тут же объявлялось лженаукой и, как говорится, «изымалось из общественного обращения»1.
На учебнике Д.И. Иловайского «Средняя история. Курс старшего возраста» Сталин собственноручно начертал: «Много неверного в этой истории. Дурак Иловайский».
Так семь слов недоучившегося семинариста на многие десятилетия вычеркнули всё, сделанное за долгую жизнь замечательным русским учёным, автором таких определяющих трудов, как «Изыскания о начале Руси», многотомной «Истории России» и пр.
Это то, что касается учебного процесса. Но ему сопутствовал и воспитательный: октябрятские «звёздочки», пионерские дружины, школьные комсомольские ячейки2.
Советское пионерское движение откровенно скопировано со скаутского. Позаимствована буквально вся внешняя атрибутика: ритуальные костры, приветствие-призыв «Будь готов!» и даже треугольные косынки-галстуки. Только у пионеров они, само собой разумеется, обрели революционно-красный цвет. Это бьющее в глаза сходство не помешало объявить скаутское движение «буржуазно-реакционным», а, следовательно, любые упоминания о нём строго воспрещались.
Любимое словосочетание большевистской системы – «Строго воспрещается! За нарушение – вплоть до…»
Скопировать скаутскую атрибутику скопировали, но влить новое вино в старые мехи не сумели, воображения не хватило. И под воздействием омертвляющей любое живое начало «идейной направленности», вместо «вольных разведчиков-следопытов», как гордо называли себя бойскауты, получились юные оловянные солдатики, беспрекословно держащиеся за стремя тупой политической системы.
Не помогло и появление юного новомученика Павла по фамилии Морозов, злодейски убитого за свои пионерские убеждения классовыми врагами в лице деревенских кулаков-мироедов.
Трагической фигурой был этот самый тринадцатилетний Павлик! Сначала сочинители идеологических сказок сотворили миф о юном герое, бесстрашно боровшемся с богатеями, которые прятали хлеб от трудового народа. Вожак пионерского отряда, он пал, отстаивая идеалы счастливой колхозной жизни.
В фильмах, книгах, полотнах и бронзе этот миф растиражировали, канонизировав безвестного дотоле мальчишку из южно-уральской деревни Герасимовки.
Эйзенштейн начал было снимать о нём киносагу, Максим Горький на трибуне Первого съезда советских писателей пустил слезу, предложив установить памятник отважному бойцу с кулачеством. Сам товарищ Сталин «держал на контроле» ход всесоюзной по размаху идеологической компании, в результате чего в сознание нескольких поколений сверстников Павла Морозова втемяшили этот сентиментально-героический сюжет.
Спустя полвека, в годы перестройки, уже другие, не менее шустрые фальсификаторы, превратили недавнего пионерского кумира в антигероя, предавшего своего отца, слепив таким образом не менее впечатляющий образ маленького Иуды в красном галстуке.
В действительности же был он просто несчастным ребёнком, на плечи которого после ухода отца к новой жене легли непомерные заботы о большой, полуголодной семье.
Не осталось никаких документальных доказательств того, состоял ли он вообще в пионерской организации. Да так ли это важно, тем более что, судя по рассекреченным недавно следственным материалам, убийство братьев Морозовых носило не политический, а откровенно бытовой, уголовный характер.
Неподалёку от Герасимовки, в те же годы, в лагере спецпереселенцев, умирали сотни детей. От голода, болезней, от невыносимых условий жизни, созданных по всем правилам «карающего меча революции», о чём юным ленинцам страны, как и всем прочим её гражданам, знать строго запрещалось. Потому что это был уже не красочный миф, а отвратительная реальность, ставшая нормой в «государстве рабочих и крестьян».
Взвейтесь кострами, синие ночи!
Мы – пионеры, дети рабочих…
И ничего не сказано в песне, куда же деваться посередь этой ночи детям крестьян-колхозников, и тем паче единоличников (о кулаках речь не идёт)? Или отпрыскам трудовой интеллигенции?1 Получалось, что теплые местечки у пионерского костра для них не предусмотрены. Тут либо автор неправильно понял расстановку классовых сил в стране, либо проглядели его недоработку создатели всесоюзной пионерии, заказавшие текст гимна красногалстучников политически плохо подкованному поэту…
Перед самой войной возникло ещё и «тимуровское движение», названное так по имени главного героя гайдаровской повести. Конечно, писатель вправе наречь и собственного сына, и приторно-идеального персонажа своей повести как ему заблагорассудится, в том числе и Тимуром, в честь свирепого полководца древности. Но зачем же сомнительным, особенно для русского уха, именем среднеазиатского хромого завоевателя называть движение, созданное в воспитательно-патриотических целях и распропагандированное на всю страну?
Не говорю уж о художественных достоинствах, как этого произведения, так и стилистически вычурной сказки того же Гайдара про Мальчиша-Кибальчиша и его несимпатичного антипода Плохиша, любимца коварных Буржуинов. Создавалось впечатление, что из хорошего детского писателя словно прессом выжимают суррогатные поделки, где всё примитивно и прямолинейно: сюжет, образы, сама чёрно-белая идея.
Это отнюдь не сегодняшняя моя оценка. Я и в школьные годы точно так же воспринимал книги подобного толка. Разные там «Флаги на башнях», «Мистеры Твистеры» и им подобные.
Возьмём же винтовки, ребята,
И дружно затворами – щёлк!
Не слопают нашего брата
Акула, Гиена и Волк!..
Такие вот маршаковские вирши, направленные против пресловутой оси Рим – Берлин – Токио.
Натужная пионерская романтика безнадёжно проигрывала романтике гриновских повестей, «Лесной газете» Бианки, запискам Руала Амундсена.
Для меня лично подобные предпочтения имели совершенно определённые последствия. К примеру, я ни разу не бывал в пионерском лагере. Наотрез отказывался от поездок туда. Это неприятие передалось и моим сыновьям. Их тоже не привлекали торжественные линейки, рапорты перед строем, дурацкие «речёвки». Уже будучи писателем, я всячески отбояривался от приглашений на «творческие встречи» в пионерлагерях. Обстановка в них приводила меня в уныние. А что иное можно испытывать, глядя на большое стадо молодняка, разбитое на табунки с подпаском во главе. Все – в ногу, всё – хором, всё – по команде, по свистку, включая купание в реке и походы в близлежащий лесок. Даже громадный костёр в конце смены, сложенный из сухостоя, больше походил на пожар.
На всю жизнь я остался верен походам на Ахалдабу. Своих сыновей с двухлетнего возраста сажал в байдарку, и мы плыли куда глаза глядят. Встречали зори над Волгой, забирались в глубину ни кем не топтанного леса, разводили не похожие на пожар костры, пекли в золе пойманную нами рыбу. И никаких построений, барабанного боя, хрипатого горна, и ни к чему не обязывающих обещаний всегда быть готовыми к борьбе за дело Ленина-Сталина.
Но самое главное – полная свобода действий!..
Мне могу возразить: а вот в «Артеке»… Не стану спорить, лишь уточню: на образцово-показательный «Артек» для избранных приходилось десятки тысяч «неартеков» для всех остальных.
Впрочем, дело вкуса. Знавал немало тех, кто просто рвался в пионерские лагеря. Там так здорово! По ночам можно мазать спящих «однопалатников» зубной пастой – своеобразная пионерская традиция. Каждому своё, как принято говорить в таких случаях…
Мне надолго запомнились шведские школы. Нам показывали их подробно и снаружи, и внутри. Просторные одноэтажные корпуса, поэтому никакой, привычной для наших типовых школьных зданий, толчеи на лестницах. Вокруг каждой школы обязательно большой зеленый участок; если погода позволяла – стены классов раздвигались, и уроки, таким образом, проходили на свежем воздухе.
Перед занятиями физкультурой школьники быстренько переодевались в спортивные пижамы, а после окончания – отправлялись в душевые и в бассейн.
Парты индивидуальные, подогнанные под рост ученика, и расставлены не рядами, словно солдаты на плацу, а как придётся. Учитель не восседает на кафедре, и вообще его общение с классом мало напоминало урок; скорее, то была непринуждённая беседа на заданную тему. Незнание языка не мешало мне ощутить эту особую атмосферу взаимной доверительности.
Понимаю – богатая, устойчивоблагополучная страна, с населением меньшим, чем в Московской области. Давно сложившееся гражданское общество, уникальность «социалистического королевства» и так далее. Куда нам тягаться с ними, особенно в теперешние, трудные для России времена? Но я о другом – о «самой лучшей в мире советской школе». Да не была она никогда таковой!
Кто-то очень точно сказал: мифы – это сорняки, бурно разросшиеся на выжженном идеологией поле жизни.
– А сколько, – возразят мне, – блестящих умов начинало именно в советской школе?
Так на то они и блестящие, что их никакая школа не в состоянии лишить Божьего дара.
Могут напомнить и о целой плеяде талантливых педагогов-новаторов: Сухомлинском, Шаталове, Лысенковой, Амонашвили - разработчиков оригинальной, прогрессивной системы обучения. Я знаю, немало было таких подвижников. Но далеко не каждому удалось пробиться сквозь глухую стену бюрократического неприятия нового, доказать своё право на эксперимент, убедить в необходимости кардинальных реформ существующего положения в школьном образовании. Всё у них осталось на уровне заявленной идеи, гласом вопиющих в пустыне, бунтом одиночек, воюющих с ветряными мельницами.
Симпатичный донкихот из «Доживём до понедельника» неизбежно проиграл бы нашему Ивану. Реальная жизнь, это не кино со счастливым концом.
Кстати, примитивная «училка» из названного фильма, неверно ставящая ударения в словах, отнюдь не гротескный персонаж. Моего старшего сына с западной литературой знакомила некая педдама, рекомендовавшая для внеклассного чтения книги Экзюпéри – с ударением на предпоследнем слоге…
Тогда, в Швеции, мне невольно вспоминалась наша тесная, с подслеповатыми классами, 69-я восьмилетняя школа.
О начале и об окончании урока шведских детей оповещала транслируемая по радио мелодия; иногда в дополнение к ней сообщали какую-то оперативную информацию.
У нас эту функцию выполнял сторож – высокий костлявый старик по кличке Шалун. Он семенил мимо дверей классов, подняв над головой медное ботало на длинной ручке. Тряс им из-за всех сил – туговат на ухо был.
Всё остальное время несносный звонарь подрёмывал, сидя у дверей учительской. Рядом на тумбочке тикал будильник, прикрытый соломенной шляпой сторожа. Это на случай, если какой-нибудь злоумышленник попытается тайком перевести стрелки часов. Подобные диверсии проводились и не без успеха, ломая весь распорядок школьного дня.
Шляпа у Шалуна была старая, наверное, ещё дореволюционная. Муаровая лента чёрным ободом охватывала её повыше обвислых полей.
Вспомнив своё батумское детство и надписи, какими украшали детские бескозырки, я однажды, пока Мишка заговаривал сторожу зубы, кусочком мела вывел на ленте надпись: «Шалун».
Звонарь ничего не заметил, ибо был ещё и подслеповат. Так и ходил с этой надписью: на чёрном муаре крупные печатные буквы отчетливо смотрелись.
Только к концу уроков кто-то из учителей заметил, что вокруг сторожа толпятся веселящиеся от души зубоскалы. Надпись с ленты стёрли платяной щёткой, а вот кличка оказалась нестираемой.
Иван через своих информаторов попытался выяснить, кто крутился на переменах возле учительской, но свидетелей нашего с Мишкой хулиганства найти не удалось…
«Интересно, а среди учеников шведских школ есть наушники? – думал я. – Как знать, могут и быть, профессия-то интернациональная. А вот, что Ивáнов тут нет, это точно… Но в этом случае и наушникам делать нечего…»
В общем, не удалось мне тогда прийти к какому-то определённому выводу.
… В начале сорок первого года, когда на педсовете обсуждали предложение Ивана поставить мне в четверти двойку за поведение и таким образом убрать из школы, у мамы произошёл примечательный разговор с нашим общим недругом:
– Я не собираюсь оправдывать выходки моего сына, – сказала она, – но и вам, Иван Александрович, не мешало бы задуматься о том, что порой подталкивает его к ним.
– И что же, разрешите узнать?
– Атмосфера, которая сложилась в классе, во многом благодаря вашим усилиям. Разобщённость детей, взаимная недоброжелательность, доносительство.
– Опять вы за своё! – воскликнул Иван. – Детей! Да этим «детям» паспорта скоро получать! Становиться полноправными гражданами страны!.. И потом, что за странный термин: доносительство? Любой сознательный ученик, сознательный гражданин, если на то пошло, обязан сообщать о замеченных им предосудительных действиях кого бы то ни было. Это – долг его, одно из насущных правил социалистического общежития!..
Разумеется, он имел в виду наш социализм, а не неведомый ему тогда шведский – «королевский».
Нина Антоновна Добрынина, прощаясь с мамой, вздохнула:
– Из-за занятой Иваном Александровичем позиции мы зачастую теряем способных учеников. Жаль. Но противостоять этому решаются далеко не все…
Собственно говоря, она одна и противостояла, так что силы оказались неравными.
Когда заходит речь о творчестве Аркадия Гайдара, Николая Островского, Александра Фадеева, других писателей прошлого, на чьи произведения опиралось громоздкое здание массовой идеологической обработки молодых умов, внедрения в их сознание элементов революционной романтики, начинаешь понимать, что это один из истоков преднамеренного, последовательного искажения российской истории. Чем талантливее оказывалась книга, тем глубже западала в душу, особенно неискушённого читателя, убийственная идея разделения русских людей на «наших» и на «чужих». На беззаветных, канонизированных властью, героев и на презренных злодеев, которым нет и не может быть ни малейшего оправдания. Их удел – полное забвение, а лучше – смерть от «карающего меча революции».
Поистине дьявольская, инквизиторская по методике диверсия против национального самосознания, пресекающая на корню любую попытку по-своему оценить события революции и Гражданской войны, трагедию, обрушившуюся на наш народ в результате целой цепи роковых исторических случайностей и политических авантюр.
Идеологический прессинг действовал с монотонной неотступностью, по известному принципу: молитвы от повторения не портятся. А это и был по сути дела некий суррогат, состряпанный из неправедных молитв, который в разных комбинациях преподносился изо дня в день, из года в год.
Как известно, участников Белого движения за проявленную ими доблесть в сражениях против «красных» к наградам не представляли. Ибо эти самые «красные», сколь ненавистны они не были бы, являлись сынами того же православного русского народа, взбаламученного и взнузданного безбожной горсткой заговорщиков.
Именно тогда появилось совершенно безнравственное понятие: герой Гражданской войны. В основе его лежала всё та же, спровоцированная идеологической непримиримостью ненависть к «чужим». Никто не посчитал нужным задаться вопросом: а каким образом следует определять степень этого «героизма»? Какими мерками руководствоваться? Количеством убитых соотечественников? Степенью жестокости к побеждённым? Опять же – соотечественникам. Расстрелянным и утопленным в Крыму; задушенным газом в лесах Тамбовщины; добитых штыками в подвале Ипатьевского дома?
Так оно и определялось: в бесконечной галерее героев этого толка и Фрунзе, и Тухачевский, и Юровский с компанией. Другое дело, что почти все они со временем разделили судьбу своих жертв, а по мере того, как поднимался занавес умолчаний и подтасовок, утрачивали героическое обличие.
Любая правда о Гражданской войне тщательно скрывалась. Мало кто знал, что в 18-20-х годах более четырехсот тысяч крестьян с оружием в руках сражались против засилия большевиков; что к началу 20-х годов из Красной Армии дезертировал миллион тех же, в основном, крестьян – надоело купаться в крови; что генерал Сикорский наголову разбил под Варшавой объявленную большевиками непобедимой Первую Конную армию, взяв в плен, по разным данным, от сорока до ста тысяч красноармейцев, сгинувших потом в польских концлагерях; что восстание в 19-м году гарнизона Алексеевской крепости береговой обороны, Красной Горки, лишь из-за предательства не завершилось падением Советской власти в России1.
Всё это ныне очевидно и общеизвестно.
Но не даёт покоя сознание того, что и по сей день продолжают героизировать события, связанные с Гражданской войной. В мемуарах, фильмах, романах, поэмах. Созданных не полвека назад (это было бы в какой-то мере простительно), а в сегодняшнее время, когда упомянутая выше очевидность бесчеловечности, преступности такой войны стала достоянием гласности.
Если продолжается упорное враньё, «значит оно кому-то нужно». Конечно, нужно, ещё как! Прошлое отчаянно цепляется за полы уходящего вперед времени. Вот и делаются попытки реанимировать под слегка изменёнными лозунгами и пионерию, и комсомол, и «героику» братоубийственной войны.
Всё это черпается из пустеющего арсенала российских неокоммунистов, пытающихся любыми средствами удержаться на уходящей из-под ног политической арене.
Избавиться от застрявших, словно кость в горле, тенденций не удастся путём полумер, вроде переименования дня седьмого ноября в День примирения и согласия. Неужели не понятно, что необходимо не просто заменять одни клише другими, а всемерно способствовать достижению качественно совершенно иного психологического и нравственного уровня общества. Какого сумел достичь король Хуан Карлос, объединив народ Испании общей скорбью по павшим в гражданской войне, где нет ни героев, ни правых, ни виноватых…
Но то о дне нынешнем. А что я испытывал по этому же поводу в детстве и в ранней молодости? Был ли безмерно, как подавляющее большинство моих сверстников, очарован лихо скачущим по экрану Чапаем с саблей наголо? Не совсем так. Мне было жаль, когда он, израненный, тонул в реке. Но переживал я и за Каппелевский полк, бесстрашно идущий в рост на красноармейские цепи. Сердце моё сжималось и, каюсь, в тот момент остро хотелось, чтоб победили бы они, а не Анка-пулемётчица. Зримо представлял себе и умирающего «брата Митьку», с его последним желанием: ухи из ершей похлебать.
Не меньшую жалость вызывал несчастный, в конечном счёте, Павка Корчагин, шлепающий рваными галошами по железнодорожному полотну. Интуитивно я ощущал, что за размалеванными в романтические тона декорациями скрывается трагическая нелепость происходившего; меня отвращала бушующая на экранах и на страницах многих книг ненависть. Она не оставляла места романтике. В моём понимании романтики.
Конечно, в чём-то мне помогали разобраться совсем не детские книги из нашей домашней библиотеки. Записки Шульгина, бабелевская «Конармия», «Красное дерево» Бориса Пильняка, «Осколки разбитого вдребезги» и «Двенадцать ножей в спину революции» Аверченко1. Да и у просоветских авторов меж строк проскальзывало нечто, заставляющее задуматься. У той же Веры Инбер2.
Сыграли известную роль и рассказы Григория Тимашова о Гражданской войне. Оказывается, басмачи в действительности отличались от показанных в фильме «Тринадцать», не всё с ними обстояло так просто и однозначно…
В сорок пятом году, валяясь в будапештском госпитале, я прочитал полдюжины очень опасных по содержанию книг. Их приволок комиссар нашего богоугодного заведения – позаимствовал в брошенной кем-то частной библиотеке.
Постепенно, кирпичик за кирпичиком, разваливалось помпезное здание, неутомимо возводимое советской пропагандой. Это был вполне закономерный и неизбежный процесс, коснувшийся в разное время не только меня.
Непонятным остаётся одно: на что и на кого надеются те, кто продолжает в сегодняшней России городить из старого битого кирпича нелепые сооружения в стиле «сталинского ампира»?..
(Продолжение следует)
1 Четвёрка по поведению по тогдашним меркам рассматривалась, как чрезвычайное происшествие в биографии ученика. Я начинал с неё в восьмом классе, и при всяческом содействии Ярошенко-младшего достиг предела возможного – двойки. Это было своеобразным достижением, так как до меня такой оценки по поведению никого в школе не удостаивали.
1 Певец зари (фр.) – порода петухов, имеющих яркую, бросающуюся в глаза окраску.
1 Коммунистический интернационал молодёжи, просуществовавший до 1943 года. Его в своё время ошибочно отождествляли со Всесоюзным комсомолом. Скорее всего из-за значков, которые носили комсомольцы – Красное знамя с аббревиатурой – КИМ.
1 Хотя не чурался и публичных высказываний весьма рискованного содержания. Так, задолго до разглагольствований Молотова на упомянутой сессии Верховного Совета, Сталин, выступая на XVII съезде ВКП (б), без обиняков заявил: «В наше время со слабыми не принято считаться, считаются только с сильными… Конечно, мы далеки от того, чтобы восхищаться фашистским режимом в Германии, но дело здесь не в фашизме, хотя бы потому, что фашизм, например, в Италии не помешал СССР установить наилучшие отношения с этой страной».
Это «движение навстречу» не осталось незамеченным и было оценено. «Сталин не жалеет усилий, чтоб понравиться нам, – заметил Геббельс. – Наверное, у него есть на то причины».
Он не ошибся. Со временем пришла пора «наилучших отношений» и с фашистской Германией. Нет нужды комментировать последствия этой «мудрой» политики, оплаченной миллионами жизней.
Что до Италии, то она расплатилась десятками тысяч своих солдат, сложивших головы в России. Убитых, пропавших без следа, замёрзших под Вязьмой и под Сталинградом. Только в Тамбовском лагере НКВД для военнопленных похоронено семь тысяч итальянцев.
1 Примечательно, что согласно протоколу Риббентроп посетил Первый ГПЗ. Немцев очень интересовало это, единственное тогда в СССР предприятие, выпускавшее подшипники. Стоило вывести его из строя, и вся промышленность страны надолго замерла бы.
В сорок первом году завод начали интенсивно бомбить, но его успели эвакуировать в Куйбышев, где в течение полувека он назывался Четвёртым подшипниковым, и был одним из крупнейших в мире. А затем погиб под обломками рухнувшей империи. Как и многое другое (Евг. Астахов. «Жизнь прожить…». В 2-х томах. Издание КБП «Самарское Слово», Самара, 1992 год).
1 В разгар ежовщины, с подачи Сталина «доблестных чекистов» всячески возвеличивали, начав с повышения им денежного содержания в четыре раза. Ну, а для придания этой публике некой светскости, регулярно устраивались балы «руководящего состава» всесильного наркомата.
Именно тогда, в тридцать седьмом, Бухарин на пленуме ЦК ВКП (б) произнёс речь, в которой согласился с тем, что в стране действительно существует заговор. Но заговор Ежова и самого Сталина, направленный на установление режима НКВД, обеспечивающего абсолютную личную власть генсека над всем и вся. Это стало последним его публичным выступлением; вместе с Рыковым Бухарин был арестован.
1 Кавказский институт минерального сырья имени академика А.А. Твалчрелидзе.
2 Комиссия по изучению естественных производительных сил, созданная по инициативе В.И. Вернадского в 1915 году, сразу после начала Первой мировой войны. Активное участие в работе Комиссии принимал А.А. Твалчрелидзе.
1 Комический персонаж грузинского фольклора, некто средний между Иванушкой-дурачком и Ходжой Насреддином.
1 «Человек ли он?» - повесть Ильи Чавчавадзе.
3 Русский глагол «шататься» в грузинской транскрипции. На школьном жаргоне это означало отправиться вместо уроков в свободное шатание по городу, с посещением дневного киносеанса, парка Муштеид и так далее.
2 Название папирос. На коробке были изображены схватившие друг друга за пояса, полуобнаженные бурятские борцы. Непонятно, почему именно бурятские, а не какие-нибудь другие, цирковые, например. До войны папиросы этой марки выпускались повсеместно, пользуясь у курильщиков популярностью.
2 Лакоба Н.А., председатель Совнаркома, а позже ЦИКа Абхазии. Расстрелян в 1936 году.
1 Патологический прелюбодей Берия, отличавшийся беспримерным цинизмом и наглостью, не единожды получал пощечины, случалось и от женщин. Популярная в сороковые годы киноактриса Евгения Гаркуша, одна из первых красавиц тогдашней Москвы, влепила маршалу заплечных дел затрещину на одном из приёмов. Вступилась не только за свою честь, но и за честь мужа, известного полярного исследователя, Героя Советского Союза П.П. Ширшова.
Это стоило ей жизни. Сначала актриса таинственно исчезла. Потом прошёл слух, что она в Магадане. Где-то там и затерялась могила этой молодой, прелестной женщины.
1 Раздел зоологии, изучающий земноводных.
1 Среднее между одобрением и удивлением. (азерб.).
1 Храм на горе Святого Давида – «самой поэтической принадлежности Тифлиса», как называл её Грибоедов.
2 Имеются в виду Чавчавадзе, Церетели, Важа Пшавела – выдающиеся грузинские писатели.
3 Гора Отца Давида – другое наименование Мтацминда.
1 Активную помощь вождю (тоже анонимную) оказывал идеологический лиходей Емельян Ярославский, он же Михей Израилевич Губельман, печально прославившийся гонитель Православной Церкви, глава Всесоюзного общества воинствующих безбожников.
2 В Китае, во Вьетнаме, в Северной Корее. И в Камбодже тоже. Чему Советский Союз, как известно, немало способствовал.
«Это – пламенный революционер с глазами Ильича, – писала в 1958 году газета «Правда» о Пол Поте. – Он поведёт Камбоджу к социалистической революции, а свой народ – к свободе». Революционная борьба требовала немалых средств, и лидер её « с раскосыми и жадными глазами», беззастенчиво доил сначала «русского старшего брата», позже – китайского. Придя к власти, «камбоджийский Ильич» за четыре года истребил треть «освобождённого» им народа.
1 В 1936 году в СССР, с подачи Сталина, ЦК ВКП (б) «отменил» педологию как науку. Всё, что исследовало личность, так или иначе, утверждало её, шло вразрез с известной установкой вождя о людях-«винтиках».
Следом он взялся и за остальные «буржуазные лженауки»: генетику, с неустраивавшей его теорией наследственности, за кибернетику.
2 Тут хочешь не хочешь, а напрашиваются не совсем приятные исторические аналогии: пимпфы – политизированная организация младшеклассников, юнгфольк – учащихся средних классов, гитлерюгенд – старшеклассников. Наш Павлик Морозов, убитый кулаками, и его немецкий двойник, Герберт Нориус, сражённый пулей злодея-коммуниста.
Как много было общего у нас! Особенно в деле массового идеологического насилия. В первую очередь над молодыми, неискушенными жизнью умами.
1 Примечательно, что в названии созданной в 1918 году Рабоче-крестьянской Красной Армии тоже обошлись без упоминания столь нелюбимой Лениным классовой прослойки. Видать, известный эпитет вождя «говно нации» крепко засел в большевистских мозгах.
Крестьян вождь тоже терпеть не мог, но тут никуда не деться – армия на восемьдесят процентов состояла из «этой сволочи», как он изволил выражаться.
1 Много лет спустя Уинстон Черчилль обмолвился по этому поводу: «Из-за нас, англичан, Россией и поныне правят большевики». Он имел в виду промедление, допущенное командующим английской эскадрой: нерешительный адмирал упустил шанс беспрепятственно пройти мимо грозной Алексеевской крепости и высадить десант прямо на набережные Петрограда.
Совместные действия англичан с войсками Юго-Западного фронта, которым командовал генерал Родзянко, и с подпольным Национальным Центром в Петрограде смяли бы большевиков в одночасье. Но им повезло и на этот раз.
1 Как ни странно, две эти вещи вышли в советском издательстве в 1921 году, если не ошибаюсь. Причём с благословения Владимира Ильича. «Таланты надо поощрять», – сказал он, похвалив автора за хорошее знание недостатков советского государственного аппарата, и покритиковал за полную неосведомлённость по части личной жизни товарищей Ленина и Троцкого.
А, на мой взгляд, Аркадий Аверченко весьма убедительно разделал и того, и другого в своих язвительных произведениях.
2 Она была племянницей Троцкого. Очень любила дядюшку и даже посвящала ему трогательные стихи. Тем не менее, стала одной из самых благополучных советских писательниц.
Сталин начисто выкосил всю родню своего смертельного врага и обличителя, а Инбер почему-то не тронул – ещё одна неразгаданная тайна кремлёвского горца.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]