22 октября 2009 08:39
Автор: Геннадий Сюньков (г. Самара)
Послеполуденный сон Фавна
Повесть и рассказы
Книгу рассказов «Послеполуденный сон фавна» русский писатель Геннадий Сюньков начал писать в Свердловске, а завершил в Крыму, где жил в восьмидесятые годы. Потому рассказы, вошедшие в раздел «Колыбель», пронизаны тоской по малой родине – Поволжью. Все герои рассказов – люди с изломанными судьбами. Человеческая судьба на изломе – вот что интересует писателя, оттого каждый рассказ - это генезис человеческой страсти; это психологический этюд взлетов и падений или, наоборот, падений и взлетов; это диалектика становления характеров героев в предложенных жизнью жестких обстоятельствах; это, хоть и частная, но вселенская трагедия маленького человека. Каждый персонаж рассказов в разделе «И аз воздам» решает извечную задачу: сподличать и выжить или сохранить в себе чистую душу. Повесть «Послеполуденный сон фавна», написанная в Самаре, посвящена теме противостояния «маленького человека» машине подавления в нем личностного начала.
От автора
У книги «Послеполуденный сон фавна» трудная судьба. Книга складывалась довольно долго. От первого по времени написания рассказа до его публикации в книге прошло более тридцати лет. Большинство же рассказов вообще ранее не публиковались. Вспоминаются хождения по редакциям журналов 60-80-х годов прошлого столетия. Редакторы говорили мне: «Старик, нас за твои рассказы по головке не погладят. Герои у тебя какие-то не наши – дезертиры, воры, ссыльные. Учись у Астафьева. Вот где теплынь». Или: «Я готов опубликовать твои рассказы, но ты же знаешь, что первый этаж (обллит) нам это не пропустит». Журнал «Урал» всё-таки осмелился напечатать рассказ «Филька Культяпый». Его редактором был известный писатель Вадим Очеретин, сын репрессированного белоказачьего офицера. Тут же нашелся «доброжелатель», сообщивший Борису Ельцину, первому секретарю Свердловского обкома КПСС, что в этом рассказе в пародийном ключе выведен он, поскольку у героя рассказа недоставало двух пальцев, как и у партийного лидера.
Так это было или нет, но только гонения начались на меня нешуточные. В газете «Советская Россия» появилась статья писателя Станислава Гагарина, в которой мой рассказ был назван эротическим. А поскольку я тогда преподавал на факультете журналистики Уральского госуниверситета, то секретарю парткома вуза вышестоящими товарищами был задан вопрос: «Чему это Сюньков обучает молодое поколение строителей коммунизма?» Секретарь Ткаченко (потом он по мановению руки Ельцина стал министром образования РФ) козырнул и взялся с пристрастием разбираться. Шесть писателей, тогда работавших в университете, должны были написать отзывы на крамольный рассказ. Всё было готово к тому, чтобы на заседании парткома примерно наказать автора.
К чести моих коллег, они не стали подпевать секретарю парткома. Рецензии были положительные. И так совпало, что в газете «Литературная Россия» появилась статья критика Горна, посвященная жанру рассказа в толстых журналах за тот год. В ней было сказано примерно следующее: жанру рассказа в текущем году не повезло. К безусловным удачам можно отнести только подборку рассказов Виктора Астафьева в «Новом мире», Валентина Распутина в «Нашем современнике» и рассказ Геннадия Сюнькова «Филька культяпый» в журнале «Урал». Запланированная экзекуция сорвалась. Однако вскоре Станислав Гагарин, написавший пасквиль на мой рассказ, прислал мне свою книгу с дарственной надписью «Геннадию Сюнькову – настоящему русскому патриоту».
В Крыму, куда я вскоре перебрался, в издательстве «Таврия» вышла в свет только одна поэтическая книга «Перекресток вечности». Мне было сказано, что я не крымский автор. После такой оценки я не рискнул предлагать к изданию свою прозу, ибо герои рассказов по-прежнему были «не наши». Поэт Лесин, яро противившийся публикации моих книг в Крыму, однажды долго покаянно объяснял, как был не прав, пойдя на поводу у местной писательской «мафии».
Начались великие потрясения, и я решил, что в смутное время мне надо быть в России. Вернувшись в Поволжье, на землю моих предков, я, как и многие беженцы и вынужденные переселенцы, долгое время решал проблемы выживания. После того, как обрел крышу над головой, на средства, урываемые у семьи, издал четыре поэтических книги «Братва слезам не верит», «Шестой причал», «Звезда над бездной», «33 несчастья». Чтобы издаваться за свой счет приходилось очень много работать в редакции, вузе, школе. И до прозы руки, естественно, не доходили. Да и я полагал, что разножанровые поэтические сборники вполне адекватно представляли мои творческие искания. Однако читатели на творческих встречах предлагали издать книгу публицистики или прозы. Так что я благодарен жене Галине, которая отыскала, собрала, составила и отредактировала мои давние рассказы и освободила меня от дел, чтобы я написал повесть «Послеполуденный сон фавна» и таким образом предстал в новом качестве – автора книги прозы.
«РОДИНА БУРЬЯНОМ ПОРОСЛА…»
В своей статье «Читая стихи Геннадия Сюнькова» Евгений Иванов, мой земляк, изобретатель, ныне живущий в Самаре, написал обо мне: «Есть у поэта Сюнькова и недостаток – он скуповат на слова. Обходится минимумом. Вот, например, начало стихотворения «Из детства»:
О, будь благословенна и хранима
Седая среднерусская равнина.
О, будь благословенна та изба,
Откуда началась моя судьба.
В деревне, возле речки, при долине
Я рос среди пшеницы и полыни,
Где по небу, как пена с молока,
Текли куда-то к небу облака.
Ни одного слова ни о доме, в котором родился, ни о деревне, где жил. А мог бы написать целую поэму, а может быть, и не одну».
Мне казалось, что последний поклон родной деревне я сделал своими рассказами, хотя своих детских впечатлений не исчерпал, поскольку годы жизни в Дубёнках были полны поэзии. Многих прототипов героев моих рассказов уже нет в живых. Умерли отец, мать дядя Иван, Иван Паранькин, сродная сестра Лариска. А недавно похоронили мы и ее мать, мою тетку Екатерину Алексеевну. Пусть хоть память о моих сородичах останется. Стоит, наверное, и дальше процитировать статью Евгения Иванова, ибо многое из того, что он пишет о нашем детстве, уже занавешено туманной дымкой пролетевшего полувека.
***
В руках у меня новая книга избранных стихов русского поэта Геннадия Сюнькова «Звезда над бездной», которую я прочел за один вечер. Некоторые стихи, особенно из поэтического цикла «Годичные кольца», потом перечитывал не один раз. И навеяли они на меня воспоминания о днях давно минувших, о людях почти забытых, о далеком детстве… Дело в том, что мы с автором стихов земляки. Я не литератор, и для меня неважно, каким размером написано то или иное стихотворение. Главное –есть ли в стихах чувство, музыка, мысль, делает ли поэт своим сторонником читателя. В стихах Сюнькова всё это есть. Это значит, что его поэзия жизненна, его стихи будут всегда нужны людям.
Родился будущий поэт в деревне Дубёнки Ульяновской области, где было тогда около ста домов, в основном под соломенными крышами. В километре – густой лес. В деревне било полтора десятка родников, объединившихся в речку. Через неё был перекинут добротный деревянный мост с перилами. В грязную погоду мост был местом сбора молодежи на вечерние гулянья. Ниже моста по течению речки – большой пруд с водяной мельницей. На одном из холмов за деревней – кладбище…
Поэт родился в просторном крестьянском доме с соломенной крышей. Во дворе - скворечник на жерди. Стайка воробьев на наличниках окон. Напротив – бывшая барская усадьба, после коллективизации служившая начальной школой, где мы и учились. Я с его братом Владимиром – в четвертом классе, а Геннадий – в первом. На большой перемене мы с Владимиром, перебежав дорогу, на погребце играли в шашки. Геннадий как будущий поэт был говорливый и непоседливый, и однажды, помню, за подсказку получил от старшего брата – будущего генерала - подзатыльник.
Наиболее запомнившиеся деревенские истории, рассказанные нам взрослыми, - про барина и попа. Барин был и законодательной, и исполнительной, и судебной, и карательной властью. Крестьяне справедливо называли его кровопийцем. До самой коллективизации действовал мерзкий средневековый обычай первой брачной ночи. Окна дома Сюньковых выходили на площадь перед барской усадьбой. И предки Геннадия видели, как поутру барин возвращал невесту жениху, которому вручал наградной рубль – целковый. Если вручит, хихикали над женихом, если нет – над барином. Во втором случае жениха ждали неприятные последствия. А как на эту мерзость смотрел деревенский поп? После венчания в церкви он сам напоминал женихам, что пора вести невесту к барину. У попа были свои методы воздействия на паству. Вот один из них.
За невозврат в срок взятого в долг пуда муки одним крестьянином поп при крещении нарек его сына именем Пуд. И жили три сына с необычным отчеством – Пудовичи. С сыном младшего Пудовича я учился в школе, а старший – Иван Пудович Чёгонов, кстати, родственник Геннадия Сюнькова по материнской линии, - стал профессиональным революционером, под руководством которого в деревне был создан колхоз. Он возглавил партийную ячейку, а первым председателем колхоза стал Константин Авдеевич Сюньков – отец поэта, председателем сельского совета - мой отец Василий Иванович Иванов. Примечательно, что колхоз был создан после того, как дотошный дед поэта Алексей Иванович Чёгонов сходил потолковать к Ленину. Тот самый дед Алексей из стихотворений «Дед» и «Из детства».
Но вот уже новая страница истории – Великая Отечественная война. Дубёнки послевоенной поры пятилетний Геннадий запомнил такими:
Короткие мгновения
Встают, как из тумана…
Село послевоенное
Залечивало раны.
Горя закатным пламенем,
Малиновые словно,
Лежали длинным штабелем
Ошкуренные бревна.
Летал фуганок, ухая,
И стукала стамеска,
А на плечах у пугала
Висел мундир немецкий.
В семье, как говорится, не без урода. И в нашей деревне оказался изменник Родины, который служил полицаем. По поводу возвращения с войны отца поэта старшая дочь полицая сказанула мне, одиннадцатилетнему мальчишке: «Ванька Чёгонов сдох, Ваську Иванова немцы убили, а вот Коську Сюнькова никакая холера не взяла – пришел!»
Ещё одна печальная тема – возвращение в родимый дом – близка мне как уроженцу тех мест.
От этой встречи горький след,
Должно быть, потому,
Что возвращался сорок лет
Я к дому своему.
К моим услугам – целый свет!
Но есть родимый дом,
Куда придешь на склоне лет
С печалью и стыдом.
***
У почти забытого села
В травах заблудился.
Здесь когда-то улица была.
Я на ней родился.
Родина бурьяном поросла,
Лебедой, крапивой.
Город поднимает корпуса –
Молодой красивый.
И стоит над буйным пустырем
В стороне заречной,
Будто бы пустынник с костылем,
Тополь со скворечней.
Это всё, что осталось от нашей деревни. По чиновной воле она была ликвидирована как неперспективная. Против воли всех жителей переселили в соседнее село. Гонимый ностальгией, 15 лет назад я побывал на месте деревни. Увидел то, что описал в своих стихах Геннадий, тоже приезжавший на родное пепелище. Дополнить картину можно лишь дерзким видом ещё стоящих деревянных крестов над могилами наших предком и земляков… А закончить свое эссе я хочу самым сюньковским, жизнеутверждающим стихотворением:
На дороге, длиной в столетия,
Затерялись дела и дни…
Дальше третьего поколения
Я не помню своей родни.
И бывает, что ночью черной
Вновь по памяти, словно ток:
Где моей родословной корни,
Где начальный её виток?
Как годичных колец слоями,
Отложились во мне они –
Скифы, половцы и славяне –
Легионы моей родни.
Видно, дерево было крепко,
Пошумело оно в веках.
Так что силу далеких предков
Ныне чую в своих руках.
И в полях, и лесах окрестных –
Всюду чувствую их тепло.
Сколько предков моих безвестных
В это землю навек легло!
О, истории даль сквозная
От прапращура до меня!
Не с того ли земля родная,
Что лежит в ней моя родня?
На этом стояли и будем стоять! Так ведь, поэт Геннадий Сюньков?
Евгений Иванов
Красуля
Вечером остывающие от июльского зноя улицы Дубёнок наполнились разноголосыми звуками возвращающегося с лугов стада - блеяньем семенящих овец, трубным мычанием шагающих медленно и враскорячку коров с переполненными молоком литыми тыквами вымени, мемеканьем коз и ленивым взлаиваньем собак. К Ваське, вышедшему за ворота встречать свою Красулю, подошел, прихрамывая, радетель и досмотрщик всей деревенской скотины Ермолай Ксенофонтов. Он с виноватой досадой сплюнул с губы обмусоленную цигарку и, словно отвечая на застывший в Васькиных глазах вопрос, гнусаво затараторил:
- Всё, Васька. Больше я твоей холере не пастух. Это не корова, а ведьма хвостатая. Я не гончий пес за ней по буеракам бегать на своей задрыге. Она ить ишшо в финскую прострелена, едрёноть.
- А где Красулька-то? - заподозрив неладное, сердито выпалил Васька. - Куда делась, недоенная-то? Сейчас же бабка Наталья должна прийти доить.
- Я же русским языком толкую: привязал я её к дубу у Опаринского пруда. Не хочет она домой идти, и всё тут. Норовиста больно. А мне за ней на своей задрыге...
Васька уже не слушал. Какой толк? Этот хромоногий всё равно за Красулей не пойдет. До Опаринского пруда, почитай, две версты. Надо бежать самому, пока солнце не закатилось. Проклиная всё на свете - и пастуха, и корову, и себя - за то, что не отказался домовничать, когда мать, собираясь к отцу в госпиталь в Саратов, сказала ему: «Ты, Вася, мужик. Десять лет тебе. На кого оставить коровёшку, как не на тебя? Бабка Наталья подоит. Тебе только и всего - утром в стадо проводить, а вечером встретить».
Встретишь тут её. Бешеная какая-то корова. У всех смирные, понятливые. Из стада сразу домой идут, а эту палкой не загонишь. Хорошо матери: она и отца увидит, и за коровой ей не надо гоняться на ночь глядя. Васька припустил к Опаринскому пруду не по улице, а коротким путем через огороды. У речки остановился, выломал ивовый прут. Примерился, жикнул, разрубая воздух. Ох и погуляет сегодня этот хлыст по Красулькиным бокам. Бегом она будет лететь до самого двора. Забудет, как свой поганый норов показывать. Надо бы, правда, тетку Наталью предупредить, чтобы дожидалась, а то больно дряхлая, заснет на лавке. Дои потом сам эту проклятую корову.
Вот тоже имечко дали корове - Красуля. Чего в ней хорошего? Один рог вверх растет, другой - вниз загнут. Глаза нахальные, того и гляди на рог подденет или хвостом умоет. Вот Ночка была корова так корова. Надо же было какой-то сволочи дать ей кусок хлеба с гвоздями. Прирезали Ночку, сдали мясо в счет колхоза. Ну, он и выделил тёлку взамен. Будто лучше не нашлось. Хотя где взять лучше? В колхозном-то стаде всего десяток коров. Да один племенной бык, которого тоже зовут Васькой. Из-за чего иногда приходится выслушивать от деревенских всякие прозвища. То прямо Васькой-быком назовут, то помычат по-бычьему, глядя в Васькину сторону. Порой приходится и подраться. Куда деваться? Одни неприятности у Васьки от этого коровьего племени. Ещё вот Красуля навязалась. Чтоб она подохла, не дожив веку!
Васька перемахнул через жерди огорода Верки Куличихи, за которым начиналась колхозная пахота, а уж за ней - косогор, возле которого петляет в осоке мелкая речушка Камышовка. Сюда Васька ходит ловить усатых огольцов. Оголец - рыба вкусная. Поймать огольца ничего не стоит. Сломишь сухой бустыль репейника, сделаешь из него рогатулечку - вот и вся снасть. Приметишь на мелководье огольца, тихонько подведешь к нему рогатку чуть пониже головы и - жик! - стремительно прижимаешь его к илу. Тут уж он никуда не денется. Можно брать рукой. Огольцов в речке много, но всё мелкие. Такой чтоб вершка в два попадается редко.
Васька вспомнил, какого огольца поймал здесь в прошлом году. Черный весь, только пузо немного посветлее. Усы длинные, как морковные хвосты, жабры оттопыренные. Иван Паранькин, как увидел у Васьки рыбину, сразу заподлизывался. Отдай, говорит, мне этого склизяка, а я тебе потом шестеренку от комбайна дам для коляски. Васька не хотел отдавать, хотя шестеренка ему тоже была нужна. Тогда Иван позвал Мишку Тюкана, и они вдвоем отобрали у Васьки огольца. Тогда Васька был маленький, а вот теперь бы попробовали...
Теперь Тюкан с Васькой сам подружиться хочет. Плетку-волосянку обещал подарить. Надергай, говорит, у колхозного мерина Гаврилы волос из хвоста, я тебе сплету лучше, чем Ивану. Да уж, это Тюкан умеет. Васька обычно плетет кнут из двух мочальных лент, а Мишка - из четырех тонких веревочек. У него такие кнуты получаются, хлестанешь - как из ружья выстрелишь. Васькиным кнутом так не щелкнешь. Их даже Красуля не боится. Поэтому и выломал он для неё гибкий прутик. Ожгешь по боку, так забудет, как со двора убегать.
За размышлениями о достоинствах Мишкиных кнутов Васька и не заметил, как пересек косогор, спускающийся к Опаринскому пруду. Вон уже и сам пруд. Горит весь, словно в него жар из печки выгребли. А это в нем закатное небо отражается. Но уже затухает его край. Солнышко скрылось за лесом, и только один упрямый луч вырвался оттуда, из-за зубчатой гряды уже вобравших в себя сумеречную тишину деревьев. И пронзил ленивое облако, застывшее над горизонтом, словно в раздумье, в какую сторону плыть. Но, видимо, уж слишком долго размышляло облако, вот и стоит теперь, надетое на острый, как сабля, последний луч уплывшего за горизонт красного солнышка.
В лощине, куда отбросили свои длинные синие тени отбившиеся от леса и растущие поодаль от него деревья, и вовсе уж сумеречно. Где-то здесь и привязал Красулю Ермолай. Вот и самый близкий к пруду дуб. Где же корова-то? Неужто отвязалась? Или веревку оторвала? От неё всего можно ожидать. Васька подошел к дубу, осмотрел его со всех сторон. Нет, не похоже, чтобы Красуля тут рвалась с привязи и рыла копытами землю. Правда, отметилась она здесь. Целый ряд зеленых лепешек на траве оставила. Но, может, и не она это вовсе.
Где теперь её искать? Васька метнулся к лесу. Больше ей уйти некуда. Кругом всё на версту видно. Уж корову-то он бы заметил. Вспугнув в кустах орешника какую-то грузную птицу, с фырканьем взлетевшую у него из-под самых ног, Васька выбежал на опушку и остолбенел. Вон, оказывается, где привязал хромой Ермолай корову. Ничего себе - у Опаринского пруда. От него до леса ещё полверсты.
Красуля была привязана вовсе не к дубу, а к березе. Рога её были так стянуты мочальной веревкой, что голова коровы была вплотную прижата к стволу. Безуспешно пытаясь высвободиться из крепкой западни, корова жалобно взревывала, прося помощи, забыв про свою былую строптивость. Васька, хоть и зол был на свою Красулю, но кинулся распутывать связанную мертвым узлом веревку. И тут увидел, что передними ногами корова не достает до земли, беспомощно болтая широкими копытами в полувершке от травяного полога.
- Вот сволочь, этот Ермолай, - вслух выругался Васька. - Как же это надо было ему досадить, что он подвесил корову к дереву! Скотина хромоногая. А ты, Красулька, что смотришь? - сердито взглянул Васька в налитый кровью глаз коровы, - дала бы ему рогом в зад, пусть бы прыгал на своей кривой ноге до самой деревни.
Узел не развязывался. Васька и так и сяк крутился возле него, изо всех сил пытаясь просунуть короткий конец веревки обратно из петли, скручивая его, чтобы он стал твердым и легче входил в перехлестнутую крест-накрест удавку. Но бедная корова, пытаясь освободиться, всей громадной тяжестью своего тела так затянула узел, что оставалось только разрезать его ножом или разрубить топором. Ни того, ни другого у Васьки не было.
Обессилев, он опустился на траву рядом с деревом, осматриваясь кругом, что бы такое приспособить для распутывания узла. Ничего, кроме полусгнившего дубового сучка, не нашел. Васька стал ползать по траве, и вдруг его руки наткнулись на что-то железное. Он испуганно отпрянул, но тут же распахнул ладонями негустое переплетение травы и увидел под ней вороненый винтовочный ствол.
С опаской коснувшись его рукой, Васька ощутил прохладную гладкость настоящего оружия, такого, какое ему доводилось видеть разве что на картинках. В хрестоматии был такой рисунок: два солдата, наш и немецкий, стоят друг против друга. Один замахнулся на другого вот такой же винтовкой. Васька и стихотворение, напечатанное рядом с картинкой, знает наизусть:
В бою схватились двое -
Чужой солдат и наш.
Чужой схватил винтовку,
Сразиться он готов.
Посмотришь ты, как ловко
Встречаю я врагов.
Постой, постой, товарищ!
Винтовку опусти,
Ты не врага встречаешь,
А друга встретил ты.
Васькин отец встретил на войне такого вот друга. А тот, видимо, не читал хрестоматии. Взял да и прострелил ему плечо. Теперь вот отец лежит в госпитале с перебитой костью. Рука, как плеть, повисла. Не действует. Хорошо ещё, что левая. А то какой бы из отца работник?
Но откуда же здесь винтовка? Васька уже смелее приподнял тяжелую находку, рассматривая с острым мальчишеским интересом всамделишную винтовку. Да, она не чета тем деревянным, с которыми деревенские ребятишки играют в войну. И на мгновение Васька вовсе забыл, почему он здесь оказался. Забыл про расчесавшую себе до крови лоб в попытках освободиться Красулю и вообще про всё на свете. Он попробовал взвалить винтовку на плечо, и вдруг услышал за спиной грубый окрик: «Не балуй!»
Выронив из рук оружие, больно ударившее его по ногам, Васька мгновенно повернулся на голос и увидел в просвете между осинами заросшего мужика в солдатской шинели с охапкой хвороста в руках. Первой мыслью было бежать, так как Васька сразу догадался, кто перед ним - маклаушинский дезертир Ваня-в-сарафане, гроза и ужас окрестных деревень. Но ноги словно вбило в землю упавшей на них винтовкой. Да и что толку бежать? Всё равно догонит. А Ваня-в-сарафане тем временем свалил хворост под рябиновый куст и, шагнув вперед, запустил корявые пальцы в давно не стриженую копну Васькиных волос.
- Ты откуда тут взялся? - хриплым, оттого ещё более страшным голосом спросил он Ваську. - Кто таков? Что тут делаешь?
- Дяденька, не убивай! - взвизгнул Васька. Слезы ужаса потекли по щекам, а спина в одно мгновение стала холодной.
- Не ори, мелочь пузатая, - встряхнул Ваську дезертир. - Говори, ты один тут? Чего на ночь глядя по лесу шляешься? Ваня не убьет, так волки съедят. Что это твоя мамка одного в такую пору отпускает?
- Красуля… - только и сумел выдавить из себя Васька
- Что? Какая еще красуля? А-а, вон оно что! Так это твоя корова? Тебя за ней послали? Нет, пацан, не отдам я её тебе. Я её у пруда нашел, никому не нужную. Вот привел сюда. Сейчас подою, молочком побалуюсь. Я буду теперь хозяйством обзаводиться. Хватит саранками да лесной ягодой пробавляться. Молочко пользительнее. Ты, небось, вон какой румяный с молока-то. А я тут на одной траве. В деревню ж не зайдешь. Там милиционеры рыщут. За мной охотятся. Хорошо хоть в лес сунуться боятся. Так что прощайся, парень, со своей скотиной. Так мамке и скажи, мол, Ване-в-сарафане она нужнее. Или вот что. Ты, милок, давай-ка сбегай в деревню да скажи матери, чтобы она сама сюда за коровой пришла. Ей отдам. Тебе - нет. Какой ты хозяин, если на ночь корову к дубу привязываешь?
Дезертир отпустил Васькины волосы. Тот заслонился ладонью, ожидая, что сейчас прогремит выстрел, но Ваня-в-сарафане опустил ствол и насмешливо произнес:
- Ну что, душа-то, небось, в пятках? Запугали вас всех Ваней-в-сарафане. Страшный я? Да... пуля-то, она страшнее. Смерть-то - не мама родная. Так что жми, пока не стемнело. Гони сюда свою маму. А не придет, пусть распрощается с коровой. Прирежу её. Куда ей теперь деться? Рога-то вон как прикручены.
Красуля, словно понимая, что речь идет о ней, выкосила глаз на Ваську, на свою последнюю надежду, и жалобно замычала.
- Слышишь? - кивнул в сторону Красули дезертир. - И корова твоя так же соображает. Беги, пока я добрый. Только смотри, легавым стукнешь, моя пуля тебя достанет. И дом твой сожгу.
Васька рванулся с места, но Ваня-в-сарафане ухватил его за рубашку.
- Стой… Ты вот что, скажи ей, чтобы самогонки захватила. Иначе корову не отдам.
- Дяденька, - взмолился Васька, - отпусти. Нет мамки. Она в госпиталь к отцу уехала. Один я живу.
- В госпиталь? Не врешь, сучий кот? Я тебя, тварь, насквозь чую. Чего глазенки-то бегают? Обмануть решил? Легавых приведешь? Я ж тебя, соплю зеленую, в порошок сотру. Я ж Ваня-в-сарафане. Меня районная милиция целый год поймать не может. И не поймает. Ну да чёрт с тобой, - щелкнул он Ваську по макушке. - Так и быть, верну я тебе твою криворогую, но давай по-мужицки договоримся: ты мне несешь жратвы и бутылку самогонки, а я отдаю тебе Красулю. Лети, чтобы одна нога здесь, другая - там. И чтоб ни гу-гу. Сказал: пришибу, значит, пришибу. Тащи, что я сказал. Хотя какая у тебя еда? Жратвы, слышь, не надо, а то переполошишь там всех. Самогонки давай, но чтоб никто не знал, кому.
Дезертир толкнул Ваську вперед. Тот помчался так, как, наверное, ещё никогда в жизни не бегал. Ему казалось, что за спиной Ваня-в-сарафане целится в него из своей винтовки. Он твердо решил не возвращаться к злополучному месту. Чёрт с ней, с коровой! Так ей и надо. Будет знать, как домой не приходить. Да и зачем она дезертиру? Подоит и отпустит. Красуля - доёнка. Больше ведра за раз дает. Так что этот Ваня может захлебнуться даровым молоком.
Корову, конечно, жалко. У нее после этого случая вообще может молоко пропасть. Мать Ваську за уши надерет. Не сумел, скажет, уберечь скотину, олух царя небесного. И в кого такой неумеха растет! Другие-то в эти годы и сена накосят, и дров на зиму заготовят. А мой - всё еще дитя дитем. Одни игры на уме. Тяни мать жилы одна без помощников. Теперь и отец не работник. От кого помощи ждать? Такую корову сгубил, аспид окаянный!
Васька представил, как всё это выскажет мать, и ему вообще расхотелось возвращаться домой. Убежать бы куда-нибудь в Ташкент или на Кавказ. Яблок там навалом и арбузов. Устроиться сторожем на склад и сидеть, хрумкая яблочки… А что, если прямо сейчас бежать в правление? Там на стене телефон висит. Позвонить в район, пусть приедут и поймают этого дезертира.
Нет, боязно. Ваня-в-сарафане неуловимый. Целый год на него облавы устраивают, а поймать не могут. У него землянка где-то в назаровских болотах. Там трясины непроходимые. Разве найдешь? Да и попался однажды Ваня. Застукали его в Чуфарове у кумы. Пьяный был, но успел подстрелить милиционера. Но второй все-таки сгреб его, подмял под себя и связал ему руки из Ванькиных же штанов вытащенным ремнем. Бросили его на телегу. Зашли в дом милиционеру рану перевязать, а дезертира уже след простыл.
Как потом выяснилось, он никуда и не убегал, а спрыгнул в погреб да зарылся в картошку. А кума смекнула, выскочила в сенцы будто бы за марлей да и закрыла крышку погреба на замок. Никто не догадался искать беглеца в том же дворе. Вот какой Ваня-в-сарафане. И убьет, и дом сожжет, и от милиции уйдет. Нет, лучше с милицией не связываться. Отнести самогона, забрать Красулю и никому - ни слова. Скажешь, себе же хуже. Затаскают по допросам: как да что?
Да где самогонки достать? Мать вроде запасала для встречи отца, да где-то спрятала. А чего прятать? Кто её станет пить, такую вонючую? Васька как-то лизнул, потом целый день плевался. Интересно, куда всё же мать её заныкала? Он, запыхавшись, влетел в дом, чуть не разбудив придремавшую на сундуке бабку Наталью. Перестав дышать, дабы унять готовое выскочить из груди сердце, Васька на цыпочках прошел за печку. Нашарил дыру, через которую кошка лазит в подпол, и, засунув в неё руку по самое плечо, стал ощупывать затянутые паутиной бревна подпечья.
Ага, так и есть! Куда ещё в доме можно что-либо спрятать? Ведь все уголки известны Ваське наизусть. Его ладонь огладила прохладный бок бутылки, и он понял, что в ней не самогон, а керосин. Втянув носом воздух из темной дыры, Васька только утвердился в своей догадке. Где же самогонка? Кажется, перерой все мышиные норочки, не найдешь. Мать умеет прятать. Дал ей прошлой осенью пчеловод Цыбин горшок меду. Она его так куда-то затырила, что только к масленице Васька увидел мед на столе.
Так и самогонка. Чёрт знает, где она может быть. Не в сундуке ли, на котором бабка Наталья прикорнула? Конечно, там. Больше негде. Но будить старушку в Васькины расчеты не входило. Вдруг да там не окажется того, что он ищет. А та, конечно, с расспросами пристанет, где Красуля. Что же делать? Плюнуть на всё. Пусть будет, как будет. Самогонку ему подавай, дезертиру проклятому! Люди на фронте гибнут, а он тут самогонку лижет. Керосину не хочешь?
Васька медленным взглядом обвел уже слабо различимые в полумраке, но знакомые до каждого гвоздя стены избы и заметил в углу под самым потолком холщовую торбу. Она нарочно была прикрыта связками лука. И если бы не поиски, навряд ли бы Васька её заметил. Ведь проходил же раньше мимо, не попадалась на глаза. Конечно, самогонка там. Больше ей негде быть. Но и в торбе самогонки не оказалось. Васька с досады оборвал связку лука, и она, сорвавшись с гвоздя, с шумом грохнулась на пол. Упругие лукавицы раскатились по углам. Подбирать их Васька не стал.
Прошмыгнув мимо встрепенувшейся во сне бабки Натальи, он, приподняв за ручку, чтобы не скрипнула, плотно прикрыл дверь и вышел во двор. Уже почти совсем стемнело. Только высоко в небе тихо угасали светлые полоски - последний привет провалившегося за темный забор леса солнышка. Притихшая деревня, готовясь ко сну грядущему, не спеша, укрывалась вечерней прохладой. Низко пронеслась то ли запоздалая дневная птица, то ли это уже сыч вылетел из своего дупла охотиться на летучих мышей.
Где-то за околицей, в болотных кочках, скрипел коростель. Ему отвечал стройный хор радующихся обилию комарья лягушек. С треском падали в траву тяжелые ядра рогатых навозных жуков. В переулке, у двора конюха Трифона, тренькала балалайка, взвизгивали деревенские девки, увертываясь от неуклюжих объятий кавалеров-недоростков. Вечер был так невообразимо хорош, что Ваське захотелось лечь в лопухи рядом с городьбой, затаить дыхание и смотреть в наливающееся тугой синевой небо, ни о чем не думая, ни о чем не заботясь.
Но, пересилив нахлынувшее желание, он взошел на покатый холмик погреба и сел в деревянное творило. И тут его осенило: там, в погребе. Это он теперь знал наверняка. В темный зев погреба и днем-то спускаться боязно, а уж ночью и вовсе. И Васька с трудом заставил себя поставить ногу на перекладину прислоненной к стенке погреба полусгнившей лестницы. Он так бы и не решился спуститься ниже, но ржавый гвоздь, державший перекладину, не дал ему даже поразмыслить, как поступить дальше.
Сорвавшаяся вниз планка увлекла за собой не успевшего уцепиться за край створа Ваську. В одно мгновение он, больно ударившись головой о сусек для картошки, очутился на слежавшемся ворохе соломы. Удар был так силен, что у Васьки посыпались искры из глаз. Приподнявшись на корточки, он зажал ладонью больное место и попытался что-либо рассмотреть в обступившей его кромешной мгле.
Увидеть ничего не удавалось. Глаза привыкали к темноте медленно. И тогда Васька стал ощупывать вокруг себя соломенную подстилку, на которой обычно стояли горшки с молоком. Под руку попались мокрые черепки разбитого им при падении широкогорлого глиняного кувшина, круглый бок ведерного чугуна с придавленными шершавым камнем-дикарем поверх слоя из смородиновых листьев хрусткими, пахучими груздями. А это что? Неужто бутылка? Васька даже привскочил от радости, наткнувшись пальцами на узкое горлышко упрятанной в солому поллитровки.
От радости у него даже боль прошла. Вытащив нечаянную находку, Васька ототкнул плотную бумажную пробку и принюхался. На этот раз не керосин. Самогонка. Свеклой в нос так и шибает. Забив пробку обратно в скользкое горлышко, Васька приподнял бутылку над собой и осторожно начал подниматься по трухлявой лестнице. Ноги он ставил по краям перекладин, ступая осторожно, подстраховывая себя от всяких неожиданностей свободной рукой. Потом выставил бутылку на дощатую крышку погреба и, подтянувшись уже обеими руками, вылез, наконец, из холодного черного чрева.
Белые полоски на небе уже совсем погасли. Избы, изгороди, деревья, кусты вобрали в себя густую тень июльской ночи и уже едва угадывались нечеткими контурами на фоне такой же уплотнившейся черноты остывшего воздуха. Но здесь было всё-таки светлей, чем в погребе. Васька вышел за калитку, обогнул покосившийся плетень и чуть не наступил на пристроившуюся под кустом сирени парочку. Миловавшиеся испуганно вскочили и, не разбирая дороги, через заросли крапивы кинулись подальше от непрошеного свидетеля.
Но Васька их узнал. Светлое платье выдало соседку Нинку. А уж то, что с ней гуляет Петька Калёнов, ему было известно давно. Ему хорошо - шестнадцатый год пошел. Можно с девками гулять, хотя Нинка его старше лет на десять. Топот убегавшей пары заставил встрепенуться соседского Полкана. Он глухо залаял, показывая хозяевам, что добросовестно охраняет их немудреное добро. И через мгновение лаяли уже все деревенские собаки. Васька вышел далеко за деревню, уже подходил к Опаринскому пруду, а лай то затихал, то возрождался заливисто и многоголосо.
Мимо пруда ночью один Васька ходить боялся. Правда, случалось ему тут бывать, когда он с ребятишками пас лошадей в ночном, но именно тогда от них и услышал, что в пруду по ночам купаются русалки. И ещё, бывает, Софья-утопленница выходит на берег. Поднимет к небу руки и жалобно стонет: «Расстреляйте меня! Не хочу иметь ничего общего с партией палачей!» Могила Софьи на той стороне пруда бурьяном заросла. Никто за ней не ухаживает. Врагом народа была эта Софья, хотя и учила деревенских ребятишек грамоте.
«Расстреляйте!» Расстреляли бы, кабы сама не утопилась. В деревне всех врагов народа под корень извели. Сколько порушенных домов стоит! То один фундамент каменный, то лишь ворота. Но Васька всего этого не видел. А отец у него сам мироедов раскулачивал. И на войну добровольцем пошел. Когда бы повестка пришла, а он уж раненый. С простреленным плечом не повоюешь. Жаль только, что домой придет без винтовки. Было бы ружье, он бы этого дезертира мигом пристрелил. Подкрался бы поближе: «Стой! Руки вверх!» Посмотрел бы я на этого Ваню-в-сарафане.
Вот уж и пруд позади. Ни русалок, ни Софьи не встретилось. Они, наверное, только в лунную ночь выходят, а нынче - хоть глаз коли. И через орешник Васька продрался целым и невредимым. С прижатой к груди бутылкой. Выйдя на простор, он увидел впереди красную точку костра и неожиданно для себя вздохнул с облегчением. Наконец-то позади этот долгий одинокий путь. Позади страхи, тревожные шорохи в кустах, пугающие всплески волн в прибрежных камышах. Тут хоть какой-никакой, а всё же человек. Сейчас Васька отдаст ему самогонку, возьмет Красулю и отправится обратно. С коровой не страшно.
Но чем ближе подходил Васька к костру, тем сильнее деревенели его ноги. Хотелось остановиться и повернуть обратно. Сердце тревожно стучало в груди, словно норовя выпрыгнуть. Дрожащее световое пятно, вырванное костром у непроглядной темени, было невелико. Отсветы пламени увеличивали в размерах фигуру сидящего спиной к Ваське дезертира, что-то поворачивающего в желтых огненных лентах, отчего ввысь роем взлетали красные пушинки искр.
Прислоненная к дереву, рядом стояла винтовка. А где же корова? Неужели он её отпустил? Но не успел ещё Васька ни о чем догадаться, как дезертир, пружиной вскочив на хруст сломанной Васькиной ногой ветки, мгновенно схватил винтовку. Он настороженно вертел шеей, вглядываясь в темноту и ничего не различая, только чуя - по выработавшейся привычке жить настороже, наготове - надвигающуюся опасность.
- Кто тут? – наконец, хрипло крикнул он в темноту, клацнув затвором винтовки. И, упреждая возможный выстрел, Васька торопливо вышел из мрака на свет, выставив вперед, словно щит, зеленую поллитровку.
- А-а, это ты, - успокоено прохрипел дезертир. - Один явился? Смотри у меня… - он выхватил у Васьки бутылку и удовлетворенно взвесил её на ладони. - Принес всё-таки. Молодец. Ну, садись. Пить и закусывать будем. Корову твою пришлось прирезать. Задыхаться она начала…
И только сейчас Васька увидел, что на стволе березы с высунутым языком висит коровья голова, где в повернутой к Ваське выкатившейся из орбиты белой луковице глаза, отражаясь, играют рыжие сполохи костра. Туша коровы с ободранным боком и загнутой, словно красная рогожка, кожей, забрызганная густой темной кровью, лежала у самого березового комля. Рядом, как клубок змей, сплелись вздутые синие кишки, выплывшие из распоротого коровьего живота. Среди них сосками вверх торчало четырехрогое Красулино вымя, с так и не выдоенным из него молоком.
Над костром на рогатине висела съежившаяся от пламени лиловая печень. А рядом с костром на куске бересты дымился огромный кусок мяса, видимо, как раз тот, что дезертир поворачивал над пламенем, когда треск сухой ветки за спиной заставил его прервать это занятие. Увиденное так потрясло Ваську, что ноги его подломились. Он сел прямо на залитую коровьей кровью траву и беззвучно заплакал.
Ваня-в-сарафане не обращал на него внимания. Ототкнув газетную пробку, он вскинул подбородок и приложился к горлышку бутылки. Кадык заходил взад-вперед при каждом его глотке. Опорожнив половину посудины, он вытер рот рукавом шинели, выхватил из костра растрескавшуюся от жара печенку, дважды выдохнул на неё сивушный воздух, словно это могло остудить облизанный языками огня ливер, и вонзил в него зубы. Минуты три он торопливо, с коротким придыханием жевал. Потом затряс головой от обжигающего жара ещё сочащейся кровью недожаренной мякоти и снова потянулся за бутылкой.
Васька сквозь обильно хлынувшие из глаз слезы видел, как дезертир торопливо плеснул в глотку мутный самогон, как надул щеки, гоняя порцию прохладной влаги языком по обожженному нёбу, как, наконец, словно жалеючи, медленно проглотил её и, довольный, погладил себя по груди ладонью: «Словно Христос босичком прошел!» И он повернул к Ваське расплывшееся в улыбке лицо. Эта улыбка показалась тому более страшной, чем настороженный взгляд дезертира, когда он, поводя вороненым стволом, всматривался в темноту.
Но Ване-в-сарафане было не до того, чтобы задумываться, какое впечатление он произвел на Ваську. Он присел на карточки, поднял с бересты увесистый кус мяса и, разворошив горящие хворостины, подвесил его над угольями на ореховой палке. Из розовой мякоти на красные угли костра с шипением падали капли крови, отчего угли тихо потрескивали, на мгновение темнели и вновь наливались пунцовым жаром.
Дезертир вытащил нож из коровьего бока, обтер его пучком травы и, положив печень на бересту, как на скатерть, нарезал её небольшими кусками. Закончив разделку, он повернулся к Ваське, будто только обнаружив его присутствие, и с виноватой миной, будто его застали за детской запретной забавой, негромко выговорил:
- Хоть раз поесть по-человечески… Что ты там сидишь? Придвигайся ближе. Не бойсь. Не трону. Я с детьми не воюю. Вот говорят, будто Ваня-в-сарафане зверь. А кто меня зверем сделал? Жисть проклятая. Война, чтоб ей ни дна, ни покрышки. Иди, иди смелей. Бери печенку, ешь. Немного сыровата, но её и вовсе сырую едят. Витамин в ей. От хворостей помогает.
Васька не двигался с места.
- Чего? Ай ноги со страха отнялись? Я ж те русским языком говорю: не трону. Ешь да вали домой. Корову тебе жалко? Коровы на то и существуют, чтобы мы их ели. На одной траве в лесу долго не протянешь. А патрон-то в винтовке всего один остался. Его расходовать нельзя. Он на крайний случай. Когда-нибудь Гришка Фефелов со своей командой обложат меня тут, как медведя в берлоге.
Ушел бы я куда-нибудь, но здесь ведь своя земля. Дом близко. Правда, туда не сунешься. Соседи сразу докажут. Но всё-таки на душе как-то спокойней. Иной раз подкрадешься, увидишь своих гавриков издалека и то потом от радости, словно пьяный, ходишь. Да, брат, никому не приведи Господь так-то вот скитаться. Лучше бы уж я там сгинул, под этой чертовой Ахтыркой. А ты иди ближе, чего уж теперь плакать, корову не вернешь. Ешь! Годами ведь без мяса сидите.
Васька несмело придвинулся к жаркому бугорку покрытых невесомым серым пеплом углей, но руку за едой не протянул. Ему представилось, как застрянет в горле кусок, стоит хоть на мгновение встретиться взглядом с медленно наливающимся смертной темнотой, но ещё словно живым, дрожащим в струйках восходящего к небу тепла, огромным глазом Красули. Он робко протянул руку к бересте, отщипнул кусочек горячей печенки, но ко рту его так и не донес. Незаметно для дезертира выронил в траву.
А тот потянулся к бутылке, деловито допил её, причмокнул губами и с сожалением выбросил пустую посудину под ореховый куст. Потом склонился над кострищем, раздувая подернутые пеплом полупотухшие угли, подкинул на них хвороста, повернул другим боком висевший на орешине кусок мяса и привалился к березе под самой коровьей головой. Несколько мгновений он молчал, будто задремал.
Васька постарался разглядеть его получше. Порозовевшее лицо дезертира теперь не казалось ему таким страшным. Мужик как мужик, только злой какой-то. Пообещал отпустить корову, а сам, бедную, зарезал. Такая хорошая Красуля была. Больше неё ни одна корова в деревне не давала молока. Норовистая, правда, но это потому, что она не успела привыкнуть к новому двору, где ещё не выветрились Ночкины запахи. Нет, всё-таки зверь этот Ваня-в-сарафане. Схватить бы сейчас его винтовку да послать ему пулю в сытый-то живот. Был бы Васька постарше да посильней, так бы и сделал.
- Да, жисть-жистянка, - прервал Васькины размышления усталый голос дезертира. - Кто бы мог подумать ещё три года назад, что Иван Тетеревков вот так, словно дикий зверь, будет от людей по лесам прятаться? Был Иван первым в МТС трактористом. Грамоты вручали, в газетке портрет печатали. А теперь? Как, говоришь, тебя звать-то?
- Василием, - еле слышно пролепетал тот.
- О-он как! Отца моего покойного Василием звали. Убили его германцы в сорок первом. Пошел я отомстить за родного отца. В МТС не отпускали, потому как специалист. Однако настоял. Отец, мол, в первых рядах пал, хочу его достойно заменить, пока война не кончилась. Мы же тогда думали, что скорехонько прогоним фашиста-то. «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим». Вот ведь как тогда пели. И Иосиф Виссарионович с Климентом Ворошиловым про это говорили. Война якобы будет на чужой территории.
На чужой воевать не довелось. Да и на своей тоже. Пригнали нас после формирования под Балашовым на фронт и сунули, безоружных, с одними кулаками, фрицу в пасть. Но против немца этак не повоюешь. Серьезный вражина. Как кур нас перецапал. Кто имел оружие, застрелился. Многие руки подняли. А я и в плен не хотел, и себя прикончить рука не поднялась, всё ж таки двое девок дома оставил. Одна-то вовсе ещё грудь сосала, когда я на фронт уходил.
Дезертир всхлипнул, и Васька подивился, что этот звероподобный, грубый мужик может вот так, совершенно по-детски распустить нюни, словно он не Ваня-в-сарафане, гроза дубёнской округи, а желторотый пацан, его ровесник. А дезертир плакал, уже не таясь.
- Я к политруку, - продолжал он сквозь слезы. – Что делать будем? А тот побелел с лица, достал записную книжку, написал что-то на листке, вырвал его и мне подает. Будешь, говорит, жив, передай моей семье, как мы тут жизни за Родину положили… Взял я листок, только отошел шагов пять по траншее, слышу: ба-бах! - застрелился политрук. Нет больше спасения, раз командиры с собой кончают. А впереди уже мотоциклы трещат, речь немецкая слышится. Хохочут, сволочи. Любо им, что голыми руками нас берут.
Нет, думаю, если уж умереть придется, то не таким макаром. Прихватил я винтовку с убитого бойца, собрался пальнуть в фашистские хари, а в обойме-то, гляжу, всего один патрон. Последний завсегда для себя оставляют. Ну, выскочил я из траншеи, а нас в ней всего трое оставалось, побёг к лесу. Пригнулся чуть не до земли, петляю, как заяц. А сзади хохот. Пьяные они, что ли? Как на гулянку вышли. Пальнут больше для острастки раз-другой и снова хохочут. У меня от этого мороз по коже. Уж лучше, думаю, палили бы безостановочно.
Ты веришь, я уже, наверное, за версту был от передовой, а всё этот смех в ушах звенел. И моторы мотоциклеток тарахтели за спиной. Уж не знаю, сколько я пробежал, только впереди, вижу, машина стоит, вроде наша. Я к ней. Не успел добежать, а из кабины - командир в ремнях. Расстегивает он кобуру и прямо в меня из пистолета целит. Всё, думаю, прощайся, Ваня, с жизнью. От немца ушел, так свои в распыл пустят. Встал перед пистолетом во весь рост. Дыхание перевести не могу, а уж мысленно с белым светом прощаюсь.
Вот он, ствол пистолета, рядом, прямо мне в лицо направлен. Одно осталось - погибать. Вспомнил в ту минуту и жену свою, и деток. Но, слышу, щелкнул боек, а выстрела нет. Осечка! А тут из-за бугра немецкая танкетка как вдарит по машине, только сноп черного дыма у меня перед глазами. Крепко меня оглушило и землей засыпало. Это и спасло от неминучей гибели. Очнулся к вечеру, выполз потихоньку. Смотрю, а по моему укрытию колея глубокая - след от немецкого мотоцикла. Немцы, выходит, на своем мотоцикле прямо мне по груди проехали. Не суждено, значит, так-то вот погибать.
Надо, кумекаю, к своим пробираться. А где они, свои-то? Уж и канонады вовсе не слыхать. Верст, может, полста немец отмахал. Три дня я его догонял. Где бегом, где ползком. Как-то под вечер слышу стрельбу впереди. Ну, значит, передовая. Дождался ночи - и к речке, там как раз небольшая речушка текла в нашу сторону. Вот прямо под водой и поплыл. Высуну лицо, схвачу воздуха и - вперед.
И невдомек мне было, что впереди небольшая плотинка. Хочешь, не хочешь, а перелезать через неё надо. Только это я поднялся, слышу: «Хенде хох!» И опять, знаешь ли, повезло. Немец, что меня остановил, повесил мою винтовку себе на плечо, тычет автоматом мне в спину и командует: «Шнель. Форвертс!» Поплелся я, куда указывают. А уж темненько было. Немец же - в очках. Стало быть, плохо видит. У меня одна мысль: бежать. Плена я пуще смерти боялся.
Идем это мы на небольшую горку. Тропочка в темноте еле виднеется. Кусты растут вдоль неё. Ну, я и сообразил. Отогнул один, да и резко поднырнул под него. Куст-то разогнулся, да немца - по очкам. Завопил он. Тут я прыгнул на него и сапогом горло придавил. Вскоре началась стрельба трассирующими пулями. Ракеты взвились. Светло стало. Схватил я с убитого фрица винтовку и - прямиком к нашим.
И всё-таки достали меня немцы. Видишь возле уха отметину? - он откинул прядь давно нестриженых волос, и Васька увидел на виске вздувшийся рубец. - Как я тогда до своих дополз, ума не приложу. Всю ничейную полосу своей кровью оросил. Когда услышал русскую речь, «Братцы! - кричу. - Спасите!» Нашлись смельчаки, вытащили меня из-под обстрела. Как в госпитале оклемался, допросы начались: кто да откуда, почему не застрелился, раз последний патрон ещё в обойме? Особисты спать не давали. Один другого сменял - и по наезженному кругу пытали: почему не застрелился? Словно им была бы большая радость, пусти я себе пулю в лоб.
Чую, не сдобровать мне, к стенке поставят. Обидно стало. Хотел с врагом воевать, а приходится думать, как бы свои в расход не пустили. К тому дело шло. Но тут мне опять фрицы помогли. В пух и прах разбомбили блиндаж, где меня допрашивали. Всех поубивало, только я, как заговоренный. Но тут уж ждать не стал. Подобрал в разбитом блиндаже винтовку, выкинул из обоймы все патроны, кроме одного для себя, и айда к родным местам.
В одном заброшенном доме бабий сарафан нашел. Оделся в него, шинелишку в мешок, винтовку разобрал - и туда же. Не так в глаза стал бросаться. Я от людей-то старался подале держаться. Так и доковылял до дому. А здесь уже меня поджидали. К жене подступают: «Придет твой дезертир, сразу сообщи, куда следоват, а не то самую на Колыму отправим». Так и не побывал ни разу дома-то.
Встретил раз старика Захара Сендяева. Сходи, Христа ради, к Марии моей, пусть на Чирковскую гору придет. Он-то передал, а за ей слежка. За деревню выйдет, а уж сзади конвой скачет: «Куда это ты направилась?» Да, Васька, сгубил германец мою жисть. На войне не убили, так возле дома родного пулю себе в лоб пустишь. - Ваня-в-сарафане пошевелил палочкой угли в затухающем костре, над которым вспыхнуло и заплясало низкое синеватое пламя, но тут же погасло. Васька зябко поежился. - Подкинь дровишек. Закоченел совсем, дрожишь, как осиновый лист.
Но не успел Васька подняться за хворостом, как Ваня-в-сарафане встал сам, сбросил с себя шинель и накинул её на Васькины плечи. Шинель была теплой, но пахла потом и кровью. Дезертир принялся ломать сучья, сокрушая их ударом сапога. Наломал большую кучу, запыхался, выдохся, но зато костер разгорелся с новой силой. Бойкое пламя стремительно облизало сухие ветки и вспыхнуло с веселым треском, разбрызгивая вокруг змейки гаснущих на лету искр.
- Всё бы ничего, - продолжил дезертир, тяжело вздохнув. - Но ведь кончится когда-нибудь эта война. Тогда уж не милиция меня ловить будет, а пошлют роту солдат, и те пристрелят где-нибудь в трясине. И даже проще так-то. Не надо хоронить. Увязну в грязи, затянет илом - никто сроду и костей не найдет. Другая есть печаль. На детях теперь на всю жизнь пятно - отец с фронта сбёг. Клеймо. Даром, что я до войны в стахановцах ходил, теперь им хода нет. Ну ладно, у самого жизнь поломатая, детишкам я её портить не буду.
Иной раз возьмешь винтовку, где последний патрон своего часа дожидается, и думаешь: а чего тянуть-то? Взять да и оборвать всё разом. Насмелиться не могу. Жить, Васька, охота. Вот сегодня мне подфартило. И всё ты. Самогонки принес. Выпил я, теперь вроде ничего и не страшно. Поговорил я с тобой, душу облегчил, можно бы и распрощаться с белым светом. Себя не мучить, людей не тяготить…
Он поднял винтовку, подбросил её на ладони.
- Нет, всё же боязно, - проговорил он с какой-то детской беспомощностью. - Не могу. Страшно с непривычки. Вот ведь беда-то какая. Может, ты, Васька, услужишь? Я у тебя корову зарезал, ты меня ненавидеть должон. Тебе в самый раз меня ухлопать. Давай, а? Не бойся. Это просто. Я научу. Берешь вот так за спуск, нажимаешь и... Звук выстрела был несильным. И Васька сначала не понял, отчего грохнулся навзничь в костер Ваня-в-сарафане. Только когда из его перебитого горла черной струей хлынула кровь, он понял, что человек всё-таки решился.
(Продолжение следует)
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]