18 ноября 2009 09:13
Автор: Геннадий Сюньков (г. Самара)
Послеполуденный сон Фавна (Повесть и рассказы)
Колыбель
Бабушка Соленька в голодном двадцать первом году схоронила шестнадцать из девятнадцати своих сынов и дочерей. Остались Александра, Анастасия и Екатерина. Александра вышла замуж через три года, когда ей едва исполнилось шестнадцать. Анастасию отдали в школу, а Екатерина ещё в зыбке качалась. Целый табун детворы был у Соленьки, и вот - пусто в доме. Прядет бабка кудель на дратву и легонько покачивает зыбку, в которой Екатерина кривыми ножонками сучит. Какая судьба будет у младшенькой?
Это я так представлял бабку по её рассказам, но в те времена она не была ещё старой. Её тогда и Соленькой не звали, а чаще полным именем-отчеством - Секлетинья Лаврентьевна. Это уж потом в деревне подхватили ласковое дедушкино обращение к супруге. Так и пристало - Соленька. Очень уж оно подходило ей - это имя. Судьба у неё была соленая. Дед, когда был пьян, колотил бабушку смертным боем, а трезвым он бывал редко. Так что одни синяки сойти не успевали - появлялись новые.
Как бы то ни было, а бабка теперь жалеет своего Алексея Ивановича. Непутевый был мужик, но в чем-то многих других лучше. Недаром слава о нем по всей округе шла. Больно уж мастер был Алексей Иванович балясы точить. Другого такого краснобая - поискать. Что ни скажет, всё к месту, всё складно. С деревенским попом Малиновским они настоящие словесные баталии устраивали. Сойдутся и давай: кто кого переговорит. А один раз Алексей Иванович учинил над своим противником шутку, которая всю деревню распотешила.
А дело было так. Идет поп Малиновский по деревне с корзинкой в надежде, что прихожане поднесут ему, кто чем богат. Да скудно пополняется корзинка. В деревне лишнего фунта зерна не осталось - подчистую по сусекам подмели. Голод. И вот доходит поп до алексейиванычевой избы, а тот его уже издали заметил. Ждет. Наловил клопов в спичечный коробок и сел у печки на приступочек. Открывает Малиновский дверь, а хозяин ему навстречу коробок швыряет с присловьем: «Попы в дом - клопы вон!» Так и надселся со смеху батюшка:
- Неужто и впрямь такая примета есть?
- Вот, ей-богу, есть, как на духу клянусь. Клопы вашего брата как огня боятся.
- Ну, уж это ты пули льешь. У меня этих клопов ничуть не меньше твоего. На Крещенье дом три дня выстуживал - окна, двери настежь, думал, карапец им придет, нет, живучи, идолы.
- Батюшка, - меняет тему Алексей Иванович, - грех на мне великий, я ведь пост не соблюдаю. Последнюю лошаденку зарезал.
- А, что там, - машет широким рукавом рясы поп, - за еду не бывают в аду. Отпускаю тебе этот грех. Давай-ка и я с тобой конинки попробую...
Дед умер, а Малиновский, когда у нас в деревне церковь порушили, перебрался в Теньковку. Теперь она без креста стоит, облезлая вся, и колхозный завхоз Митрий Васильевич хранит там всякую утварь: старые хомуты, седёлки, ящик ржавых гвоздей и в углу под мешковиной - снятые со стен церкви иконы. Одна из них интересная. Иисус на кресте, из дерева вырезанный. Как живой, только пальцев на ногах нет. Их Митенька Калёнов ножовкой отпилил. На спор. Доказал, что не побоится ночью в церковь зайти и отхватить ноги Иисусу.
Теперь деревенские бабы говорят, что тем он и накликал на себя беду. Одно названье, что человек. Калека. Правда, Иисус до самой войны почему-то тянул с местью Калёнову, хотя ножовкой тот орудовал ещё в двадцатые годы. Митенька тогда и в самом деле по возрасту был Митенькой. А сейчас ему не поймешь сколько лет: то ли сорок, то ли семьдесят.
Теперь церковь вся засижена галками, а с купола кое-где содрано зеленое железо. Но простоит храм ещё долго. Кирпич, как бронзовый. Рассказывают, глину на яйцах замешивали. В Теньковке церковь уцелела. Малиновский там частенько во время богослужения непотребные слова произносит ввиду нетрезвого состояния, но прихожане ему прощают.
А прихожане-то - одни старухи да вдовы солдатские. Их в деревне больше сотни. Это я слышал от моей тетки Екатерины, которая работает в Теньковке библиотекаршей. Ей было поручено к выборам провести перепись населения. И получилось оно почти сплошь женское. Правда, тридцать три калеки мужиков насчитали. «Тридцать три богатыря», - шутила тетка Екатерина, но как-то не особенно весело.
Сама она тоже вдова, хотя замужем успела побыть всего неделю. Но в память о муже у неё осталась дочь Лариска, моя двоюродная сестра. Тетя зовет её Лорой. Тетка Катя вообще не похожа на всех. Одевается странно и всё читает, читает. Моя мама говорит ей: «Катя, что ты в этих книжках нашла? Просидишь молодость-то одна, станешь потом локоть кусать, да поздно будет. Такая краля, а забилась в угол. Ты думаешь, к тебе домой свататься приедут? Разбежались! Женихов-то ныне днем с огнем не найдешь. А Григория твоего, вечная ему память, уже не воскресить». Тетка вздыхала и уходила, а иногда принималась плакать. Мама подхватывала, и они обе подолгу и безутешно выли. «Не тронь ты её, Александра, - говорил мой отец. - Придет время, оклемается. Жизнь заставит».
Когда тетка Катя переехала в Теньковку, она взяла с собой бабушку Соленьку. Надо было кому-то присматривать за Лорой. Поселились они в мазанке неподалеку от церкви, и поп стал частенько захаживать сюда посидеть, повспоминать о прошлом житье-бытье, о закадычном своем приятеле Алексее Ивановиче. Тетка Катя с Малиновским подружилась и частенько приносила от него связки толстых книг с выцветшими корешками.
Она раскладывала их на полу и причитала, всплескивая руками: «Какая прелесть! Первое издание Карамзина! Автограф Языкова! Боже мой, Боже мой...» Я взирал на книги с любопытством, уважением и некоторым страхом, а Лора, подражая матери, лопотала что-то несусветное. Я уже тогда знал, что она вырастет такой же грамотейкой, как её мать.
У нас дома вообще не было книг, кроме «Агротехники» и «Краткого курса истории ВКП (б)». Эти книги я листал тысячу раз. «Агротехника» была с картинками, самой красивой из которых я считал вклейку из толстой бумаги с портретом академика Вильямса. Академик сидел в профиль, чуть оттопырив нижнюю губу, и был стрижен под Котовского, наголо. У нас в деревне таких мужиков не было. Я спросил у мамы, что такое «академик». И она ответила, что, должно быть, это большой начальник, вроде зоотехника.
А в «Кратком курсе» некоторые строки были подчеркнуты красным карандашом. Читает отец, читает, вдруг оторвется от страницы и словно прислушивается к чему-то. Потом вздохнет и продолжает дальше водить карандашом по строчкам. А то ещё придет председатель колхоза Ковалев. Начнут они с отцом про эту книжку беседовать, иногда дело доходит до крика. Какие-то слова, фамилии незнакомые выкрикивают: Постышев, Киров, Бухарин... Затихнут, поспорив, потом Ковалев скажет:
- Эх, Костя, ты же с восемнадцатого в партии, а до сих пор какие-то у тебя странные взгляды. Рассуждаешь порой как классовый враг. Я ведь тебя знаю: ты же голодранец из голодранцев. Тебе же с нами делить нечего. Какого же чёрта ты сомневаешься?
- Прав ты, Дмитрий, я действительно голодранец. Только не в чем мне себя упрекнуть. Не ломал я ни перед кем свой хребет, чужого хлеба тоже не ел. А если что понять хочу, так на то мне и голова дана.
- Смотри, не потерять бы тебе её. Вон Васька Саклаков гоношился, гоношился, а где он теперь?
- Не стращай, пуганые, - тише говорил отец, и они переводили разговор на другое.
Кроме этих двух книг, в доме были учебники. Особенно мне нравилась «Хрестоматия». По ней учился мой старший брат, и я знал её наизусть от корки и до корки ещё задолго до того, когда пошел в школу. Как только в стихотворении «Несжатая полоса» я доходил до слов «Только не сжата полоска одна, грустную думу наводит она», голос мой становился влажным, горло перехватывало. Я не мог понять, отчего это.
Пахарь из этого стихотворения представлялся мне похожим на отца. Он и на картинке в «Хрестоматии» был бы похож, кабы не борода. Мой отец сбривал бороду опасной бритвой, которую правил на широком комсоставском ремне. Чирк-чирк, туда-сюда, и вот уже, запрокинув подбородок, он снимает с него первую белую ленту пены. Бритва у отца была золингеновская. Он её выменял у одного уволенного в запас офицера на десять пачек моршанской махорки, а тот привез бритву из самой Германии.
Отец мой тоже был в Германии, в плену, но ничего оттуда не привез, кроме хворей. И вот теперь, когда он надолго разболеется, я с бабушкой Соленькой отправляюсь к тетке Екатерине в гости. Тетке я не в тягость, хотя, конечно, лишний рот. Она работает в детдомовской библиотеке и ещё моет там вечерами на кухне посуду. За это нас с Лорой иногда кормят в тамошней столовой.
Лора - чудной человек. Однажды она нарисовала большую картину цветными карандашами и показала мне. Там был изображен царский трон, но над ним почему-то висели серп и молот. Под картиной я прочел: «Над престолом молот серп дан». Я ничего не понял, а Лора сокрушенно покачала головой: «Эх ты! Прочти теперь с конца». Я прочел. Получилось то же: «Над престолом молот серп дан».
- А почему «дан»? - всё-таки спросил я.
- По-другому не получается. Я много слов перебрала.
- А у тебя есть ещё что-нибудь такое?
Лора протянула мне картинку поменьше. На ней был изображен Малиновский со змеей. Я его сразу узнал по бороде и по веселым глазам. Подпись гласила: «В аду удав и поп». Я прочел наоборот: «Поп и в аду удав». Смешно. Как я ни старался, мне слова не подчинялись. Тетка сказала: «У Лоры дарование. Ты же мальчик неглупый, но без особых способностей. Они еще проявятся. Дед твой был талантлив, хоть и неграмотен. Его песни до сих пор поют. Однажды я слышала, как его песню «Склонилась ива над водою» пели в самом Куйбышеве. И вообще у нас в роду откровенно глупых людей не было».
Дед действительно был знаменит. Малиновский всегда вспоминает о нем какую-нибудь историю. «Вот однажды с Алексеем Ивановичем было...» - начинает он. И я уже настораживаю уши, чтобы не пропустить, что же там такое было. Однажды привез ему барин двух невест из Ростовки - кривую и хромую. «Выбирай, Алешка, какая лучше».
А дед, тогда ещё в жениховой поре, посмотрел, почесал затылок и отвечает: «Да они, барин, обе лучше!» «Ах, обе? Нет тогда тебе невесты с приданым. Женись, как знаешь!» - в сердцах повернулся барин и уехал. Алёшка возьми да и женись на следующий же день на дочке своего соседа Лаврентия Тихоновича. Так и прошел с ней всю жизнь. И рожала ему Секлетинья Лаврентьевна то двойню, а то и тройню враз. Не успели прожить десяти лет, а уж целый взвод детворы.
Работать Алексей Иванович был великий мастер, да и силенкой Бог не обидел. Но перебивалась семья с хлеба на квас. Мотался кормилец то на донские шахты, то на рыбные промыслы в Астрахань, то в Оренбург валенки катать. Наживет деньгу да всю за неделю и спустит. И не то чтобы сам много пил, всё больше друзей-приятелей угощал. С прихвалочкой был. Любил, когда ему в рот смотрят да восторгаются: «Ах, и мастер Алексей Иванович красные речи сказывать».
Да, краснобай был дед, но ведь и в работе отчаянный. Однажды поехал он в лес за дровишками. Наворочал такой воз, что кобыленка с места не могла взять. Выпряг её Алексей Иванович, схватил оглобли, крякнул да и попер воз из делянки до самой чистой просеки. Не знаешь, корить ли деда, гордиться ли им. Впрочем, все его добром поминают. Даже бабушка Соленька забыла про мужнины побои.
Я по этим рассказам деда больше представляю, чем помню. Чаще бабушка о нем рассказывает. Всякие случаи бывали с ним: диковинные, смешные и страшные. Ехал он раз через Волгу по льду. Лопнула завертка у саней, лошадь - в сторону, а дед и угодил вместе с санями в полынью. А был он под хмельком да в тулупе. Ну и камнем пошел ко дну. Не окажись неподалеку татарин Ахмет, кто знает, как бы всё вышло. Потонул бы, наверное.
Вытащил его Ахмет да в бане парил до седьмого пота. Оклемался дед, оделся и говорит: «Бери, Ахмет, лошадь. Она твоя». А тот: «Да что ты, что ты!» Дед свое гнет: «Да я на такую дуру больше смотреть не хочу, не то, что ездить на ней. Хозяина - в прорубь, а сама на лед выскочила». А лошадь вовсе была не при чем. Просто сани юзом занесло, подвертка мочальная износилась, и оглобля выскочила из петли. Вот и угодил дед в полынью. Да только ничему это его не научило. Куролесил по-прежнему.
Поехал как-то на мельницу в Плотцовку. Пока его овес мололи, затеял спор с тамошними мужиками. Из-за чего спор зашел, сейчас не установить, однако слово за слово, да и стали мужики руками помахивать. Как махнут один разок, так летит Алексей Иванович под телегу. Только поднимется, а его опять приголубят таким же манером. Долго ли, коротко ли, но не стерпел дед. Выхватил дубовый шкворень из телеги и давай им над головой крутить.
«Не подходи! Изувечу!» Ну, он один, а их, плотцовских-то, семь человек. А семеро одного, известное дело, не боятся. Ну и насели на него гуртом. В два счета уложил их Алексей Иванович в поленницу на телегу, перевязал вожжами и повез в свою деревню. В деревне - переполох! Сбежался народ. Поняли односельчане, в чем дело, посудили-порядили и решили с плотцовских за каждого мужика по мешку муки выкупа взять.
- Россия-матушка! - говорит Малиновский, вспоминая этот случай. - Это ж надо додуматься: мужика на мешок муки менять.
- Неграмотность виной, - поддакивала попу тетка Екатерина.
- Ну, это ты, Екатерина Лексеевна, зря. Русский мужик и без грамоты умом нескуден. А твоему-то отцу, кабы ещё и образованность, ему бы цены не было. Академиком бы стал.
Я вспомнил академика Вильямса из «Агротехники». Мне понравилось, что дед мог бы тоже стать таким круглоголовым, безбородым, в белой рубахе и со значком на отвороте пиджака.
- Вино его сгубило, - упорствовала тетка Екатерина.
- Был грешен покойный, - покивал головой поп. - Но разума не пропивал. Голова была светлая.
- Светлая, так не тиранил бы маму всю жизнь. Вы, Платон Игнатьевич, зря за невежество заступаетесь. Культурный человек, столько книг прочитали, а беретесь защищать темные проявления в характере моего деспота-папаши.
- Эх, Катерина Лексеевна, неудобно при мальчонке это говорить, но разве нравственно от своего родителя отрекаться? Я волею судьбы всю жизнь в попах торчу, хоть и надоело мне это занятие - мозги людям пачкать словом Божьим. Русский мужик - вот кто Бог и есть. Как его судьба ни колотит, как она его, бедного, ни мнет, а мир-то всё равно на нем держится. Темный он, дикий - верно, но...
Поп торжественно воздел руки к небу и замолк. Я посмотрел в облака, куда был направлен перст Платона Игнатьевича, и мне показалось, что среди белой ватной их курчавости одно, потемнее, несет облик деда моего. Та же борода, тот же взгляд с плутовским прищуром. Но облако быстро смешалось с другими, набежавшими на него, и пошла вся беззащитно-белая их громада куда-то в неведомые мне края. Может даже, на Украину, где в первые же дни войны был ранен мой отец-доброволец.
...Вечером тетка Екатерина долго читала, склонясь у керосиновой лампы. Мы с Лорой лежали на постланных на давно некрашеные доски пола ватниках и прочем тряпье. На потолке причудливо курилась, связываясь в бесконечные, бесчисленные узелки, ламповая копоть. И полумрак комнаты наполнялся странным запахом, в котором острый керосиновый чад смешивался с нежным, почти неуловимым, ароматом цветущих на подоконнике растений с мохнатыми листьями.
«И осталось из всего земного только хлеб насущный твой, человека ласковое слово, чистый голос полевой», - доносился до нас страстный шепот тетки Екатерины. И хоть таинственный смысл стихотворных строк скорее угадывался, чем понимался мною, душа как-то больно и сострадательно отзывалась на заклинание измученного невыносимо серой жизнью близкого человека.
Прежде я редко плакал. Только от сильной обиды, да и то тайком, а тут будто едким дымком вдруг обожгло мои ресницы, и слезы полились горячо и обильно. Засмущавшись оттого, что их увидит Лариска, я покосился на неё и заметил, как её худенькие плечи вздрагивают от еле сдерживаемого плача.
- Ну что вы, глупенькие? - наклонилась над нами тетка Екатерина. - Что это за мировая скорбь такая? Всё будет хорошо. Всё будет просто замечательно. Бедные вы мои, бедные…
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
[an error occurred while processing this directive]