04 мая 2010 10:35
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Книга четвёртая
«Большая» война
Начало и конец
Чернец Иван Арсентьевич, 1920 года рождения
Мы сидим с Иваном в его московской квартире и листаем альбомы. Фотография – это тоже память о людях, о городах, о победах и об утратах.
Я не знал никого из этих молодых парней в лётных пилотках, в шлемах и унтах. Среди них – чубатый парень с озорными глазами, летчик Иван Чернец.
Они стоят большой группой возле ИЛа, этой грозной машины, наводившей ужас на немецких солдат. Карандаш скользит, словно указка, от одного к другому. И как на перекличке:
– Погиб в Керчи…
– Сбит над «Голубой линией»…
– Сгорел в бою, севернее Варшавы…
– А этот еще в Севастополе…
Седьмой Гвардейский, ордена Ленина Севастопольский штурмовой авиаполк. Впервые его ветераны встретились в Москве на двадцатилетие Победы. Седые и весёлые. И я поражался той удивительной нежности, которая может быть только между старыми солдатами, вместе пережившими минуты, в каждой из которых по шестьдесят смертей.
Спустя три года собрались вновь. На этот раз в Керчи. Медленно сползло белое полотнище с памятника тем, кто:
– Погиб тут, под Керчью…
– Сбит над «Голубой линией»…
– Сгорел в бою, севернее Варшавы…
– В Севастополе…
Мемориал был возведен на средства ветеранов 230-й Гвардейской Кубанской авиадивизии и всех тех, кто помнил и чтил погибших ребят с весёлыми мальчишескими глазами. Чьих-то сыновей, братьев, женихов. Реже – мужей и отцов, потому что все они были ещё очень молодыми.
Пять расположенных по кругу каменных крыльев, устремлённых ввысь, как символ пяти полков, входивших в дивизию. По всей высоте их объединяет наполненный алым огнём цилиндр; тревожные блики ложатся на серые гранитные плоскости.
«Павшим гвардейцам от оставшихся в живых»
И отдельно – ещё четыре строчки эпитафии, написанной мною по просьбе ветеранов:
Ваш грозный строй летит в века,
Сердца волнуя вечным зовом.
Крыло к крылу, к руке – рука
В российском воздухе суровом.
Слово «российском» власти Керчи попросили заменить:
– Тут всё же Украина.
– Дивизия воевала от Волги до Шпрее! – возразил я. – Разные «воздухи» были, но главный-то – российский!
– Однако мемориал ведь на нашей земле.
Я рискнул пошутить:
– Тогда: «в хохлацком воздухе суровом», пойдёт?
Посмеялись и сошлись на «военном» воздухе, чтоб никому не обидно было. Так и отлили на одном из керченских заводов буквы для этой эпитафии…
Память может быть шрамом, может быть болью от осколка, не вынутого хирургом. А может – песней, которую пели когда-то, очень давно. Или пожелтевшим листком газеты. Старой, фронтовой газеты, с плохими клише, выцветшими фотографиями, с наивными стихами ныне маститого поэта.
И среди статей, изобилующих восклицательными знаками, вдруг мелькнёт десяток строк о том, как четверо наших штурмовиков вели бой с восемнадцатью «мессершмиттами». И, сбив двух из них, вернулись на свой аэродром. Все четверо.
Среди этой четверки – фамилия моего друга, Ивана Чернеца. В который раз перечитываю коротенький репортаж. По полстроки на минуту боя. А в каждой минуте – шестьдесят смертей; секунда – и там, где только что был самолет, уже расплывается грязное облако дыма и бесформенные обломки, кувыркаясь, летят к далёкой, изрытой боем, земле.
…Мой друг любил петь. Он пел даже в воздухе. Иногда забывал при этом выключать передатчик. Тогда на земле знали: у Ивана все в порядке – поёт Иван!
В течение последнего полугода войны он водил эскадрилью штурмовиков. Бомбили и расстреливали зенитные батареи, железнодорожные станции, колонны танков и пехоты, аэродромы и склады.
В лётную книжку бледно-фиолетовыми чернилами вписаны лаконичные цифры: боевых вылетов – столько-то, уничтоженной живой силы и боевой техники – столько-то. Год тысяча девятьсот сорок первый… сорок второй… И так – до апреля сорок пятого.
О жизни моего друга написаны книги. Написаны им самим, бывшим военным лётчиком Иваном Чернецом, взявшим псевдоним Арсентьев. В каждой из них – кусочек его жизни. И хотя они вовсе не документальны, эти книги, всё же любая из них – очередной том автобиографии, написанной человеком, который успел прожить большую, насыщенную событиями, суровую жизнь. Ту самую жизнь, что без теории...
– Помните, в районе Запорожья Кальсин на ЯКе сел прямо на пашню? Взял подбитого дружка и взлетел под самым носом у фрицев. Ведь, чёрт такой, под высоковольтной линией умудрился прошмыгнуть!..
– А в августе 41-го, помнишь, под Ржевом, когда мы сбили «летающий карандаш» – «Дорнье-215»?..
– Гляжу я, Иван переходит, значит, на брей, полные газа и…
– А с земли эрликоны дают жизни!..
Их четверо за столом. Четыре лётчика, четыре Золотые Звезды. Три – на военных кителях, а одна – на пиджаке Ивана Чернеца – Арсентьева. Её возвратили ему через двадцать с лишним лет после окончания войны.1
Он вернулся тогда домой и от волнения долго не мог попасть ключом в замочную скважину.
Потом прозвучал первый телефонный звонок. Звонили друзья, старые боевые друзья.
И вот они уже здесь, рядом с ним…
– Ну, гляжу, садится, наконец, «лаптёжник»…
– Тогда, под Кёнингсбергом, век не забуду: погода была гнилая, на плоскостях и на винту – сплошной гололёд, а тут слева вдруг проклюнулось солнце и из-под него четыре «мессера» заходят…
– Виталька Попков, помню, сбил «Савойю»…
И бронзовый профиль дважды Героя Советского Союза Виталия Попкова, тот, что стоит на Самотёчном бульваре под влажными от оттепели ветвями старых тополей, представляется вдруг не торжественным, и не строгим, и совсем не бронзовым. Он просто Виталька Попков, неполных тридцати лет. Он лихо срезал в тот день «мессера», а думали, что «Савойю». И они смеются и пьют за Витальку, под бронзовым бюстом которого играет сейчас детвора, никогда не видевшая над своей головой чёрные распятья бомбовозов.
– А помнишь?..
Конечно, помнят. Обязательно помнят. Все и всех. Тех, кто уцелел, – эти наперечёт, – и тех, кто сложил головы. Под Керчью, под Севастополем, на «Голубой линии»…
По старому обычаю обмакивают в вино кусочки хлеба, кладут их на края тарелок. Потом осторожно чокаются, но не стаканами, а пальцами, сжимающими стаканы. И пьют за тех, кто не вернулся на родной аэродром.
Это очень старый горский обычай. Возможно, так когда-то помянул погибшего товарища их однополчанин и друг Вахтанг Чхеидзе. Где-нибудь на горящей кавказской земле, под Моздоком или Зеленчуком.
И снова звучат уже ставшие знакомыми имена незнакомых мне людей:
– У Кальсина к тому времени на счету было шестнадцать сбитых самолетов, – Иван на минуту замолкает, словно вновь вспоминает суровое военное небо, изорванное в клочья разрывами зениток. – А ведь до войны был человеком такой тихой профессии, – агрономом… Он погнался за «мессершмиттом». Тот нырнул в облака. Кальсин на крутом вираже вслед за ним … И никто о нём ничего и никогда больше не слышал.
Человек ушел в облако. Другие уходили в серую воду Керченского пролива или сгорали, не долетев до земли.
Человек ушёл в облако… Ещё один кусочек хлеба ложится на голубой, как небо, край тарелки…
Мой друг любил петь. И в грустные, и в веселые, и в страшные минуты. Вот и сейчас он снимает со стены гитару и тихонько трогает струны.
– Давай, Женя, твою. Про ушедших в неизвестность…
Пропавших без вести не ждут…
Не ждут… И всё же не хоронят.
А вдруг они ещё придут
И лица на руки уронят…
Окопы заросли травой.
Окопы – горькие морщины.
В морщинах старый шар земной,
И в шрамах русские мужчины…
Его слушают внимательно и печально. Это не о них моя песня, о Кальсине, который ушёл в облако и до сих пор не вернулся назад.
А над землёй дожди идут,
И по весне цветёт пшеница.
Пропавших без вести не ждут,
Но, может, всё-таки случится?
Но, может, всё-таки придут,
И лица на руки уронят?..
Пропавших без вести не ждут.
Не ждут… И всё же не хоронят…
Все долго молчат. Словно ещё и ещё раз повторяют последнюю строчку песни. Гитара, тренькнув, повисает на гвозде.
Первым нарушает молчание генерал.
– А всё же, – говорит он, – надо бы и по-фронтовому Звёздочку моего тёзки затвердить. Ничего, что по второму разу. По второму-то тебе её трудней было получать, чем по первому. Полковник Емельяненко! Тебе слово, Вася, как бывшему командиру лётчика Чернеца.
Выстраиваются рядком стаканы. Самые простые, граненые. Потому что это не шутка, не забава. Так вот, из рук боевых товарищей, получали свои Золотые Звёзды все двадцать героев Седьмого Гвардейского штурмового авиаполка. Так вручались Звёзды и тем, кто молча встал вокруг стола.
Строгие фронтовые сто граммов. Их пили всерьёз, не для веселья. Это не праздничное питье – фронтовые сто граммов. Это как запасная обойма, как кусочек тепла в обледенелом окопе, как жгучий и горький глоток забытой мирной жизни.
Медленно опускается теплое золото Звезды Героя в прозрачную глубину стакана. И простое стекло вдруг начинает звенеть торжественно и тонко, как звенит самый дорогой хрусталь.
Солдаты, узнавшие всё, что только можно узнать на долгой и жестокой войне, молча стоят, касаясь друг друга плечами. В эти минуты очень тихо становится в квартире. И на улице. И, может, на всей земле. Потому что время идёт, и всё реже и реже вручают солдатам Великой Отечественной войны их, омытые кровью, награды…
– Давайте, ещё раз за недоживших!
– За Кальсина…
– За Фимку Левина…
О Ефиме Левине Иван рассказывал мне задолго до описываемой встречи. Левина сбили на Северном Кавказе, под Ардоном. Он успел выпрыгнуть с парашютом, перейти линию фронта и вернуться в полк. На следующий день его забрали особисты. Стали выбивать признание в том, что завербован немецкой разведкой.
– Не мог ты не попасть к ним в лапы! Все тропы перекрыты постами полевой жандармерии. А раз взяли тебя, еврея, то выпустить живым могли лишь в одном случае – завербовав…
– Лучше б он погиб в воздушном бою, – сказал мне Иван. – Чем там, у них…
Где они сейчас, однополчане, те немногие, оставшиеся в живых? В седьмом штурмовом полку было тридцать шесть самолётов. А лётчиков за годы войны погибло двести тридцать. Семь раз полностью сменился лётный состав полка за четыре года боев! И среди уцелевших – Владимир Михайлович Цаплин. Я знаю его. После войны он жил в Куйбышеве. И знаю, что Иван обязательно вспомнит о Цаплине. Именно сейчас, за этим столом, вокруг которого стоят однополчане. Вспомнит и расскажет ещё одну историю о спасённом друге.
…Владимир Цаплин был сбит над территорией противника. И умирал в концлагере, в глубине Восточной Пруссии. В этом лагере было три сектора: для французских, для англо-американских и для советских военнопленных. Международный Красный Крест имел право заботиться только о первых двух секторах этого лагеря. Советским же военнопленным был уготован единственный удел – смерть. Быстрая или медленная, это уже зависело только от случая.
С одним из этапов прибыл в лагерь старший лейтенант Сергей Смирнов. Его ИЛ постигла та же судьба, что и машину Цаплина – он был подбит и не сумел дотянуть до своих.
– Здесь у нас есть ещё летчик, – сказали Смирнову. – Совсем парень концы отдает. Доходит… – и назвали номер блока.
Смирнов в тот же день разыскал этот блок. Из груды грязного тряпья на него глянуло изможденное, безразличное лицо умирающего старика. Да, это был старик, и всё равно Смирнов узнал в нём Цаплина. Двадцатидвухлетнего, весёлого Володю Цаплина.
– Володька, ты?!
С этого момента началась трудная борьба за спасение друга и однополчанина. Рискуя жизнью, Смирнов подполз однажды к проволочному ограждению, разделявшему лагерные секторы и перебросил французам записку.
Составлял её долго, вспоминая то немногое, что сохранилось в памяти из школьного курса французского языка.
«Умирает русский лётчик. Помогите нам спасти его…»
Он знал – за такое смерть. Короткая очередь с вышки, и всё. Но на следующий день снова подполз к проволоке. Французы перебросили сверток. Ампулы, шприц, какие-то таблетки, пиленый сахар и записку с советами врача.
Эти люди никогда не увидели друг друга в лицо. Только летали через колючую проволоку обернутые тряпками пакеты. Глюкоза, кофе, альбуцид, хлеб. И короткие записки:
“Commen vous santer-vous camarade? Uous aver une maladie et d’estomas. Il fant observer la diete…”1
О, эти заботливые рекомендации насчёт диеты! Диета… Советских военнопленных кормили два раза в день затирухой из ячменной муки и гнилой брюквы. Как неимоверно трудно было заставить себя не взять даже самой малой крохи из роскошных посылок. Хрустящая сладость сахара, забытый запах пшеничного хлеба, спасительная сила глюкозы. Но в затхлом полумраке блока лежал Владимир Цаплин, которого надо спасти.
– Держись, Володька, держись, друг дорогой!..
Было еще много тяжёлого и трудного в жизни этих двух отважных людей. Было бегство из плена и бои в составе чешского партизанского отряда, и возвращение, не очень простое возвращение к своим. И после бесчисленных проверок и допросов, как награда за всё – родной полк. Седьмой Гвардейский, штурмовой…
* * *
«За Ваш геройский подвиг, проявленный при выполнении боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками Президиум Верховного Совета СССР…»
Эти слова из грамоты Героя Советского Союза Ивана Арсентьевича Чернеца.
Боевые задания… Их было сто шестьдесят восемь. Сто шестьдесят восемь раз он поднимался с аэродрома, не зная, вернётся ли назад.
Как тогда, под Митридатом, в Керчи.
Вначале всё шло отлично. Поэтому мой друг пел.
Осталась далеко позади вспыхивающая тысячами огней передовая. Ветер подгонял пухлый дым зенитных разрывов, и бортстрелок Валентин Уманец уже отпустил что-то язвительное в адрес немецких эрликонов.
Эфир был забит голосами:
– Achtung!.. Achtung!.. Der dreiundzwanzigste!.. Rechts!..1
– «Горбатые!» Алло, «Горбатые»! Даю ориентир…
– Achtung!.. Achtung!..
Над морем тянулись облака. Низкие и густые. А потом показался берег. Он разом вспыхнул нестерпимо ярким огнём. Иван знал: здесь, вокруг Керчи, сосредоточено сто двадцать четыре немецких зенитных батареи. Пятьсот орудий били по четырём штурмовикам! В дыме разрывов скрылась голая вершина Митридата. На ней, зажатые кольцо, отчаянно дрались ребята из морской пехоты – десантники. Их надо было выручить, спасти.
В эфире уже гудел знакомый, хрипловатый бас:
– Привет, «Горбатые»! Рубаните по танкам. По танкам! Ну, жмут же, гады, спасу нет!..
Это радист десантников. Значит, жив ещё, значит, держатся…
Впереди, внизу, похожие на серых жуков, расползались танки. Их предстояло уничтожить, сжечь, разметать к чёртовой матери! Иначе никогда больше не услышать голос радиста:
– Привет, «Горбатые»!..
Штурмовик клюнул носом. Противотанковые бомбы посыпались вниз. И сразу в землю, похожую на исчерченную цветными узорами карту, вонзились десятки багровых букетов.
Чернец снова повел машину в пике, ловя прицелом сбившиеся табуном танки. И вот тогда раздался крик бортстрелка:
– Ваня! Слева сзади «месс»!
И сразу же пулемётная очередь пригоршнею крупного града ударила по хвосту штурмовика. Иван сделал резкий маневр. Машину затрясло, словно в ознобе.
– Ну!.. – закричал он. – Врежь по нему, Валька!..
Но пулемёт Уманца не отозвался. Серая тень пронеслась слева и тут же исчезла из глаз.
– Ну! Бей же! Бей!!!
– Рука… – голос Валентина звучал в наушниках безразлично и вяло. От этого сразу же стало страшно. Изрешечённый, потерявший скорость штурмовик с замолкнувшим пулемётом был обречён. Он не представлял для «месса» никакой опасности, и тот мог безнаказанно делать с ним всё, что ему угодно.
Снова пригоршней града ударило по фюзеляжу, по плоскостям, по бронеспинке. Но тут ожил пулемёт Уманца. Одна очередь, вторая, и «месс» вильнул в сторону, ушёл, успев поджечь штурмовик.
Огонь быстро подбирался к кабине, будто он давно уже был наготове и только ждал сигнала, чтобы обхватить самолёт своими цепкими кроваво-красными щупальцами.
Горит перчатка, горит комбинезон. Дым жесткой лапой хватает за горло, давит на веки, ослепляет их слезами.
Иван рывком откидывает колпак, ловит ртом мчащийся навстречу воздух. Сейчас надо отстегнуть ремень, одним движением метнуться вперёд, перевалиться через борт кабины и падать, как можно быстрее падать вниз, срывая на лету горящие перчатки. Он имеет право поступить так. Он имеет право покинуть горящую машину. По всем законам – военным и просто человеческим.
Но сзади, за броневым щитом спинки, повис на ремнях истекающий кровью товарищ. Ему не по силам метнуться вперёд, к спасительной пустоте. Ничего ему уже не под силам.
– Прыгай, Ваня… Прыгай…
Уманец произносит эти слова медленно, с трудом выговаривая каждый слог.
Можно прыгнуть, не услышав этих слов. Никто ничего не найдёт под обломками упавшего штурмовика. Никто ничего не узнает. Никогда!
– Нет! – кричит Иван. – Нет!.. Нет!!!
Проходит минута. А может, час. Нет, всё же минута. Перчатка сгорела дотла. Теперь горит рука.
Он никогда не предполагал, что живое человеческое тело может так ярко и так быстро гореть.
Синие и красные круги, возникая где-то очень далеко, у самого горизонта, стремительно несутся навстречу самолету и мягко ложатся на глаза. Иван трясёт головой, стараясь сбросить их, но ничего не получается. Боль пронизывает всю руку, она бьёт в суставы разрядами электрического тока, врывается в грудь, заполняет её и, подобравшись к самому сердцу, трогает его когтистой лапой.
Чернец выбирает штурвал на себя. Мелькают полуобвалившиеся трубы разбомблённого завода. Ещё немного – и они царапнут горящее брюхо самолёта.
– Валька! Как ты там?! Валька!
Вначале в ответ молчание; потом шелест в наушниках:
– Прыгай, Ваня… Прыгай…
Иван посадил машину у самой кромки прибоя.
Со всех сторон, размахивая руками, бежали к ней десантники. Он выпрыгнул на припорошенный снегом песок и покатился по нему, пытаясь сбить с одежды огонь. Кто-то финкой срезал горящий парашют, кто-то набросил на голову пахнущую махоркой шинель. Но Иван ничего не видел. Он катался по песку, раздавливая языки огня, и кричал:
– К чёрту! Я сам! Там стрелок! Стрелка выньте! Вальку! Кому говорю – стрелка!
Когда Уманца вынесли на берег, Иван увидел, что правая рука Валентина висит на обрывках лётной куртки.
– Как он сумел при этом всё-таки отогнать «мессершмитт» очередями?! – говорил мне Арсентьев. – Теряющий сознание от боли, от потери крови, одной уцелевшей рукой!.. Валька спас этим и машину, и меня. Только потом уже наступала моя очередь спасать…
Через четыре месяца Иван снова летал. И как прежде, если всё было в порядке, пел в воздухе. Только «технари» по его просьбе перенесли кнопку радиопередатчика на левую сторону. На правой, сгоревшей руке не хватало пальца.
В память о летящем по воздуху костре остались старые, стянувшие кожу рубцы от ожогов, да ещё по-фронтовому короткие письма от бывшего бортстрелка Вали Уманца1.
(Продолжение следует)
1 Подробнее о том, почему так случилось – в другой главе.
1 Как чувствует себя больной товарищ? Это у него желудочное заболевание. Нужна диета (фр.)
1 Внимание!.. Внимание!.. Двадцать третий!.. Направо!.. (нем.)
1 Демобилизовавшись, Валентин Уманец окончил институт и впоследствии стал главным архитектором Симферополя.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
[an error occurred while processing this directive]