20 мая 2010 09:11
Автор: Любовь Ковшова (г. Саров Нижегородской области)
Елка с красными шишками
Рассказ
Городом владел ветер. Осенний, сырой и плотный, он шел волнами, и вслед ему нарастал шум. Нарастал, доходил до тревожного тяжкого гуда и медленно спадал, оставляя по себе невнятную тоску.
Даша поежилась.
— Эх, Завада...— вырвалось у нее, и, словно в ответ, накатило, зашумело в темных вершинах.
Лилька Завада уже лет десять была Петровой, но по школьной привычке оставалась для Даши со своей веселой, разбойничьей фамилией. И не поворачивался язык назвать ее иначе.
Даша в последний раз глубоко затянулась и бросила окурок на землю. Он упал возле черной лужи, его красный огонек удвоился, и стало неясно, который из двух — отражение. Огоньки подергивались пеплом, постепенно тускнели, пока не погасли совсем. Даша подняла глаза и посмотрела туда, где за качанием веток слабо просвечивали окна.
— Надо идти домой,— сказала она и осталась сидеть на шершавой неструганой доске, пристроенной на манер скамейки между стволами сосен.
— Надо идти,— повторила, убеждая себя, но это не помогло, и она знала, что не поможет.
Что ж ты наделала, Лилька! И, главное, зачем? Вот что второй месяц мучило Дашу.
Ах, как смеялась она раньше, когда разгорались споры о женской дружбе, когда горячились, доказывали, что нет такой дружбы и быть не может. Как смеялась звонким взахлеб смехом! А отсмеявшись, говорила:
— А мы с Завадой?!
Было чем гордиться, было. С первого класса и, думалось, на всю жизнь: «Мы с Завадой». Их так и дразнили в школе.
«Мы с Завадой» — это и скрытые от родителей двойки, и драки с мальчишками, и тайно увезенный с соседнего завода металлолом, записочки, вступление в комсомол, танцы в городском саду, мечты, выпускной бал, провал в политехе, стройка, вечерний техникум, и в один год замуж, и дети в один год. Это — пополам всё: невезение и удачи, нарядная кофточка и последняя трешка. Это — невозможность представить себя без Лильки и Лильку без себя.
И даже теперь, когда оказались правы те сволочные анекдоты о шляпках и женской дружбе, Дашу неотступно томило желание увидеть Лильку.
Она так и собиралась сделать, как только узнала обо всем. Павел остановил ее уже возле двери.
— Ты куда? — спросил резко.
— К Заваде,— ответила она, не понимая, куда же еще можно сейчас пойти.
— Сядь! — приказал он.— Еще что скажу. П-послушай, тебе п-полезно.
Волнуясь, он всегда начинал заикаться, мучительно спотыкаясь в начале слов.
— Не оправдываюсь, не думай. П-просто не хочу, чтоб ты дурой выглядела. Знаю я, как это все п-повернется. Я, конечно, негодяй и подлец, а она — невинная голубица. Но только я эту голубицу не совращал, все наоборот. Я пьяный был, в чем виноват, в том виноват. Но она-то трезвая была. И на шею мне кинулась не спьяну и не ради моих красивых глазок. Она из-за тебя это сделала. П-понимаешь ты?
— Ну что ты выдумываешь?! — с болью сказала Даша.
— В-выдумываю? — переспросил он.— Н-неужели? — Он язвительно усмехнулся, но усмешка вышла плохо, одним ртом. Глаза не участвовали в ней, они были как у побитого пса.— Это не я, это т-ты выдумала: «Мы с Завадой! Мы с Завадой!» А она никогда не забывала, что сперва ты, а потом она. И не прощала тебе. Подвернулся случай — и отыгралась.
Что он сказал дальше, она не услышала. Что-то странное вдруг стряслось с ней. Голос мужа стал стремительно удаляться и там, в отдалении, зазвучал глухо, как в толще воды.
— Гу-гу-гы,— неразборчиво бубнил голос, отдаваясь в висках.
Радужные разводы поплыли перед глазами, и не хватило воздуха. Даша поднялась и, осторожно ступая, не пошла, понесла себя из комнаты.
Бесконечный, заставленный старой мебелью, коммунальный коридор и лестница с вечно перегоревшей лампочкой проплыли как в тумане. И лишь когда набрела на этот сквер вблизи дома, когда опустилась на эту самодельную скамью, лишь тогда немного отпустило. Но взамен ударила такая обида и таким одиночеством стиснуло горло, что Даша не удержалась и застонала.
Со временем острота первых переживаний сгладилась. Иногда за делами Даша и вовсе забывалась, но забытье длилось недолго. После работы теперь уже привычно сворачивала в сквер, растравляя себя, вспоминала, пыталась понять. И только мысль о сыне гнала домой.
В ноябре упала роскошная зима. Снегопад, который, казалось, не шел, а, чуть покачиваясь, висел над землей, за неделю напрочь завалил город снегом.
Дворники не справлялись. Еще до света под окнами начинали шаркать лопаты, днем тротуары и дорожки превращались в узкие ущелья, а за ночь от них опять оставался едва заметный след.
Дашин сквер занесло выше лавочек, и некуда стало податься. Бродить по улицам Даша не решалась, белый этот город был полон Лилькой.
Вот здесь на перекрестке Лилька однажды упала. Бежали тогда из кино. Смотрели нашумевшее «Москва слезам не верит». Спорили. Лилька поскользнулась, шлепнулась, ее рыжая шапка отскочила в сугроб. Даша тянула Лильку за руку. Лилька хохотала, мотала черными колечками кудряшек, повторяла сквозь хохот:
— Все равно все как у нас.
А здесь у зеркальной витрины Лилька озорно толкнула Дашу локтем:
— Дарька, глянь. А мы еще ничего.
Два лица — из-под рыжей лисы смуглое, с крутыми скулами и горячим румянцем Лилькино и нежное, голубоглазое, в паутинке белой шали Дашино — смотрели на них из запотевшего стекла.
— Не дашь тридцать три,— довольная сказала Лилька.
Им и не было тридцать три, когда они были вместе. В крайнем случае было двадцать.
Было... было... было... Теперь Даша точно знала, что возврата нет.
Как-то по осени, ошалев от одиночного сидения в сквере, она все же поехала к Лильке. Еще от остановки трамвая увидела свет в угловых окнах первого этажа и побежала, чувствуя, как тяжело прыгает сердце.
На кухне в легком халатике, стоя в раме окна, Лилька вешала занавеску. Даша остановилась. Их глаза встретились, и уже набранная леской узорчатая материя мягко соскользнула вниз и улеглась на подоконнике.
В подъезде Даша привалилась к косяку. Сейчас в прихожей простучат знакомые шаги, дверь откроется, и надо будет говорить.
Но дверь не открывалась. Даша коротко позвонила, подождала, позвонила еще. За дверью стояла тишина. Даша придавила кнопку звонка и не отпускала, пока не онемел палец. Ничего не изменилось, только тишина сгустилась, и в ней стало слышно, как там, за дверью, тикают часы, старенькие ходики, привезенные Лилькой от бабки и повешенные в модерновой под старину прихожей.
Даше вдруг захотелось выть в голос и бить эту чистенькую дверь ногами, чтобы на ней оставались вмятины и грязные пятна. Но и битье в дверь ничего бы уже не изменило. Чтобы не поддаться соблазну, Даша выскочила во двор.
Окна в квартире Завады все до единого были темные, а на ближнем к подъезду окне, окне кухни, спокойно висела узорчатая занавеска.
Занавеска Дашу добила. Это был конец, и никаких иллюзий больше не оставалось.
А жить было нужно, и Даша жила. Жизнь состояла из работы, продуктовых магазинов и дома, вернее, того, что называлось домом. Сломанное не склеивалось.
Наутро после того памятного разговора Даша сказала:
— Давай забудем.
Но ни он, ни она не забыли.
Раньше Павел, как все, выпивал по праздникам, теперь приходил под хмельком чуть ли не каждый день, а раза три напивался всерьез.
Трезвый хмуро молчал, пьяный начинал куражиться.
— Она меня п-простила,— кричал он, снимая ботинки и путаясь в шнурках.— Ха-ха. Это вопрос — кому и кого прощать. Я по курортам не шляюсь. Деньги зарабатываю. А чем на курортах занимаются — знаем.
Даше становилось противно. Говорить, что возила сына, было незачем. Павел не хуже ее знал это.
Другой раз сказал похлеще:
— Плевать я хотел на т-тебя и т-твою Заваду. Старухи вы. От вас только и гулять. У меня девочка есть. Во! — Он пьяно оттопырил палец.— Девятнадцать лет.— Напрягся, поискал уязвляющее слово, нашел подходящее.— Персик!
Даша знала, что никакого «персика» нет, что кричит в нем обида на самого себя, но все одно скапливалась на душе мерзкая муть.
Незаметно подошел Новый год, понес по городу запах апельсинов и елок, потребовал праздничных мыслей.
Тридцатого в отдел заглянула Томка Лях из планового.
— Девки, никто на вечер не хочет? Лишний билет пропадает.
— Какой вечер? — рассеянно спросила Даша. У нее в справке не сходились цифры и вылезала какая-то ерунда.
— Тю,— удивилась Томка.— Где витаешь, Дарья? Наша милая шарашка третью неделю об ентом шумит, а ты не знаешь.
Длинноносая и в тридцать лет незамужняя Томка ломалась под грубого подростка, находя в этом никому не понятный шарм.
— Наши боссы раздухарились, у водников Дом культуры сняли. Что там будет...
— Ничего не будет,— отрезала Наталья Петровна, которая откровенно не любила Томку.— Выпьешь, ногами подрыгаешь и домой поскачешь.
— Вам, Наталь Петровна, по возрасту не понять,— укусила Томка.— Вон Дарья поймет. Пошли, Дарья. Брось на вечерочек своего суженого. Надоел небось.
— Отстань от нее,— рассвирепела Наталья Петровна.— Видишь, человек работает.
— Работа не волк, Наталь Петровна, в лес не убежит.
Оставляя за собой последнее слово, Томка нахально мотнула юбкой и исчезла за дверью.
— Стрекозёл,— обругала Томку Наталья Петровна.
В комнате посмеялись.
Томка ушла, а новогодний настрой остался. Сразу увиделся медленный снег в окне и постучался праздник: «Торопитесь. Пора гладить платья и греть бигуди, доставать безделушки и выбирать духи. Пора сводить с ума и сходить самой. Пора. Пора. Что будет... Что будет...»
А было вот что.
Вечером под Новый год Павел домой не явился. К девяти, наревевшись вволю, Даша решилась — отвела сына к соседке и позвонила Томке.
Пропадал билет, и пропадала Даша.
Теперь наспех покрасить глаза, мазнуть губы помадой, натянуть платье и бегом, чтоб не раздумать, на улицу. А там снег, снег и окна, и елки в окнах, и музыка, и старое монастырское здание — Дом культуры, и Томка у входа.
Обдало теплом, громом оркестра, закачался под потолком серпантин. Лысый распорядитель, покрывая шум, закричал сорванным голосом:
— Девочки, опаздываем! Поспешим! Поспешим!
Их внесло в раздевалку, потом в зал, где на сцене под медный звон тарелок, грохот барабана и стоны гитар некто в белых брюках, вихляя задом, остервенело вопил что-то нерусское.
Даша фыркнула.
Томка дернула ее за рукав, прошипела:
— Ты что. Это ж Сидоров.
Даша рассмеялась до слез и поверила, что вечер удастся.
Сидоров докричал до конца и утанцевал за сцену. Оркестр продолжал наяривать то же самое, но выскочили две девицы в прозрачных одеждах и затянули совсем другое. Они, обе вместе и каждая по отдельности, изображали Аллу Пугачеву, которой следовало бы подать в суд за оскорбление личности.
Все громче надрывался оркестр, все истошнее орали певцы, и все легче становилось Даше. Словно безумная музыка, срывавшая штукатурку с лепного потолка, сдирала с души корку, освобождала, отпускала на волю, позволяла радоваться тому, что живешь на свете. И захотелось, чтоб так было всегда.
Но певцы откричались, оркестр притих, померкли софиты, и покатился по проходу между рядами лысый распорядитель.
— Товарищи, пройдемте в банкетный зал! Товарищи, пройдемте!
Неширокая, двухмаршевая лестница, расходясь от площадки с зеркалами, привела в зал. Распорядитель, назвавший его банкетным, несомненно обладал чувством юмора. Чайная это была, чайная далеких пятидесятых, виденная в детстве. Косенькие столики с разномастными табуретками теснились у сероватых стен.
Томка обиженно хмыкнула, и Даша на секунду остро пожалела, что рядом с ней Томка, а не Завада. Но не задержалась на этом — праздник портить не стоило. А праздник уже тонко вызванивал рюмками, вспыхивал кое-где смехом и тостами в память старого года. И Даша вместе с другими выпила за него. Вино было дешевое, отдавало краской, однако сразу ударило в голову легким звоном.
— Бурда какая-то,— поморщилась Томка.
— А знаешь, что надо? — сказала Даша.— Шампанского. Что за Новый год без шампанского.
— Выдумала. Где его теперь возьмешь? До Нового года двадцать минут.
— Внизу буфет есть. Я успею,— сказала Даша и рванула с места.
Мелькнула в зеркалах летящими волосами, повернула, поцокала каблучками по оставшимся ступенькам, на предпоследней оступилась, стала резко падать вперед и не упала. Уже на лету ее поймали. Она увидела смеющиеся глаза, и чуть хрипловатый голос сказал:
— Вы не могли бы упасть еще разок? Вас очень приятно ловить.
Шальная волна подхватила ее, понесла и превратила в озорную, с косичками, Дарьку.
— Пожалуйста,— сказала Дарька и грохнулась на пол.
И потом, когда били куранты и кипело шампанское в стаканах, она вспоминала его ошарашенный вид и тихонько посмеивалась. Так и начался Новый год.
Шумно, жарко и весело было кругом. Громко и несвязно шли разговоры. Серебряной мелочью сыпался смех. И даже Томка больше не морщилась, разговорилась, порозовела, стала почти хорошенькой. Громоздкий, словно шкаф, экспедитор Валера непрестанно подливал ей и увлеченно басил:
— Не, не скажи. Курицу иметь надо нарезанную. Пришли люди — ее на противень, сверху майонезом и в духовку. Через полчаса готова. Вся золотистая, корочка хрустит, и к ней водочки холодной. Это, я тебе скажу...
Снизу, как из-под земли, прорвался оркестр, и повалили вниз — танцевать.
Круглый зал с елкой, которая уходила куда-то ввысь под купол, был освещен только елочными лампочками, потому полутемен. Тесный от людей, он казался еще теснее от оглушительной музыки, заполнявшей собой все оставшееся место.
Даша нырнула в танец, как в реку. Медведем налезал Валера, крутилась Томка, а Даша плыла и плыла, легкая, чистая, беззаботная, и лишь иногда чей-то взгляд — не понять, не увидеть чей — тревожил ее.
Музыка оборвалась внезапно, и в тишине по-петушиному закричал распорядитель:
— Товарищи, не волнуемся! Танцуем под диски. Музыканты тоже люди, товарищи. Отпустим их отдыхать.
Нежная, будто слышанная во сне, мелодия возникла в зале, и сами собой пришли слова:
Бэса мэ...
Бэса мэ мучо...
— Разрешите?
Даша молча кивнула. Руки, подхватившие тогда на лестнице, осторожно и уверенно повели ее, и окружающее пропало. Остались близко, совсем близко внимательные его глаза да чужая, давняя, полная сладкой муки песня:
Бэса мэ...
Бэса мэ мучо...
Они танцевали весь вечер, и было хорошо оттого, что он не говорил ей комплиментов, не развлекал, ни о чем не спрашивал. И только в самом конце сказал:
— Можно, я вас провожу?
— Нет. Не надо.
Ответила сразу, не раздумывая. Он ей нравился — этот неизвестный с переменчивыми серыми глазами, здорово нравился, и тем более потому не следовало нечаянной встрече иметь продолжение. Он не был виноват в Дашиных бедах, и ни к чему было впутывать его в свою нелепую и без того запутанную жизнь.
— Не надо,— повторила, будто извиняясь.
Видно, он что-то понял, потому что не настаивал.
— Ну что ж,— сказал он.— До свидания. Желаю вам счастья в новом году.
— Спасибо,— уже в спину сказала Даша и оглянулась.
Народ расходился. Ни Томки, ни Валеры не было видно. А в кресле у входа спал юморист-распорядитель, и у него было серое, измученное лицо.
Январь и февраль проскочили как в окне скорого поезда. Запомнились только веселые сосульки на карнизах, и то лишь потому, что пьяный жлоб, грузчик из соседнего мебельного и новый друг Павла, сказал про них:
— Во, прямо бутылки вверх дном.
Нетрезвая эта скотина с выбитым передним зубом была поэтической натурой, и Дашу просто мутило от его сравнений.
— Кака кралечка! — заплетаясь языком, сипел жлоб в Дашин адрес.— Ну чистый спирт.
Он появлялся у них дважды в месяц — в дни аванса и получки, когда еще с одним типом в стеганке, у которого в мутных глазах неподвижно стояли зрачки, приводил бесчувственного Павла. И не было никакой возможности выставить их из дома.
В марте Межколхозстрою выделили несколько квартир в новом микрорайоне у Комсомольского парка. Одна из них по очереди выходила Даше.
— Смотри, новоселье не замотай. Не простим,— пошутила Наталья Петровна.
Солнечный, совсем уже весенний стоял день. За открытой форточкой распевали синицы: «Ти-ть-ти-ти, ти-ть-ти-ти». От солнца и горячих батарей было жарко. А Дашу вдруг прохватил озноб. И не потому, что она представила себе хмельного Павла, жлоба грузчика, типа со стоячими глазами и Наталью Петровну в одной компании. Нет, хоть это само по себе было ужасно. А потому, что вдруг с полной ясностью поняла — так и будет.
С этого дня навалилось тупое равнодушие. Безразличны стали дружки Павла, его пьяные выступления, работа, дом. И даже сын больше не вызывал той щемящей нежности, которая всегда возникала в ней при виде его тонкой шеи и вихра на макушке.
Так прошли март и апрель.
Она бы и сама не могла сказать, как ее занесло на торжественный вечер, посвященный открытию Дома строителей. Однако занесло. И, положа руки на теплое дерево подлокотников, она сидела в заднем ряду и полтора часа подряд бессмысленно слушала доклад.
Докладчику было так же скучно, как и слушателям. Бесконечные «значит» и «в части, касающейся» застревали в памяти как репейник, и начинало казаться, что других слов докладчик не знает.
В перерыв Даша собралась уходить. В стеклянном, насквозь просвеченном косыми закатными лучами фойе дорогу загородила высокая фигура.
— Даша, здравствуйте. Вы уже уходите? — спросила фигура, и в Даше отозвалось новогодним звоном.
— Нет, то есть да, ухожу,— сказала она и протянула ему руку.— Здравствуйте.
— А может, в этот раз я вас все же провожу? — спросил он и забыл отпустить ее руку. И получилось, будто он держит Дашу, чтобы она не убежала.
— Здравствуй, Дарюша,— вкрадчиво прозвучало рядом.
Лилька Завада в дорогом импортном, как бы они сказали раньше — «от Диора», платье смотрела на Дашу с едва скрытой, тенью скользящей по лицу усмешкой. Всей кожей Даша почувствовала ее смысл.
«Эге, голубушка... Оказывается, и ты свое урвешь, если подвернется. И нечего тогда святой прикидываться и других осуждать. Сама не лучше...» — вот что в ней было.
И то, что целых полгода гнала от себя, во что никак не хотела верить, сейчас в красном огне заходящего солнца высветилось и ясно увиделось: Павел не ошибался.
Как же надо было мучиться, как жестоко желать первенства, чтобы разом плюнуть на всю прошедшую жизнь! Конечно, Завада не думала, что так обернется, что Павел, как последний дурак, все выложит Даше, но это не оправдывало ее, это было еще хуже.
Презрение, жалость и обида смешались в Даше. Она отвернулась от бывшей подруги и, не видя того, к кому обращается, сказала:
— Пойдемте. Вы ведь хотели меня проводить.
Удлиняя тени на асфальте, в город втекал прозрачный майский вечер. Но, боже мой, какое дело до него было Даше? Она почти бежала, не замечая, как бьет в бок висящая на плече сумка и как тревожно смотрит идущий рядом человек.
Она вспомнила о нем на скамейке Комсомольского парка. Спросила:
— У вас спичек нет?
— Пожалуйста. Кстати, меня зовут Алексей.
— Простите.
Как всегда, от первой затяжки мягко закружилась голова и стало полегче. Мир прояснился, ударил в глаза чистой зеленью и среди зелени необычным алым, никогда не встречавшимся цветом.
— Что это? — спросила Даша.
— Где?
— Вон, на елке.
Небольшая елка у забора была вверху сплошь усеяна этим алым, словно какой-то шутник выкрасил им кончики веток.
— А, это... Это елка цветет. Никогда не видели?
Она отрицательно помотала головой.
— Хотите веточку?
— Угу,— сказала Даша и пожалела, что сказала, и захотела отказаться.
Но он уже шел к забору легкой мальчишеской походкой и там, кинув на траву пиджак, ловко, будто проделывал это каждый день, вскочил на решетку забора, подтянулся за нижние ветки, исчез в них, промелькивая в густом зеленом белым пятном рубашки.
И потянуло чем-то прочно забытым, детским и радостным, чего давным-давно не было в Дашиной жизни и с Павлом уже не могло быть. А ведь было, было! И кончилось. Незаметно, само по себе сошло на нет. Не вспомнить, не понять — когда и как. Может быть, в тот раз, когда Павел недовольно сказал: «Что ты всё — Панька, Панька — я ж не ребенок», и Даша долго привыкала звать его Павлом. А может быть, раньше, в одну из ссор, когда наотмашь лупили друг друга беспощадными словами, не заботясь о том, что будет завтра.
— Прошу,— отвешивая шутливый поклон, Алексей протягивал ей букет из еловых веток.— Говорят, она раз в десять лет так цветет. Повезло.
Из темных прошлогодних и светлых нынешних хвоинок выглядывали красные со слабым фиолетовым отливом шишки. И уткнувшись лицом в эту колючую красоту, Даша заплакала, горько, навзрыд, как плачут в детстве.
Потемнев и постарев глазами, Алексей опустился на скамью рядом с Дашей, достал сигареты, закурил.
— Не плачьте,— сказал он хрипло, стараясь не смотреть в ее сторону, чтобы не видеть, как жалко вздрагивают у нее плечи, как трясется растрепанная светловолосая голова.— Не нужно, Даша. Не стоит она того. Поверьте мне, честное слово.
— Да... а я... как же...— проплакала Даша, поднимая от веток подурневшее, с распухшим носом лицо. И, сбиваясь, перескакивая с одного на другое, всхлипывая, принялась говорить про то, что наболело.
Он дал ей выговориться до конца, потом вынул из кармана носовой платок, аккуратно, как маленькой, вытер ей лицо, приказал: «Сморкайтесь». Она безропотно подчинилась, сейчас он был старшим. Он сунул платок в карман и сказал, глядя в стемневший парк:
— Уходите от него, Даша.
— Куда я уйду? — потерянно сказала Даша.— Юрке только девять. Жилья нет.
— Ко мне уходите,— сказал он спокойно.
Даша обиделась, и опять подступили слезы.
— Зачем же так? — сказала она, стараясь не плакать.— Шутить-то не надо.
— Я не шучу. С чего вы взяли?
— Ну как... Вы меня видите второй раз...
— Положим, не второй. Я в вашей конторе частый гость.
— Ну и что,— упрямо сказала Даша.— Все равно это авантюризм.
— Это всегда авантюризм,— усмехнулся он.— У нас с женой ничего не вышло, хоть и встречались три года. Я вас не тороплю, Даша. Подумайте. А пока пойдемте, провожу вас. Поздно уже.
Даша бежала через сквер, прижимая к щекам ладони. Щеки горели оттого, что, прощаясь, он сказал ей: «Вы сама — елка в цвету, только об этом не знаете».
У подъезда толпились люди. «У кого-то гуляют»,— мельком подумала Даша и проскочила мимо.
На лестнице тускло светилась лампочка. На площадке второго этажа негромко гудели голоса. Дверь в квартиру была настежь. У двери стояла толпа. Глянули на Дашу с любопытством. Расступились, чтобы пропустить. У Даши глухо ухнуло сердце. В коридоре суетились два милиционера, разглядывали что-то на стене.
— Юрка! — пронзительно крикнула Даша, роняя сумку.
— Дашенька, бог с тобой. Юрочка у бабушки. Ты ж сама его отвезла,— лепетала старушка соседка с белым, без кровинки, лицом.
Около Даши очутилась Томка Лях.
— Дарья, тут такое дело, ты, главное, не волнуйся.
— Что? Что? — вскрикивала Даша, не пытаясь понять, откуда здесь Томка и чего она хочет.
— Они его головой об стенку. У меня аж штукатурка сыпалась... Прямо звери,— объяснял кому-то расторопный жилец из угловой комнаты.
— Вы — Ермакова? — спросил милиционер.
— Да, я. А что, что случилось?
— Двое избили вашего мужа и скрылись. По сведениям, они бывали у вас. Вы их знаете?
— Дашенька, один-то из мебельного, верзила такой,— шептала соседка.— А второй-то, с ним который.
— Знаю. Только фамилий не знаю. Один из них грузчик в мебельном. А что с Павлом? Где он?
— В больницу его отправили,— сухо сказал милиционер.
— Один все кричал: «Интеллигент задрипанный, будешь рабочий класс уважать!» — сыпал угловой жилец.— Прямо звери. Останова на них нет.
— Что ж вы не вышли, не остановили? — неприязненно спросил милиционер.
— Остановишь их... Вы что ж, товарищ милиционер, хотели, чтоб и меня, как его? Вон крови сколько! — Жилец показал на стену.— Увольте. Я свое знаю. Потом я, как честный человек, сообщил вам. А уж останавливать их — ваша забота.
Только теперь Даша поняла, что бурые пятна, влепленные в стену и пол, это кровь. Их было много, слишком много для одного человека. Они расползались вокруг безобразными пауками. Ей стало дурно. Однако прежде чем потерять сознание, она отстраненно и ясно увидела живую и четкую картину.
Она, Даша, шестнадцатилетняя, длинноногая, босая, в синем с корабликами сарафане, бежит по низкой платформе вслед поезду, машет босоножками и кричит изо всех сил:
— Я люблю тебя, Панька!
А из тамбура, перевешиваясь до пояса, высовывается Павел и тоже кричит, но что — не слышно. У него наголо стрижена голова, которой сегодня пьяные подонки били его о стену.
Вот и кончилось твое цветение, Даша!
И не в том дело, что, полгода недосыпая, не вспоминая о себе, выхаживала и выходила Павла, а он в непомерной и несуразной гордыне не простил и это. И не в том, что своими руками отправила в мусор листок, на который стремительным почерком было брошено: «Алексей Вересов 44-42-23». А в том, что никому не дано начать новую жизнь и кончить старую. Жизнь не кончалась и не начиналась. Она была одна, и надо было оставаться в ней человеком, а человеку цвести в ней полагалось, видно, всего один раз.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
[an error occurred while processing this directive]