04 июня 2010 09:40
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Книга четвёртая
«Большая» война
Начало и конец
Кавказский взвод
* * *
Политрук – сиречь политический руководитель – должность не только хреновая, но и многие годы наносившая немалый вред. Бывали, конечно, исключения, но то – исключения, не изменявшие общую ситуацию.
Противостояние командира и уравненного с ним в правах политрука принимало сплошь да рядом драматическую форму. Ещё со времён Чапаева-Фурманова1 оно терзало нашу армию. Это понимали все, и последним понял товарищ Сталин, ликвидировавший, наконец, своим указом институт политруков.
Сразу возникла нешуточная проблема: куда деть неисчислимую рать, оставшуюся не у дел. Решили в ускоренном порядке, за полгода, переучить политнадсмотрщиков в строевых командиров.
Так однажды рано утром мы увидели колонну офицеров, примерно человек двести, шагавшую от ворот дивизиона по направлению к столовой. Впереди – несколько шеренг капитанов, а дальше, по нисходящей, до младших лейтенантов. Вид у всех был довольно понурый, чувствовалось, что давно им не приходилось ходить строем. Для плохого настроения имелись и другие причины: на время пребывания в училище бывших политруков, вне зависимости от званий, приравняли к курсантам. Тот же распорядок дня, строевые занятия, чистка конского состава, недоед-недосып, запрет на увольнения в город. В дополнение ко всему, они сразу же почувствовали недоброжелательное отношение к себе со стороны офицеров училища и курсантов-фронтовиков. С некоторым оттенком злорадства.
В первый же день произошли два характерных инцидента. В ожидании, когда будет дана команда заходить в столовую, трое капитанов, покинули строй, отошли в тень покурить. Наш Недохата прошёл в шаге от них, как мимо пустого места. Один из капитанов, видимо, не вполне ещё освоившийся с новым своим положением, сделал ему замечание:
– Почему не приветствуете, товарищ старший лейтенант?
– Потому что не хочу! – сходу набычился Недохата. – Ваш брат мне на фронте остое.. нил, теперь сюда вот целый табор «переучек» нагнали. Вместо того чтоб рядовыми в пехоту отправить.
– Вы как разговариваете со старшими по званию?
– Как заслуживаете того… И вообще – станьте в строй! Нечего разгуливать, курсантам дурной пример подаёте!..
Разместившись за отведёнными им столами, «переучки» имели неосторожность повесить фуражки на гвозди, вбитые в деревянные столбы, которые подпирали потолок столовой. Хорошо, что на всех гвоздей не хватило.
Курсанты двух батарей, закончившие к тому времени завтрак, умудрились незаметно прихватить с собой часть развешанных фуражек – в полном смысле «ошеломили» вновь прибывших своей уникальной «красноармейской находчивостью».
Найти похитителей не удалось. Не думаю, что так уж усердно искали их. Провели по каптёркам, где хранились личные вещи курсантов, проверку, но на всех фуражках внутри были начертаны фамилии владельцев. Политруки же не догадались своевременно сделать это, не предполагали, что окажутся в ПАУ. А посему – взятки-гладки.
С месяц терпели они такое обращение и, не выдержав, сообща отправили рапорт на имя командующего САВО. Неслыханное дело – политруки решились на «коллективку»! В те годы выражать какие-либо претензии разрешалось только в индивидуальном порядке. Иначе, это – сговор, результат зловредных действий подстрекателей, подбивающих «несознательную массу» к организованному протесту. Оперативно выявив «подстрекателей», чинили с них спрос, после которого у тех навсегда пропадала охота к эпистолярным упражнениям.
Но одно дело – «несознательные массы» и совсем другое – две сотни идейно закалённых политических руководителей. Они сами ещё недавно «выявляли и привлекали» и вдруг!..
По всей вероятности, необычность такого рода демарша и отвела от «коллективщиков» гнев высокого начальства. Были введены некоторые послабления: «переучки» больше не орудовали скребницами и щётками в конюшнях, их перестали посылать в наряды по уборке территории и отхожих мест, предоставили отдельную казарму и столовую. Даже курсантов обязали приветствовать бывших политруков при встрече. Тем не менее, мы упорно следовали примеру Недохаты; «переучки» сносили это, предпочитая не связываться с нами.
Можно понять фронтовиков, у кого-то из них могли быть основания для нелюбви к политрукам. Но «школьники» почему так активно присоединились к этой неприязни, органично восприняли её? Тут есть о чём поразмыслить.
Никуда не деться от того, что в самых разных слоях общества прогрессировало внутреннее неприятие идеологического диктата, доводимого порой до полного идиотизма. Все эти назойливые лозунги, призывы, самовосхваления, принудительные политзанятия, беспрецедентное вмешательство в любые сферы жизни, неизбежно вызвали ответную реакцию. Подспудную, в основном, в открытую мало кто решался высказывать крамольные настроения, это было самоубийственно в условиях Системы, карающей инакомыслие смертью.1
Если в армии по ряду причин не любили политруков, то на «гражданке» со скрытым предубеждением относились к партийным функционерам всех уровней, под властью которых, так или иначе, пребывали все. То были щупальца Системы, вездесущие и цепкие.
Сейчас часто упрекают старшее поколение: как вы терпели такой режим, почему допустили всё, происходившее тогда, фактически соучаствовали в нём и так далее. Это не просто несправедливо, но и непорядочно, ибо нельзя не понимать того, что Система, несмотря на её абсолютизм, разрушалась именно изнутри. Мучительно долго, но разрушалась. И в первую очередь потому, что всё большее количество людей самых разных взглядов начинали осознавать: она идеологически не дееспособна, а значит, обречена. Вот и рухнула в одночасье. И никто не сделал попытки продлить агонию.
А ведь в партии на тот момент состояло около двадцати миллионов человек! Каждый восьмой совершеннолетний гражданин страны. Все руководители, от самых больших до самых маленьких, а также передовые представители рабочего класса, колхозного крестьянства и трудовой интеллигенции. Вроде бы громадная, необоримая сила. Политический колосс!
Колосс-то колосс, да воистину на глиняных ногах держалось его грузное тело. За считанные месяцы в «сплочённых рядах» КПСС, которая торжественно была провозглашена «умом, честью и совестью эпохи», осталось менее трёх процентов её состава!..
Возвращаясь к давнишнему событию – отмене института политруков, к тому, как восприняли это в стране люди даже далёкие от армейских проблем, нельзя не прийти к выводу: оно стало для Системы одним из поражений. И сумма таких поражений, накапливаясь во времени, привела, в конце концов, к краху коммунистической империи.
Другое дело – чтó начали возводить из её обломков. Но это – отдельная тема…
Капитан Ноздрачёв, разумеется, не предвидел столь отдалённых, катастрофических последствий, но, улавливая наши настроения, подводил под них «общеукрепляющую базу»:
– Неправильно себя ведёте, товарищи курсанты, неправильно! – корил он нас. – Старшего по званию, кем бы тот не являлся в настоящий момент, вы обязаны приветствовать. Это армейский порядок, его уважать надобно! Иначе воинское подразделение рискует превратиться в партизанский отряд, где все меж собой равны.
– Разве это плохо, товарищ капитан?
– Для армии не только плохо, а губительно! Поняли? Тогда делайте выводы для себя… Я тоже ведь политработник. Что ж и меня перестанете приветствовать, как положено?
– Нет! – гаркнули мы хором. – Вас, товарищ капитан, всегда – за три шага, по полной форме!
– Смотрите у меня!.. Ладно, занятия окончены. Можете оправиться и перекурить…
Сержант Гордиенко, командир нашего отделения, принёс в казарму два десятка котлет, сложенных в вывернутую наизнанку пилотку.
– С конины нажарены, – предупредил он. – Будет кто?
Желающие попробовать нашлись.
– Так себе котлетки, – сказал Лоладзе. – Жестковатые. Из верблюжатины вкуснее получились бы, – он усмехнулся, подмигнул. – Особенно, если печёночки в фарш добавить…
За несколько дней до этого конь, числившийся по уходу за Гордиенко, сломал переднюю ногу, угодив в сурчиную нору.
– Списывать придётся, – вынес приговор ветеринар. – Открытый перелом, конец коняге.
– Да як же это?! – попробовал возразить Гордиенко. – Гипс или чего ещё там наложьте ему, авось оклемается.
– Иди, сержант, со своими советами, знаешь куда? «Гипс»!.. Оформим списание и передадим на мясо в «истребительный батальон». Они конину за милую душу шамают. Деликатес она для них…
– Эх, добрый конь был! – сокрушался Гордиенко, жуя котлету. – И как его угораздило оступиться!.. А знаете, батальон-то истребительный – всё, на фронт его отправляют. Получается, напоследок угостились узбечата.
Он доел котлету, покачал головой.
– Какие с них вояки? Пацаны совсем, и учёны плохо. Командиры все тыловики, чему там научат? Да и боевого духа в узбечатах тех ни хрена нету, откуда ему появиться?.. Вот, к примеру, возьмём меня. Три брата нас и усе воюют, усе пока целые, хоть и трошки битые. Но с боевым духом у нас – полный порядок в артиллерии и танковых войсках! Потому как село наше почти три года, посчитай, под немцем було. Кого сгубили воны, кого угнали в Германию. Батька пишет – от половины хат одни головёшки осталúсь. С того и боевой дух в нас, и прочее… А те «истребители»? Они-то, може, и слышали в школе про Германию, а, може, и нет, что им до неё? Сто лет оттуда топай, всё одно до ихних кишлаков не доберёшься… А без боевого духа много не навоюешь. Он ведь страх давит, силу над ним дает. Его капитан Ноздрачёв на политзанятиях не сробит. Только кровью это, хлопцы, даётся! Да злобой ещё…
Злоба… Сделало ли нас училище за год пребывания в нём злее, чем мы были до него? Я часто задумывался над этим, вспоминая курсантскую пору.
В какой-то степени – да, сделало, не без того. Но не по отношению друг к другу. Кого-то недолюбливали, с кем-то ругались, однако ни единой драки между курсантами за все время пребывания в ПАУ не произошло.
Той самой «дедовщины», что губит сегодняшнюю армию, не было и в помине. И быть не могло. Любого зарвавшегося «деда», осмелься он нарушить «уставные отношения», командир взвода в порошок стёр бы. Что Бикбоф, что Недохата.
Наша батарея наполовину состояла из фронтовиков, то есть по возрасту и армейской иерархии потенциальных «дедов» и, тем не менее, с их стороны не делалось ни малейших попыток как-то притеснить, унизить, тем паче – обобрать кого-либо из «школьников». Об этом никто и помыслить не мог.
Ну, «чистил морковки» старшина Толоконников нашему Довеску, на что Галактионов такими матюгами отвечал, за которые нынешний «дед» избил бы его до полусмерти. Толоконников же только посмеивался:
– Шире шаг! Не то смазные свои растеряешь!…
Я никак не могу представить себе в роли «дедов» тех же Городиенко, Симона Кантария и даже Подчепинца, несмотря на его подловатость.
Почему же всё так уродливо изменилось? На подобный вопрос мне не найти внятного ответа. Полагаю, что не только мне…
Прошла неделя после разговора с Гордиенко о природе боевого духа, и мне выпал случай в последний раз увидеть «истребителей». Они шли мимо расположения нашего дивизиона в сторону вокзала.
В тот день, вместе с Вовкой Канаевым и Фасом, я мытарил в составе кухонного наряда, шуровал топки. Вынесенные наружу, они тянулись рядком вдоль глухой стены, словно огнедышащие пасти драконов. Пламя грозно гудело в их глубине, обдавало нас жаром. Зимой это было даже неплохо, а вот летом – просто невыносимо! Сверху солнце шпарит, спереди топки добавляют, ад да и только.
Двухметровой кочергой мы заталкивали в ненасытные глотки печей куски саксаула. Не знаю более скверного дерева. Благодаря своей невероятной твёрдости, горит оно превосходно, но ни пилой, ни топором не одолеть было его скрючённых, корявых стволов толщиною в руку. Оставалось единственное – лупить ими с размаха по камням или по бетонным плитам. Саксаул при этом не ломался, а разбивался, точно стеклянный. Осколками его мы и топили печи.
Фас пробовал заодно отправлять в них мохнатые верблюжьи стопы, валявшиеся неподалёку – за стеной с топками находилась свалка кухонных отходов.
– И не лень тебе таскать всякую дрянь? – спросил Вовка.
– Да с глаз убрать хочу. Глядеть тошно на эти скорбные останки кораблей пустыни.
– Смотри, как бы каша палёной шерстью не провоняла б.
– Нам её сегодня не рубать, чего повкуснее отведаем…
Кухонный наряд был изматывающим, но зато сытным. Двадцать четыре часа на ногах; выскрести котлы, вымыть десятки кастрюль, натаскать воды, начистить гору овощей, поддерживать огонь в топках, трижды протереть в обеденном зале полы, столы и скамейки, вынести баки с помоями – все обязанности «кухонников» пришлось бы долго перечислять
У поваров и их подручных возникали свои проблемы: необходимо проследить, чтобы заступившие в наряд курсанты не наелись бы сразу, иначе ночью их придётся постоянно будить – какая уж там работа на полный желудок?
Всё остальное время они бдительно пресекали наши попытки втихаря подкармливать многочисленных приятелей – у каждого кухонного наряда это считалось своего рода делом чести.
– Что несёшь? – подозрительно вопрошал кашевар.
– Не видишь, очистки на свалку! – огрызался курсант.
– А под ними что спрятал?
Мало ли что могло оказаться там? Кусок варёного мяса, например. Завёрнутый, дабы не перепачкался, в «Боевой листок».
Лоладзе как-то ночью приволок в казарму целый бачок каши с тушонкой. Устроили «тихий» подъем и всласть попировали.
– Пустой бачок здесь не оставляйте, – предупредил, уходя, Владик. – Выкиньте его в окно, утром уборщики территории подберут, отнесут на кухню…
Фас наловчился из похищенного теста печь лепёшки. Соорудив подобие тандыра, выгребал из топки угли и приступал к делу. Получались не хуже базарных.
Он как раз занимался хлебопечением, когда Вовка заметил приближающуюся колонну «истребителей». Они шли с полной выкладкой: винтовки, подсумки, противогазы, котелки. Мне никогда не забыть этот неровный, серый от пыли, обречённый какой-то строй наголо остриженных мальчишек. Один из них тайком отбежал, зачерпнул котелком из арыка воды. Идущий впереди лейтенант заметил это и набросился на него с руганью. Кричал что-то по-узбекски, потом вырвал котелок и выплеснул воду.
– Эй, ты! – возмутился Фас. – Оглоед не нашего бога! Дай пацанам хоть этой говённой воды напиться!
Его ярость смутила лейтенанта; он коротко скомандовал, и «истребители» остановились.
Из хвоста колонны выбежал ещё один лейтенант, сердито глянул в нашу сторону.
– Чего такой?
Мы подошли поближе.
– Напоите ребят! Не видите – еле тащутся.
– Зачем вмешаешься? Комендант вызывать будем!
– Я те вызову… – в одной руке Фас держал закопчённую кочергу, в другой – нанизанные на тонкий прут лепёшки. – Пусть напьются, будь человеком.
– Эшелон ожидает, понымаш?
– Подождёт! Без них его не отправят.
Лейтенанты переглянулись. Позади них стояли «истребители», смотрели на нас, не скрывая восхищения.
– Привал пять минут! – почему-то по-русски объявил второй лейтенант и поднял над головой растопыренную пятерню.
Лепёшки Фас отдал узбечатам.
– Счастливо вам, ребята, воевать!..
– Рахмат, товарищ! – лейтенанты по очереди пожали нам руки…
– Если б они шум подняли, – задумчиво вымолвил Вовка, – точно нам «губа» вышла бы.
– Подумаешь, «губа»! – отмахнулся Фас. – Зато ребята попили на дорожку.
Прошло без малого тридцать пять лет. Мы с женой приехали в Ялту, в Дом творчества писателей. Дня два вокруг нас ходил кругами незнакомый человек лет пятидесяти с небольшим, и явно присматривался ко мне.
Наконец, решившись, подошёл и задал совершенно неожиданный вопрос:
– Вы в сорок третьем году в Бухаре не находились?
Акцент у него был не узбекский, скорее, татарский, и это сбило меня с толку.
– А вы из Бухары? – задал я встречный вопрос.
– Нет! К чёрту эту Бухару! Я из Казани. Асхат Тахутдинов,1 – представился он. – Драматург и прозаик. Мы с вами определённо встречались уже.
– Простите, но не припомню.
Он рассмеялся.
– Мне тоже не сразу удалось узнать вас – много времени прошло. И всё-таки я не ошибаюсь. Вы были курсантом, правильно?
– Был… И где мы встречались?
– Истребительный батальон помните? Как патрулём ходили помните? А меня часто переводчиком к патрулям отправляли. Я – городской, по национальности татарин, русским языком хорошо владел, таких в батальоне почти не было, вот и посылали… Вообще наша семья в Бухаре случайно оказалась. Сразу после школы, в армию загремел, в этот самый батальон.
– Почему же не в ПАУ?
– В училище не направляли. Кого – в батальон, кого ещё куда-то…
Признаться, и после рассказанного им я не признал в полном, судя по всему, преуспевающем человеке былого «истребителя». Они все выглядели как-то на одно лицо.
Неопределённо промямлив: да, да, как же… переводчики, конечно, помню… – задал вопрос, интересовавший меня больше всего остального:
– Вам что-нибудь известно о дальнейшей судьбе батальона?
– Конечно, известно! Какая у него могла быть судьба? – он пожал плечами. – Хотел пьесу об этом написать, но знаете… героическое никак не получалось, а не героическое написать, кто её потом поставит? Даже в Узбекистане.
– Погиб батальон?
Я вспомнил слова капитана Соломахи: «Перебьют их в первые же дни! Жалко ведь…».
– Не все подряд погибли. Многих ранило. Мина разорвётся, кто-то один упадёт, остальные сразу к нему бегут, со всех сторон. Ай! Ой! Следующая мина уже по всем по ним бьёт… Мы, знаете, сразу в очень трудное место попали; как говорили про него – мясорубка. Вот и прокрутили в ней батальон. Меня тоже сильно ранило, инвалидность получил…
Мы стали видеться с ним почти ежедневно, даже перешли на «ты». Асхат принёс рукопись своей пьесы, потом следующую и в заключение – набросок небольшой повестушки. Всё было написано им по-русски и не выдерживало никакой критики.
– Мне давно пора на московского зрителя выходить, – говорил он. – Республика хорошо, но Москва, это же другой уровень! С переводчиком не захотел связываться – перевод совсем не то. Сам взялся, но чувствую, что не дотянул. Будь отцом родным, помоги довести до кондиции…
Стать ему «отцом родным» я при всём желании не мог – Асхат оказался на год старше, но, несмотря на это, продолжал величать меня только так. Ладно, отец так отец…
Не имея привычки брать с собой в Дома творчества работу, я располагал свободным временем. Вот и перелопатил творения Тахутдинова, не особенно церемонясь с первоисточниками. Он нисколько не возмутился, напротив, был очень доволен результатами моих доброхотных трудов.
Не знаю, как пьесы, но повестушка получилась ничего себе.
– Век тебя не забуду, дорогой! – заверял меня Асхат.
Это, мягко говоря, было преувеличением – ни разу голоса не подал о себе.
Врядли его пьески увидели свет рампы в каком-нибудь из московских театров, а вот повесть он, по-моему, пристроил в «Воениздат».
Машинописная копия этой вещи с благодарственным автографом Асхата лежит где-то среди других бумаг в моём архиве.
Бог с ним, не о том речь. Я был вознаграждён совсем другим – весточкой из далёкого далека; пусть и печальной, но памятью о судьбе узбечат, безвестно сложивших головы за тридевять земель от их, затерянных в песках, кишлаков.
Как сейчас вижу этих мальчишек, жадно пьющих мутную арычную воду…
* * *
Так называемые «поляки» очень быстро освоились на новом месте. В этом им немало помогла местная община бухарских евреев, внешне ничем не отличавшихся от узбеков: те же полосатые халаты, опоясанные цветными платками, тюбетейки, язык, манера поведения.
– Вот вы, молодые люди, с Кавказа, – говорил нам пан Левицкий, в «ателье» которого мы с Вовкой Канаевым и Фас со своей «провожалочкой» обычно фотографировались. – Тамошние евреи имеют же грузинские фамилии, и объясняются промежду себя по-грузински. И что с того? А разве идиш не тот же немецкий язык? На нём говорят евреи не только в Германии, но и по всей Европе, и в России тоже. И носят фамилии немецкие, русские или польские, какая разница? Вы встречали когда-нибудь настоящую еврейскую фамилию? Я – так редко. Главное не в этом, молодые люди, а в том, что все мы молимся нашему богу на своём древнем языке. Самом, может быть, древнем в мире!
Слушая его, я вспоминал Лёвку Пруского с Талмудом в руках и седобородого старика, кивавшего головой в такт словам, что бубнил его лопоухий внук.
– Мне прилично уже лет, – продолжал Левицкий. – В вашем возрасте я жил, между прочим, в Российской империи! Мой папа держал галантерейный магазин в Белостоке, очень даже неплохой магазин. Я тогда вовсе не был фотографом, зачем мне это надо? Ну, потом Мировая война, конечно, что хорошего? Правда, Версальский договор вышел для Польши удачно. Но через двадцать лет в неё вернулись русские, – с одной стороны, а с другой – пришли немцы, чтоб им пропасть! Моему семейству повезло, мы хоть здесь, и все вместе. Бог надоумил меня прихватить с собой эту камеру и всё, что с ней нужно. Теперь она кормит нас. А раньше я просто снимал с неё жену, детей или там знакомых.
В конурке под первым «кумполом», где располагалось его «ателье», пан Левицкий долго усаживал нас, попутно развлекая разговорами, как и принято у заправских фотографов. Поправлял задник, подсвечивал его электролампой с самодельным рефлектором из фольги.
– Сделайте голову немного так, – он показывал, как именно. – Сделайте улыбки, вы же пошлёте эти карточки маме. Или, может, барышням? – Левицкий игриво подмигивал нам. – Тогда совсем нельзя без улыбки!..
Из его рассказов мы узнали о существовании еврейских партизанских отрядов, сражавшихся в составе Армии Крайовой в Западной Белоруссии.1
– Но это ведь ставленники реакционного буржуазного правительства! – встрял увязавшийся за нами Крейчман.
– Молодой человек! – Левицкий посмотрел на него поверх очков. – Разве дело в правительствах? Дело в том, что они бьют этих ужасных фашистов. Как и вы скоро будете бить их.
– Нет, нам с такими не по пути! Сейчас в СССР формируется настоящая, народная польская армия.
– Молодой человек! – вздохнул Левицкий. – Вы извините, но я не буду вас фотографировать. У меня не получится хорошо…
Он познакомил меня со своим земляком-портным.
– Авель Шнайдер возьмёт с вас недорого, и сделает мундирчик, как надо. Он полжизни шил на господ офицеров. Заметьте, какая у него фамилия, вы же понимаете?
– Нет.
– Ой! Шнайдер, это же значит – портной! У Авеля отец и оба брата были портными. Увы, они погибли в Варшавском гетто. И дети их там погибли, все погибли, боже мой!.. Он пошьёт вам, правда, не из нового материала, но кто сейчас, скажите мне, шьёт из нового? Наверное, только самые высокие господа в Москве…
Шнайдер оказался далеко не первоклассным портным, но всё же из двух, слегка поношенных шерстяных гимнастёрок соорудил вполне приличный по понятиям тех скудных времён китель.
Работал пан Авель в такой же, что и Левицкий, конурке, только расположенной под вторым «кумполом». Помогала ему жена, на редкость сварливая особа. Ей поручалась второстепенная часть заказа: пристрочить подкладку, обметать петли, пришить пуговицы.
Дважды я ходил на примерку, и оба раза эта ворчунья при мне ругала своего безответного супруга, всячески пытаясь вовлечь меня в эти словесные экзекуции.
– Вы думаете, пан курсант, его зовут Авель Шнайдер? Ха! Его зовут шлимазер. Если вы не понимаете идиш, так я переведу. По-русски это выйдет бесконечный неудачник. Вы думаете, что про эту швейную машинку он вспомнил, когда мы бежали из нашего горящего дома? Знаю, вы так не думаете. Конечно, я!.. И материал на ваш заказ тоже я покупала, потому что Авеля всегда обманывают эти махлярщики с вашего вещевого склада. Покажут одно, а потом подсунут сплошное старьё, с которого я не знаю, что можно пошить, но только не мундирчик для такого, как вы пана курсанта… – Она не закрывала рта на протяжении всей примерки. – И за фуражку не беспокойтесь, я сведу вас с хорошим мастером, работающим совсем задешево…
Ближе к окончанию училища не только я старался принарядиться, но и остальные, из числа «юнкеров». Мы видели во чтó облачают выпускников: солдатские хлопчатобумажные гимнастёрки, солдатские же ремни, пилотки, погоны без эмблем.
Ещё им выдавались стеклянные фляжки в матерчатых чехлах. Они вызывали особое раздражение вчерашних курсантов. Стало традицией – выйдя из вещевого склада, всей батареей, повзводно, раскокать эти никчемные фляжки о складские ворота. Метали с расстояния, точно ручные гранаты, звон разносился по всей округе. «Вещевики» после окончания этой «протестной акции» нагребали лопатами целую гору битого бутылочного стекла.
Вообще новоиспечённые противотанкисты вели себя буйно, прекрасно понимая, что прищучить их некому – командование училища уже не имеет над ними власти, а нового начальства пока нет.
Поэтому от выпускников старались побыстрее избавиться, отправить из Бухары сразу после зачтения приказа об окончании ПАУ и о присвоении офицерских званий.
Но всё равно в течение нескольких часов им всё же удавалось покуролесить. Иные офицеры, особенно Гаубмилён, в это время не рисковали показываться на улицах, всякое могло случиться с ними…
На непростом пути к внешнему совершенству нас поддерживали не только «поляки», но и умельцы из оружейной мастерской, специалисты на все руки. Они вырезали из орудийных гильз фигурные, с чеканной звездой, пряжки к офицерским поясам, которые, в свою очередь, кроили из списанных сёдел и сбруи шорники. Пояса, портупеи, всё со шлёвками, с тренчиками и прочими аксессуарами.
Первые мои «золотые» погоны с горящими на солнце эмблемами в виде скрещённых пушечных стволов, были тоже продукцией оружейников из мастерской ПАУ.
– На немецких снайперов работаете? – ругало их начальство. – С такими погонами этих младших лейтенантов на фронте за генералов примут, и срежут в момент.
– Так это ж не для фронта, – возражали умельцы. – Не сразу ж они на передовой окажутся. Чуть-чуть да успеют пофорсить…
Артиллерийские гильзы шли и на заготовки к шпорам. После обточки, подгонки и пáйки их хромировали в самодельной электролизной ванночке.
Основной деталью шпор были, безусловно, колёсики. Если их делать из серебряных пластинок, да с отверстиями пошире, звенеть будут заливистее, чем у капитана Ноздрачёва.
Родители «белобилетников» перед отъездом в Бухару за сыновьями, согласились взять с собой небольшие посылочки. С отцом Давитулиани мама по моей просьбе отправила кожаную полевую сумку, с которой я бродил в горах Апсны, и два серебряных рубля выпуска 1925 года, оставленные ею, как память о дате моего рождения.
Их хватило на три пары колёсиков: мне, Фасу и Борьке Литваку; остатки пошли в дополнение к оплате заказа.
Канаев к категории «юнкеров» не относился, ничего себе не заказывал, а когда заводились деньжата, тут же отсылал перевод в Тбилиси.
– Родители давно разошлись. Мать работает, на младшего моего брата алименты получает, но этого хватает только, чтоб карточки отоварить. С фронта сразу аттестат оформлю, тогда полегче им станет…
Отцы-командиры благосклонно относились к нашему желанию на собственные средства «повышать свой строевой вид». Думаю, это исходило от заместителя начальника училища по учебной подготовке, того самого, что назвал нас, зачуханных и одичалых от двухнедельной тряски в польских вагонах, юнкерами.
Капитан Соломаха и вовсе дал указание принимать в каптёрку на хранение личное имущество курсантов батареи, чтоб обезопасить владельцев от вполне возможных посягательств на их собственность.
– Из тумбочек спереть могут, – говорил он. – Проглядит дневальный чужака, мало ли прохиндеев шастает, за всеми не углядишь…
Давал комбат возможность и на примерку к портному сбегать или к оружейникам. Выписывал бумажку на случай встречи с Гаубмилёном: мол, курсант такой-то отправлен в город по поручению командира батареи. Могли всыпать ему за эти вольности, что Соломаху не особенно беспокоило.
Когда ранней весной по приказу Рущика нас отправляли на две недели в совхоз, комбат буквально на дыбы поднялся:
– Батарее до выпуска меньше трёх месяцев осталось! – кричал он так, что на всех этажах было слышно. – Подготовку к экзаменам пора начинать, а не в говне совхозном копаться!
– Молчать! – верещал в ответ Рущик. – Я подам на вас рапорт об отставке с должности! Заигрываете с курсантским составом ради дешёвой популярности.
– Отставляйте, не возражаю! Разжалуйте даже! Готов хоть командиром орудия, хоть наводчиком пойти, лишь бы в таком бардаке не участвовать! Офицеров мы готовим для фронта или кетменщиков совхозных?
– Приказываю батарее быть готовой к выезду на место послезавтра, в восемь ноль-ноль!..
Одолеть Рущика Соломахе не удалось. Как миленькие поехали мы в винодельческое хозяйство откапывать из песка лозы. На некоторых сохранились привяленные за зиму грозди прекрасного муската.
– Кишмиш-ляблаба! – смаковал ягоды Лоладзе.– На хренá комбат ершился? Никуда не денутся от нас экзамены. Зато здесь, братцы, я пронюхал нечто ароматное.
– Поделись пронюханным.
– Сейчас. Первое: произвел разведку в окрестностях винзавода. Обнаружена неприметная лазеечка в дувале. От неё до ближайшей цистерны с кагором полторы минуты по-пластунски.
– Охрана же там небось.
– Один бабай, и тот в конторе сидит, чай весь день пьет. Трезвенник.
– А на второе что подашь?
– Второго не будет, сразу десерт, – Владик причмокнул. – Лучше, чем кишмиш-ляблаба! В совхоз старшеклассниц из Бухары привезли. Ударно трудиться во благо узбекского виноделия. Учащимся мужского пола эту работу не доверяют. Та-акие хорошенькие есть! Разузнал, где их общежитие. Предлагаю прихватить кагорчика, винцо дамское, и совершить марш-бросок с разведкой боем. Кто со мной?
Затея его окончилась неудачей. Старшеклассницы неверно поняли джентльменские намерения незваных гостей, и подняли визг. Пришлось тем ретироваться несолоно хлебавши.
– Хорошенькие не визжали, – уверял нас Лоладзе. – Точно не визжали!..
Директор совхоза нажаловался Соломахе, и Владика, как закопёрщика, комбат решил наказать тремя сутками «губы».
Под неё отвели саманную хибарку без окон, крытую камышом; часовым в дневную смену был назначен Ерохин. Сам напросился – чем махать кетменём, куда лучше понежиться на ещё нежарком солнышке, полистать свои умные книжки.
Конечно же, увлёкся: формулы, разные головоломные выкладки, это так завораживает. Отрешённостью Ерохина от окружающего мира Лоладзе не преминул воспользоваться. Откушав принесённый ему обед, проделал в камышовой крыше дыру и покинул место заключения.
Соломаха засёк его только под вечер.
– Кто тебя выпустил?! – набросился он на Владика.
– Никто. Сам справился.
– Следуй за мной!..
К хибарке Соломаха подошёл один. Ерохин, как положено – карабин к ноге, книжку в сторону – отрапортовал:
– Товарищ капитан! За смену никаких происшествий не произошло!
– Отлично несёте службу! – комбат был подозрительно приветлив, но бесхитростного Ерохина это не насторожило. – В таком случае, позовите-ка курсанта Лоладзе.
– Есть, позвать Лоладзе!
В хибарке Ерохин пробыл долго, вышел с растерянным выражением лица, сдул с рукава гимнастёрки камышовую труху.
– Его там нет, товарищ капитан.
– Куда же мог подеваться этот дезертир?
– Не могу знать, товарищ капитан.
– Зато я знаю, товарищ курсант! – от мнимой приветливости Соломахи не осталось и следа. Он круто повернулся, крикнул: – Лоладзе, ко мне!
Владик тут же возник, будто чёрт из коробочки.
– Ерохин передайте ему карабин! – скомандовал комбат. – И пояс свой, пояс, в придачу. Трое суток ареста вам! За разгильдяйство и чтение на посту разной хреновины. Давайте-ка книжки ваши – «губа» не изба-читальня.
– А мне куда, товарищ капитан? – поинтересовался Владик.
– Заступишь на ночь караулить его.
– Он и так никуда не уйдёт. Он же сознательный, не то что я.
– Отставить!.. Покинешь пост, Лоладзе, схлопочешь, как Казарян схлопотал за нарушение Устава караульной службы. Усёк?
– Так точно! Я дуже сообразительный, как отзывается обо мне сержант Гордиенко, командир нашего отделения.
– Доиграешься ты у меня, Лоладзе, ох, доиграешься!…
Ерохин просидел в хибарке сутки, после чего был амнистирован Соломахой и получил обратно свою научную библиотечку.
Наше пребывание в совхозе скрашивала возможность ходить по вечерам в клуб, где имелась плохенькая проекционная установка и под стать ей киномеханик, у которого без конца рвалась плёнка. Перезарядка частей занимала иногда минут десять, из-за чего демонстрация картины растягивалась на два с лишним часа. Но мы всё равно ходили на каждый фильм, комбат не препятствовал этому.
– Только без приставаний к девчатам и прочего кобеляжа! – предупреждал он. – Не то запрещу…
В училище клуб мало чем отличался от совхозного. Как по размерам, так и по оснащению. За год мы всего два раза побывали в нём: на выступлении хора, собранного из ребят нашего взвода Гегамом Есаяном, убеждённым сачком1, и на фильме «Моя любовь» с Лидией Смирновой в главной роли.
Хор являл собой откровенную халтуру: Гегам, дитя Авлабара, скрипучим голосом, пританцовывая, исполнял «шуточные песенки тифлисских кинто»:
Мой жена кекела,
Страшный, как холера,
С длинным носом красным
И лицом ужасным!
Хочу жена бели,
Как на стенке мели…
И далее в том же духе. Хор в десяток глоток вторил ему, а неизбалованная зрелищами курсантская аудитория принимала эту галиматью на ура – экзотика!
Кавказский взвод не разделял зрительских восторгов, справедливо считая, что затея Есаяна всего лишь безотказно действующий способ регулярно сачковать. Под предлогом репетиций «хористам» удавалось отлынивать от занятий строевой подготовкой и от работы в конюшнях.
– Что вы знаете? – обижался Гегам. – «Сачки»!.. Мой хор – народный. Песни тифлисских кинто – это народное творчество. Мы – самодеятельность, ну!
– Из тебя такой же кинто, как из Гэла балерина. Нам-то уж баки не забивай.
– Ничего вы не понимаете! Капитан Ноздрачёв говорил: нас в Самарканд, на смотр художественной самодеятельности пошлют.
– В Самарканд можно. В Тбилиси только не вздумайте поехать, гнилыми бадриджанами закидают.
– Ладно, ну, бадриджанами! Тоже мне…
Иные любители посачковать вызывались строить мини-полигоны1, а я, к примеру, в одиночку занимался выпуском «Боевых листков». И здесь уж лично Ноздрачёв всячески ограждал меня от дополнительных обязанностей во имя работы над «политически значимым поручением».
В заключение несколько слов об упомянутой мельком кинокартине «Моя любовь». После «Острова сокровищ» не было фильма, столь же восхитившего меня в юности. Ещё до ухода в армию я смотрел его раз десять, не меньше. Совсем не потому, что увлекся душещипательным сюжетом. Меня наповал сразила героиня, очаровала и покорила. Только ради свидания с девушкой в облегающей футболке, в белых носочках, и ходил без конца в кинотеатр.
Шурочка, так звали эту героиню, чем-то неуловимо напоминала уехавшую в Москву Майю Кавтарадзе – такая же футболка, такие же носочки.
Милая девушка в майке-футболке,
Я был в вас когда-то почти что влюблён.
Пусть воздух сегодня морозный и колкий,
В нём прячется ветра весеннего звон…
В общем, подарком для меня явилась встреча с этим фильмом в клубе ПАУ! Крупные планы Смирновой на плохо натянутом и кое-где заштопанном экране, её обольстительный голос:
Если, расставаясь, встречи жаждешь вновь,
Значит, ты пришла, моя любовь!..
Мог ли я предполагать, что в тот вечер она находилась совсем неподалёку от Бухары. Обессилившая от тифа, голода и вшей, актриса умирала в одной из ташкентских больниц.
Спас Лидию Николаевну давно влюбленный в неё человек. Это сюжет для прекрасного фильма о самоотверженности и благородстве. О вере, надежде и любви. О жизни без теории…
Возвращение из совхоза в Бухару было связано с событием, которое могло окончиться для меня чёрт знает чем. Уже в дороге я ощутил нечто знакомое, но уже позабытое: этакий гнусный холодок, ползущий вверх по спине. Казалось бы, откуда ему взяться – денёк солнечный, почти по-летнему жаркий. Но холодок по-прежнему то возникал, то исчезал, неотвязный и пугающий.
Я понял: надвигается приступ малярии. Через столько лет она вернулась ко мне, разыскала в Бухаре. Арыки – прекрасное место для обитания комаров, не менее привлекательное, чем болота в окрестностях Батума.
Ночью, уже в казарме, проснулся от сильного озноба. После подъёма попросил разрешения сходить в медпункт. Соломаха глянул на меня, присвистнул:
– Лихоманка, говоришь? Похоже на то. Вон физиономия красная, что твой буряк. От температуры, поди.
Вырвав из блокнота листок, черкнул записочку.
С ней и сцапал меня Гаубмилён. Я заметил его издалека, успел бы увильнуть, но передумал. С какой стати прятаться, не в самоволке же.
– Эй! – окликнул меня комендант. – Бегом ко мне!
Бежать на грозный зов не стал, и без того ноги подгибались от слабости.
– Бегом сказано! – надрывался Гаубмилён.
Я доплёлся до него, протянул записку.
– Сунь её себе, знаешь куда? – ещё пуще распалился он; но листок не выбросил, а сунул в карман. – Давненько мне пора разобраться с этим Соломахой и его шпаргалками. Небось за портвейном послал? Лучше сразу признайся.
– Нет, в медпункт. У меня приступ малярии.
– Сам диагнозы ставишь? Или комбат помогает? А, часом, приступа триппера у тебя нет? Симулянт!.. Ничего, вылечу. Суток за пять. Пусть Соломаха поищет, куда ты делся…
Меня отвели на гауптвахту, в одноэтажное кирпичное здание, находившееся рядом с комендатурой. Состояло оно из двух комнат с зарешёченными окнами и небольшой караулки. Пол бетонный, ни нар, ни коек. Но мне было безразлично. Я лёг, прижался пылающим лбом к прохладному полу, и сразу всё вокруг поплыло, растворилось в тумане.
Когда в детстве наваливался малярийный приступ, мама смачивала в тазике полотенце, туго отжимала воду и, помахав жгутом в воздухе, клала мне на лоб вместо компресса. Полотенце быстро высыхало, и она меняла его на новое.
Вот и пол, словно высохший компресс, уже не холодил. Из клубов тумана тянулись ко мне мамины руки, но никак не могли дотянуться…
Видимо, я бредил, чем перепугал очередную жертву Гаубмилёна, незнакомого курсанта, угодившего в одну со мной каталажку. Он принялся колотить кулаками в оббитую жестью дверь.
– Кто там есть?! Быстрей сюда! Здесь парень концы отдаёт!..
Вскоре появился фельдшер и явно струсивший комендант. Всем были памятны последствия истории с Карелиным. За то, что проволокитили с ним, и Глеб вместо окружного госпиталя оказался в городской больнице, где и умер, начальника медпункта, лейтенанта медицинской службы, разжаловали в рядовые и отправили на фронт санинструктором.
Об этой жёсткой мере наверняка и размышлял Гаубмилён, глядя на меня, мокрого, как мышь, и совершенно обессиленного.
– Последствия перенесённого приступа малярии, – определил фельдшер. – Температура тридцать пять. Хреново это.
– Чего надо делать с ним? – обеспокоено спросил Гаубмилён. Его рыжие тараканьи глаза забегали. – Ты же – медицина, должен знать!
– Сходу в Самарканд везти. Медицина там, а здесь медпункт всего. Чиряки вскрывать да пендинку зелёнкой мазать…
Окружной госпиталь в Самарканде был забит, что называется, под завязку. Не столько ранеными фронтовиками, сколько разного рода болящей братией, вроде меня.
Попал я в палату на два десятка коек, где сплошь лежали мальчишки-узбечата. Поначалу приняв их за «истребителей», подумал:
«Значит, не всех увёз эшелон, отправление которого так боялись задержать дисциплинированные лейтенанты…».
– Бухара? – спросил я наугад одного из них – парнишку с забинтованными ушами; его голова походила на большой белый шар.
– Ёк, Коканд, – он вяло махнул рукой в сторону. – Коканд.
– Наманган, – эхом отозвался другой.
Из Бухары не оказалось никого – выходит, в полном составе убыл на фронт «истребительный батальон». Как уже говорилось, для меня все эти ребята выглядели на одно лицо: наголо остриженные, черноглазые, какие-то одинаково то ли настороженные, то ли пришибленные.
В просторной умывалке вдоль кафельной стены тянулось длинное сливное корыто из оцинкованной жести, а над ним ещё одно, поменьше, с водой. На его крышке лежали темно-бурые кусочки стирального мыла. По утрам на них появлялись странные вмятины. Присмотревшись, я понял, что это следы от зубов.
– Грызут, грызут, чертеняты! – пояснила нянечка, протиравшая раствором карболки пол. – Это, чтоб с госпиталя подольше не выписывали бы. Они тут больше по желудочной части находятся, а с такого мыла при их болезни и помереть недолго, всю внутренность разъест. Но сколько не пугай, грызут кажное утро, хоть тресни! Беда с ним и только!..
До умывалки я добирался с трудом. Не малярия была тому причиной, а метод её радикального лечения.
Старичок-военврач, осматривавший меня в день поступления в госпиталь, не задумываясь, назначил десять уколов хинина.
– Многолетняя практика в Средней Азии, – пояснил он, – привела меня к однозначному выводу: малярию, столь распространённую в здешних местах, тем более её тропическую форму, коей страдаете вы, юноша, возможно обуздать раз и навсегда лишь лошадиной дозой хинных инъекций. Всякие там пилюльки и таблетки не более чем полиатив… – доктор повернулся к стоявшей рядом процедурной сестре. – По пять кубиков ежедневно, в область ягодиц…
С детских лет я относился к уколам с полным спокойствием. Когда меня цапнула бродячая собака, вряд ли бешеная, скорее, просто с кусачим характером, мне на всякий случай вкатили сорок доз пастеровской вакцины. Регулярно ходил в поликлинику, задирал рубашку и подставлял фельдшерице живот. Привыкшая к тому паническому страху, какой охватывает детей при виде шприца, она удивлялась моей невозмутимости.
Но первые же две инъекции густого, вязкого раствора хинина практически лишили меня возможности свободно передвигаться, а также спать на спине. Не говоря уж об остальных восьми уколах. Месяца три ещё напоминал о себе этот метод «радикального лечения малярии». Зато избавил меня от неё навсегда. Прав был старичок «с гадюками»…1
Поначалу вынужденную малоподвижность я использовал себе в удовольствие – впервые за много месяцев всласть выспался; не подскакивал от оглашенного: «Вторая батарея, подъём!», досматривал последний сон до конца и просыпался от беззаботных утренних звуков – пения птиц и шелеста ветра в чинарах, окаймлявших зелёной стеной здание госпиталя.
Но всё же однажды, по выработавшейся привычке, проснулся раньше обычного. Посапывали крепко спящие «мылоеды», лёгкий ветерок шевелил марлевые занавески на окнах. И тут, сквозь царящий в палате предутренний полумрак, я увидел, как на соседней койке тот самый узбечонок из Коканда взял с тумбочки фаянсовый поильник, оттянул многослойную повязку и принялся лить в ухо воду.
Кроватная сетка скрипнула подо мной; он испуганно взглянул и застыл, уставившись на меня немигающими глазами. В них была немая мольба.
– Нельзя… Это… как его… менингит себе устроишь, – никакой другой диагноз не пришёл мне в голову. – Умрёшь, понял?
– Не умру, – также шепотом ответил он. – Не говори доктору.
– Так ты русский знаешь?
– Знаю, совсем плохо… Не говори доктору, брат.
– Не скажу, не бойся… – и хотя знал, что впустую прозвучат мои слова, добавил, больше для очистки совести: – На фронте уцелеть можно, а с этой холодной водой в ушах, смотри, загнёшься здесь.
– Пускай, брат. Здесь лучше.
Данное слово я сдержал, но в разговоре с врачом поинтересовался:
– Что это у парня с ушами?
– Швах у него с ушами. Но сие проходит не по моей епархии, нужен опытный отоларинголог, какового у нас в настоящее время, увы, нет. Так что последствия могут оказаться самыми печальными, вплоть до глухоты. А почему он вас заинтересовал?
– Жалко. Судя по всему, болят у него уши…
Чёрт тебя побери, Гордиенко! Неужто прав ты в своих рассуждениях о боевом духе и причинах его появления?.. Или обретения?… Или воспитания?..
Как удастся решить эту проблему нашему кавказскому взводу? Тому же Гэлу, который с его непобедимой пендинкой мало чем отличается от моего соседа по палате, рискующего оглохнуть.
Да и не только ему, а каждому из нас в отдельности.
Только через кровь и ненависть? Или, может быть, как-то по-иному?..
Но существует ли на войне иной путь? Разве что страх. Убить врага из страха перед тем, что он убьет тебя, коли промедлишь. В этом случае не остаётся места ни ненависти, ни жалости, ничему вообще – всё вытеснит страх за собственную жизнь.
Сожаления могут придти впоследствии и только к тем, кто на склоне лет начнёт задумываться над смыслом первой заповеди. Самой нарушаемой из всех десяти…
А вот испуганные глаза с застывшей в них мольбой, и сказанное шепотом: «Пускай, брат. Здесь лучше…», помню, словно вчера всё произошло.
(Продолжение следует)
1 Об их взаимоотношениях следует судить не по фильму братьев Васильевых, конечно, а по сохранившимся документам и по воспоминаниям очевидцев.
1 Так было, начиная с Кронштадтского восстания и многочисленных «кулацких бунтов» до Потсдама, Темир Тау, Новочеркасска и пр. Постепенно, от десятилетия к десятилетию, накапливался отрицательный потенциал, подтачивающий основание Системы.
1 Фамилия и имя, изменены по причинам, которые станут понятны чуть ниже.
1 Пройдёт меньше года, и войска НКВД развернут широкомасштабную операцию, целью которой будет полное уничтожение Армии Крайовой. Командиры её отрядов приговаривались к расстрелу, а более тридцати тысяч уцелевших бойцов, в их числе и еврейские партизаны, окажутся в ГУЛАГовских лагерях.
Остатки разгромленной Армии Крайовой с боями пробились к восставшей Варшаве, где в большинстве своём погибли или попали в фашистские лагеря смерти. Но не все, в чём я имел случай убедиться.
Сразу после падения Берлина мне привелось на два дня выбыть в Варшаву. Полностью разрушенную, испепелённую.
В комендатуре предупредили: следует быть осторожным – к вечеру развалины оживают, стрельба начинается.
– Остатки немцев, что ли, засели? – спросил я, вспомнив историю в Потсдаме, с «эсэсами».
– Немцами здесь давно и не пахнет. Местные никак угомониться не могут…
С упорством обречённых бойцы Армии Крайовой продолжали сражаться. Без всякой надежды на победу…
1 Термин «сачок» изначально был чисто курсантским. Питомцы артучилищ всех поколений утверждают, что расшифровывается он так: «современный, артиллерийский, чрезвычайно обленившийся курсант». Но тут больше от самомнения, чем от истины, поскольку сачок вовсе не заурядный лентяй, а человек, умеющий ловко, незаметно для начальства, ограждать себя от излишних, по его разумению, нагрузок. Со временем термин стал общеармейским, и даже получил хождение на «гражданке».
1 Нечто схожее с большой детской песочницей, в которой, придерживаясь выбранного масштаба, воспроизводят рельеф местности, постройки на ней, перелески, речки и озёра, мосты, огневые позиции и т.д. Используются мини-полигоны для выстраивания различных диспозиций, проведения условных пристрелок и прочих учебных игрищ. Конечно, эти «песочницы» никак не могли заменить то, что предлагал Соломаха – создать в училище настоящий, хорошо оборудованный полигон. Зато от них просто без ума был подполковник Рущик.
1 Эмблемы на погонах военных медиков изображали традиционную чашу со змеей. Отсюда и пошло это, вполне беззлобное: «лейтенант с гадюками», «майор с гадюками» и т.д.
Другое дело – офицеры административной службы, финансисты и интенданты. У них погоны были серебристого цвета и вдвое ýже, чем в других родах войск. Вот их именовали куда обиднее, чем медиков, «лейтенант с глистами» и далее, по восходящей.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
[an error occurred while processing this directive]