09 июля 2010 07:54
Автор: Евгений Астахов (г. Самара)
Река времён
Книга четвёртая
«Большая» война
Начало и конец «Пятый Украинский»
Пока солдат в госпитале лежит, война для него не кончилась
Моё недолгое путешествие в компании разбитных военных топографов протекало, более или менее, благополучно. Не доезжая до Берлина мы попали в затор – впереди случилась какая-то заваруха.
– Рванём в объезд, – предложил водитель, – дорогу знаю. Сперва железнодорожная станция будет, а дальше – автобан. На нём попросторней.
– А как насчёт безопасности? – осведомился один из топографов. – У нас ведь на вооружении лишь автомат Евгения Евгеньевича и твоя трёхлинейная пукалка. В случае чего не отбиться от превосходящих сил противника.
Для таких опасений имелись основания – в Польше нашу машину обстреляли. Топографы успели гуртом повалиться на дно железного кузова, так что пострадал только брезентовый тент.
– Не боись, младший лейтенант! – весело отозвался водитель. – Мы уже по Германии едем, а немец партизанщиной заниматься не любит, он приучен сурьёзно воевать…
Запасные пути железнодорожной станции, мимо которой мы проезжали, были забиты покорёженными товарными вагонами, думпкарами, цистернами, платформами с контейнерами.
Возле стоявшей в тупике ярко-жёлтой цистерны шумно толпились солдаты. Из пробитого пулей отверстия тонкой струйкой била прозрачная жидкость, распространяя вокруг перехватывающий горло запах спирта.
– Вот же, итти его мать, добро какое пропадает!..
– Эй, конопатый, кончай курить! Так рванёт, что по всей Германии веснушки твои собирать придётся!
– Дух от него, братцы, нормальный идёт, точно вам говорю. Можно пить.
– «Ду-ух!» А ежели отравлен он специально? Бывали уже такие случáи…
– Да заткните покудова дырку! Чего зря текёт с неё?
– Ладно, на всех хватит… Ну, кто из нас герой пробу снять?
Вперёд протиснулся ефрейтор лет сорока, приземистый, с обветренным, скуластым лицом. По всему видать, большой любитель выпить.
– Эх, была не была! – он швырнул себе под ноги пилотку. – Где наша не пропадала?! Давайте котелок!..
Перед тем, как отхлебнуть из него, ефрейтор перекрестился и с криком: «За Р-родину! За Сталина!» сделал осторожный глоток. С силой выдохнув воздух, приложился вторично, уже посмелее:
– И-ех, дерёт же, зараза!
– Отдохни маленько, – у него отобрали котелок. – Не то перепьёшься и думай тогда, с чего ты скопытился: с количества или с отравы немецкой?
Пока шёл этот рискованный, чисто русский эксперимент, несколько моих топографов исчезли в неизвестном направлении. Вернулись они с новенькими двадцатилитровыми канистрами.
– Где взяли? – спросил я.
– Махнули на тушёнку. По две банки за каждую отдали. Это, считайте, почти даром.
– А что теперь кушать станете, товарищи младшие лейтенанты?
– Евге-ений Евгеньевич! Имея сто с лишним литров ректификата, неужели мы будем портить себе желудки всякой лежалой американской снедью? Спирт – международная валюта! Да мы теперь!..
«Быстрей бы мне довести их до места, – подумал я. – Больно уж юркие ребята, не уследить за ними. Отвечай потом, если что…»
Прошёл час. С ефрейтором ничего подозрительного не произошло. Он успел ещё разок-другой приложиться к котелку, и, развеселившись, ударился в пляс. Притоптывая сапогами, горланил частушки:
Иех, Россия, ты Россия!
Закусила удила!
Меня мамка год носила,
Во – какого родила!
– Переносила она тебя, это точно.
– Всё, славяне! Нет в спиртяге никакой отравы. Заправляемся под завязку!..
Следующую остановку мы сделали в деревне-городке, похожем на тот, где меня мариновали в «синей комнате». Обнаруженный в нём топографами колбасный заводик размещался в трёх небольших комнатах: в одной приготовляли фарш, в соседней набивали им оболочки, а в третьей находилась коптильня, и на штанкетах красовались готовые шары сельтисона и колбасные гирлянды.
За конторкой сидел хозяин заводика, стандартного вида немец в летах. Облачён он был в вязаный пуловер, гладко обтягивающий его округлый бирбраух.1
– Вы наверняка владеете немецким, Евгений Евгеньевич, – сказал главный в топографической компании заводила.
– Наверняка, не владею.
– Жаль. Тогда, Натан, попробуй ты.
Тот, кого назвали Натаном, бойко заговорил с хозяином по-немецки. Чуть позже я сообразил, что это был идиш, но немец, тем не менее, уловил, что ему предлагают, и радостно заулыбался:
– Вот видите, Евгений Евгеньевич: спирт – международная валюта!..
За полканистры «валюты» хозяин, не торгуясь, отдал нам весь имевшийся на складе колбасный запас.
– Он говорит, что завод временно на простое, – перевёл Натан, – нет сырья. Но надеется вскоре получить его, и тогда приглашает вновь наведаться сюда.
– Скажи: обязательно будем, – заверил я. – Только давайте по совести: мы не обобрали колбасника?
– Что вы! На круг всего килограммов по шесть вышло за литр спирта. Почти задаром отдали его.
– Всё у вас задаром…
Главное достоинство моих временных подопечных состояло в их умеренном питие. От силы стакан разбавленного водой спирта под колбаску и под долгие беседы о Тарасовой в «Анне Карениной», о Бабановой в «Барабанщице», о Серовой в пьесах Симонова. Завзятые театралы, они нашли во мне родственную душу…
Рано утром, на въезде в Берлин, под днищем нашего «доджа» что-то угрожающе заскрежетало; машину тряхнуло, и она остановилась. Водитель выпрыгнул из кабины, присев на корточки, попытался выяснить причину неполадки.
– Ёлки-палки! Никак кардан полетел! Полные кранты!.. Загорать мне тут, пока попутка не подвернётся, не отволокёт назад на буксире… А вы уж своим ходом добирайтесь. Теперь чего – вот он, Берлин…
Легко сказать: вот он. Чёрная громада города уходила непонятно в какую даль, ей не было ни конца ни края.
Блуждали мы по Берлину весь день, сверяясь на перекрёстках со схемами-планами, вывешенными комендатурой на специальных щитах. Только с их помощью можно было как-то сориентироваться в нагромождении разрушенных, полуразрушенных, редко когда сравнительно уцелевших зданий.
В комендатуре нам сообщили малоутешительную новость:
– 10-й арткорпус участвует в операции по спасению Праги… Вы никак с неба свалились – ничего не знаете! В Праге же восстание. Но немцы там крепко взялись, грозятся с землей всё сравнять, как Варшаву. Чехи и вышли в эфир, обратились за помощью. Наши танковые соединения первые двинулись туда, форсированным маршем – успеть надо. За ними следом – артиллерия и всё прочее... А вы-то где были всё это время?
– В дороге. Потому и не в курсе происходящего.
– Штаба 10-го корпуса в Берлине сейчас нет, он тоже на пути в Прагу. Оставлена только небольшая группа для оперативной связи. Находится вот здесь… – Мне показали на плане города, где именно. – У них получите дальнейшие указания.
С тем и побрели мы по Берлину, забитому войсками и техникой.
Среди беспорядочной толчеи, громыхания и гама невозмутимо вышагивал, надменно поглядывая по сторонам, огромный верблюд с вьюками на облезлых боках. Это было совершенно невероятное по своей нелепости зрелище.
– Салям алейкум! – не удержавшись, крикнул я ему. – Давно ты из Бухары?
Верблюда вёл на ременном поводе совсем не среднеазиатского облика седоватый солдат. Он недовольно покосился на меня.
– С Бухары не с Бухары, а со Сталинграда идём с ним. Вот так-то…
– Земляка встретили, Евгений Евгеньевич? – спросил Натан. – А знаете, для немцев ваш землячок пострашеннее любой «катюши».
– Чем же он страшен им?
– Обликом. Посудите сами: в центре Европы шествует этот четвероногий азиат, как предтеча новых гуннов.
- Дотреплешься ты однажды, Натан…
В сквере, среди обгоревших, мёртвых деревьев, дымила полевая кухня. Немцы, главным образом, пожилые люди и дети, выстроились к ней длинной молчаливой цепочкой с кастрюлями и супницами в руках. Повар сноровисто орудовал черпаком, подбадривая нерешительных:
– Чего мнёшься, фрау-мадам? Подставляй посудину, спробуй русской каши с «вторым фронтом»!.. Бутера пайку не забудь!.. Аллес гуд! Следующий!..
Как только не называли выручавшую нас американскую тушонку. В том числе и «вторым фронтом».
– Гунны кормят тевтонов, так, что ли? – подкинул я Натану.
Но тот быстро нашёлся:
– В будущем это грозит им затяжным несварением желудка… – И, сменив тему, добавил: – Надо бы, Евгений Евгеньевич, к Рейхстагу свернуть.
– Зачем? Нам не по пути.
– Крюк совсем небольшой. Говорят, все стены там исписаны автографами. Вы тоже оставили память о себе?
– Да.
– Вот и мы хотим расписаться. Знаете, – таким английским курсивом, чтоб было понятно: топографами писано!
– Курсивом так курсивом, коли не лень вам лишних два километра тащиться со всем скарбом.
– Но это ж – для истории!
Под скарбом я подразумевал детскую коляску, которую каким-то образом раздобыл всё тот же Натан, когда мы лишились «доджа». В неё сложили канистры со спиртом, а колбасу распределили по вещмешкам. Добротной немецкой работы оказалась колясочка, с запасом прочности – выдержала вес, по крайней мере, десяти младенцев средней упитанности!..
Мы разыскали группу оперативной связи штаба корпуса только к вечеру. На фоне закатного неба чёрные от копоти развалины домов отсвечивали оранжевым; казалось, в них ожили всполохи недавних пожаров.
– Сейчас готовится к отправлению на Прагу дополнительная мехколонна, – сообщил нам дежурный офицер. – Мы договоримся, вас возьмут. Не расходитесь никуда, чтоб не искать потом…
Из Берлина колонна выезжала через Потсдам. Топографы мои подрёмывали, я же всё всматривался в темноту: вдруг мелькнёт знакомый перекрёсток, афишная тумба, под которой мы с рыжеусым сержантом держали оборону против невидимых «эсэсов».
– Они – гады хваткие, – говорил он мне. – По ним с автоматов бить, это так, баловство одно. Артиллерией надо бы вдарить.
Будто услышав его, из-за угла выкатились две тэ-тридцатьчетвёрки; стреляя на ходу, устремились вглубь квартала.
– Да куда ж попёрли, дурни! – сержант чуть на улицу не вывалился из-за решётки подвала, где мы сидели. – Пожгут вас к едрене фене «фаустами» в теснóте той!.. Эх, понаприсылали пацанов нестрелянных Берлин брать! Навроде тебя. Вот и прутся на рожон, без всякого разумения.
– А ты небось с разумением? – буркнул я.
– Конечно! Нынче, пока артиллерия всё не расчешет, пехота и носа не подымет. И правильно! Будя нашего брата лóжить без меры, без счёту. Пахать-сеять потом некому будет.
– Ты сам-то деревенский?
– Нешто не признал во мне колхозника? А ешо говоришь – штабной… Пехота, она сквозь колхозная, царица полей, понимаш…
Прошло полчаса, и всё окончательно стихло. Оба танка прошли обратно целые и невредимые, хоть и каркал сержант, что сожгут их «эсэсы» фаустпатронами.
Мы уже собрались покидать свою позицию, когда он спросил:
– Чего это за ящики тама? – и ткнул стволом автомата в полутьму подвала.
Хозяйственный мужик, углядел.
В ящиках лежали упакованные в мелкую стружку бутылки ликёра. Наверное, на первом этаже дома находился магазин.
Я выбрал яичный. В последующие годы перепробовал с десяток яичных ликёров, но ни один из них не шёл ни в какое сравнение с тем, берлинским.
Сержанту ликёр не понравился.
– Выпивка горькой должна быть, – заявил он. – В народе-то как говорят: горькую пьёт. А не сладкую, навроде этой… В прошлом годе я в госпитале находился, совсем плохой был. Так мне для усиления питания давали хреновину такую, с яиц скрученную вместе с сахаром. Название чуднóе у её, не упомню сейчас.
– Гоголь-моголь?
– Во-во! Он самый. Ежели водки в него влить, то и выйдет твой ликёр… Да ладно, коль нет горькой, и сладкая сойдёт.
– За Победу, сержант!
– Ага. Пора бы! Но только – с разумением! Не то, слух идёт, большие генералы всё друг дружку обскакать норовят, логово фашистского зверя первыми охомутать.1 Не думают про то, сколько из-за их фуфырства да торопыжности народу сгибнет…
На прощание он спросил меня:
– Ты, случаем, не гвардеец ли?
– Случаем, гвардеец.
– Чего же знак не носишь?
– Всё не получу никак.
– Тогда давай махнёмся по-гвардейски, не глядя.
– Согласен. Что на что махаем?
Я был почему-то уверен, что сержант позарится на мой «шмайссер». С другой стороны, не мог же он отдать взамен числящийся на нём ППШ.
– Касками махнёмся!
Вот оно что! Приглянулась ему новенькая моя каска, память о капитане Заборовском. Откровенно говоря, с удовольствием взял вместо неё кое-где облупившуюся, кое-где помятую, бывалую пехотную каску.
Мы чокнулись бутылками с яичным ликёром.
– Дай бог, не последняя, – сказал сержант, вытирая усы. – Ежели, конечно, эсэсы-гады ненароком не скапустят…
Ничего я, разумеется, не разглядел тогда, в наступившей темноте. Ни перекрёстка, ни афишной тумбы. Да и ехали мы, наверное, не по тем улицам, а где-то в стороне от них.
На рассвете восьмого мая мехколонна полным ходом неслась по бетонной глади автобана. Впереди была молившая о спасении Прага. И четыре последних дня войны.2
* * *
Благополучно «сдав» по назначению доверенную мне команду разбитных топографов, я был уверен, что никогда никого из них больше не увижу. Спустя месяц, убедился в обратном. Правда, увидеться довелось не со всей «чёртовой дюжиной», как я их называл, а только с четырьмя из неё, во главе с Натаном. Произошло это в Братиславе, куда после Праги передислоцировали штаб нашего корпуса.
– Мы из Пльзеня проездом, – сообщили мне они.
– И куда дальше?
– По слухам – в Венгрию. Вы ничего не знаете о таком варианте?
– Пока ещё нет. В Пльзене чтó, съёмку вели?
Натан рассмеялся.
– Можно сказать и так. «Сняли» четыреста бутылок отменного пива.
– Поди, на спирт махнули?
– Чего ещё! Спирт мы теперь по-другому используем. Раздобыли у чехов рецепт крупника. Не пробовали этот национальный напиток?.. Тогда рекомендуем! Всё элементарно – спирт, настоенный на меду. Перед употреблением его подогревают. Такой цимес получается! Если хотите, готовы подробно изложить технологию приготовления.
– Хочу… А почём пиво брали? Как всегда – почти задаром?
– Намёк уловил! – Натан снова рассмеялся. – Нет-нет, будьте уверены: расплатились наличными – рупь за бутылку, плюс сотня за тару… Видели бы вы какие в Пльзене подвалы для хранения пива! Целый подземный город… Новых крон у нас не было, но чехи с удовольствием взяли облигации госзайма.
– И это у вас называется «честь по чести»?
– Евге-ений Евгеньевич! Вы что, не в курсе? Только для нас, советских граждан, облигации всего лишь мало что значащие бумаженции. А вот иностранные поданные получат за них в банке копеечка в копеечку, поскольку это – государственные ценные бумаги.
– А в Берлине за детскую коляску ты тоже расплатился этими «ценными бумагами»?
– Откуда вы узнали? – удивился Натан…
И в Праге, и в Братиславе личный состав корпуса размещался на частных квартирах. Мне досталась комната с небольшой верандой в полупустом особняке. Места было с избытком, и вся четверка попросилась на ночлег. Водителя оставили при грузовике, он устроился в кузове, между ящиками с пивными бутылками.
– Спи в полглаза! – предупредил его Натан. – Чтоб не умыкнули пивко братья-словаки…
На веранде стоял плетёный садовый стол и такие же полукресла. Топографы притащили пиво и шпикачки, предложили отметить встречу.
– Забористое, между прочим. Ещё в Пльзене хватили на пробу по паре бутылок, и сходу повело нас. Потом уже разглядели этикетки – оказывается в нём одиннадцать градусов крепости!
Засиделись мы до полуночи. Встреча запомнилась мне потому, что довольно интересные и рискованные по содержанию разговоры вели мои вольнодумные гости.
– Вы наверняка обратили внимание, Евгений Евгеньевич, на то, что в Праге во всех магазинных витринах выставлены портреты Бенеша и Масарика.
– Что тут удивительного – пожал я плечами. – Президент Чехословакии и его ближайший сподвижник.
– Так-то оно так. Но вот портретов товарища Сталина – раз, два и обчёлся. В связи с чем бы это?
Я снова пожал плечами.
– Помните, насколько горячо встречали нас в Праге девятого мая? – продолжал Натан. – Хотя по многим признакам спасли её ещё до нашего появления. Несмотря на это – целую неделю прямо на улицах сливовицей поили, букетики сирени преподносили. А потом не то чтобы охлаждение произошло, скорее – ожидание, что ли.
– Ожидание чего?
– Ну, в том смысле: спасибо, конечно, дорогие гости, но не пора ли вам до дому, до хаты? Заждались вас там небось… Вот теперь штаб корпуса в Братиславе. В ближайшее время то ли в Румынии, то ли в Венгрии окажется. Такая дура этот корпус! Четыре дивизии и две бригады, как слон в посудной лавке… В Словакии нас уже сливовицей не угощали, и букетиков сирени тоже не видно было.
– Отцвести успела.
– Зато другие цветы появились… Полно вам. Евгений Евгеньевич, – словаки же откровенно косятся!.. В Венгрии, тем более, дармовая палинка нам не светит, как и в Румынии – цуйка во здравие короля Михая, побеноносца-орденоносца. Эти же страны воевали против СССР. Отсюда и настрой соответствующий.
– У вас больно уж минорный настрой, ребята.
– Ничуть не бывало. Просто анализируем обстановку на досуге. Мы ведь не только театралы, шахматишками ещё увлекаемся и в преферанс играем. Что поделаешь – аналитический склад ума… Вот и прикидываем: к чему всё может привести? Нам тут явно не год и не два служить предстоит. Наверняка станем свидетелями прелюбопытных событий.
– И каких же?
– Да похерим повсеместно всех этих президентов, королей и прочих буржуазно дышащих деятелей. Используем, как всегда, мозолистую руку рабочего класса, а ему только подавай! В общем, до основанья, а затем… «Затем» всё пойдёт как по писаному.
– Ну, вы даёте, ребята! Не сносить вам голов с такими прорицаниями.
– Не-е, Евгений Евгеньевич! Мы знаем, где можно трепаться, а где только лозунгами шпарить… Вот увидите – всё произойдёт именно так. Появится ещё пяток Советских Социалистических Республик. Заживё-ём!..
Мне спозаранку предстояло ехать с моим начальством в одну из дивизий, и я отправился спать. А подогретые пивом топографы уселись расписывать пульку, и шлёпали картами чуть ли не до утра. Время от времени с веранды доносилось непонятное мне:
– Всё, Натан-братан! Остался ты без двух взяток!…
– Положиться на четвёртого валета!..
Вернувшись домой поздно вечером, я увидел на столе расчерченный преферансистами, сплошь исписанный цифрами листок и ровный строй пивных бутылок с высокими узкими горлышками. Четыре шеренги по три бутылки в каждой. Впереди ещё одна, а под ней записка:
«В день знакомства с вами нас было двенадцать. Совсем как в поэме Блока. Вам, Евгений Евгеньевич, выпала незавидная роль Христа, вынужденного терпеливо снисходить к проделкам чёртовой дюжины грешников. Спасибо за приют! До новой встречи на дорогах прекрасной Европы».
Я откупорил одну из бутылок; пиво и впрямь оказалось отменным…
К сожалению, повидаться нам больше не выпало. Что ж до того памятного ночного разговора, то мысленно я возвращался к нему неоднократно.
Собственно всё, о чём толковали эти ребята, с «аналитическим складом ума», в том или ином варианте, но свершилось в течение последующих двух лет. Я не был свидетелем тех событий, не застал их, но подготовка к установлению нового, прокоммунистического строя в странах Восточной Европы, частично происходила на моих глазах.
Если в Чехословакии факт нашего затянувшегося пребывания воспринимался внешне сдержанно, то венгры отнеслись к нему с откровенным недоброжелательством. Венгрия являлась проигравшей стороной, понесла заметные территориальные потери, война по тому же Пешту1 прошлась жестоко. Вообще мадьяры, так же как и поляки, не испытывали симпатий к нашей стране, и с нескрываемой настороженностью ожидали грядущих изменений.
Ни для кого не составляло секрета, что исподволь формируются правительства, полностью контролируемые Советским Союзом. Причём из людей сплошь да рядом почти неизвестных в странах, которыми им предстояло руководить.
Так, польское правительство на первых порах возглавил некто Осубко-Моравски, о котором в целом ряде энциклопедий мне не удалось отыскать ни слова. В заместители ему «отец народов» определил жившую в СССР писательницу Ванду Василевскую, к которой весьма благоволил, трижды награждал её премиями своего имени за произведения, прямо скажем, не гениальные, но зато абсолютно верноподданнические1.
В Чехословакии начал напористо действовать поначалу мало кому ведомый Клемент Готвальд, в Венгрии – Матьяш Ракоши, в Болгарию отправили Георгия Димитрова, лет двадцать не ступавшего на землю предков, и так далее, имя им легион.
Всё окончилось тем, чем и оканчиваются подобные политические манипуляции: под маркой народного волеизъявления «трудящиеся массы», возглавляемые, естественно, местными компартиями, свергали «буржуазные правительства», объявляя их «приспешниками мирового империализма». А дальше уже всё шло по накатанной дорожке: национализация, изъятия, конфискации, обобществление и др., и пр., как пишется в подобных случаях.
В знак протеста против бесцеремонного советского диктата двенадцать министров чехословацкого правительства подали в отставку, что было использовано для обвинения президента Бенеша в подстрекательстве к такому демаршу. В результате «февральских событий» его вынудили покинуть свой пост. К власти пришли коммунисты во главе с Готвальдом2.
Эдуард Бенеш, совсем ещё не старый человек, в том же году умер, а Ян Масарик, по официальной версии, покончил жизнь самоубийством, выбросившись из окна1.
За год до этого в Румынии свергли короля Михая; другого монарха, болгарского короля Петра2 лишили трона и того раньше.
Дальше пошло-поехало! Никому, кроме Иосипа Броз Тито не удалось избежать всеобщего и полного подчинения Москве. В сорок восьмом году, набравшись смелости, он «сделал ручкой» своему тёзке. Никакие угрозы Сталина, вроде его зловещей фразы: «Мне достаточно пошевелить пальцем, чтобы уничтожить Тито», не смогли вернуть мятежного маршала к вассальной покорности.
Все эти политические пертурбации стали, своего рода, минами замедленного действия. В разное время они срабатывали: в 1951-м – в Потсдаме, в пятьдесят пятом – в Австрии, когда нам пришлось, скрепя сердце, признать её независимость, в пятьдесят шестом в Польше и Венгрии, в шестьдесят восьмом – в Чехословакии. Такая вот серия последовательных ударов по сталинщине; хотя формально это понятие перестало существовать после пятого марта пятьдесят третьего года. Но то – формально. Долго ещё сталинщина клацала зубами. Даже сегодня, нет-нет, да щёлкнет ими. Зубы у неё, как у крокодила – способны самовосстанавливаться…
Столь пространная преамбула понадобилась мне для того, чтобы хотя бы контурно обрисовать обстановку, сложившуюся в странах Восточной Европы сразу же после окончания войны. Путь к торжеству «лагеря социализма со сталинским лицом» оказался достаточно долгим и тернистым. Преодолеть его без постоянного, мощного прессинга со стороны Советского Союза никому из ставленников Москвы не удалось бы.
В той же Венгрии активно действовали крупные, влиятельные политические партии откровенно антикоммунистического толка. Такие, как Кишгазда, объединявшая средних и мелких собственников, городских и сельских, партия Полгари, в которую входили интеллектуальная элита, чиновники и офицеры – апологеты находившегося в эмиграции адмирала Хорти3, социал-демократическая партия и ещё с десяток, названия коих за давность лет не припомню.
В их длинном ряду и по численности и по популярности у населения коммунисты занимали далеко не ведущее место.
Во всех городах страны, больших и малых, каждая из партий имела свой клуб, с актовым залом, библиотекой или читальней и обязательно с ресторанчиком, где можно было весело провести время, потанцевать под цыганский оркестр с местными красотками, отведать хорошего вина и традиционных хош паприкуш1.
В Пилишвёрешваре, близ Будапешта, где находился наш штаб, мы всем прочим клубам предпочитали клуб Кишгазды – танцзал в нём был самым просторным, оркестр самым лучшим, а вино самым дешёвым. Всякие там политические пристрастия и амбиции нас совершенно не интересовали.
В послевоенной неопределённости больше тревожило другое: кого-то из ребят ранило в перестрелке или, того хуже – ночью на загородном шоссе тяжёлый грузовик сбил несколько наших легковых машин. Озадачило, помнится, и то, что без объяснения причин в текст офицерских удостоверений зачем-то внесли неприметные глазу изменения.
«С какой целью?» – недоумевали мы.
Умолчания неизбежно порождают слухи.
– Вроде, власовцы мелкими группами просачиваются на Запад. Форма, оружие у них наши, документы тоже. Даже на продпунктах довольствие получают! Вот потому и дали команду наши удостоверения пометить.
– Это ведь они, говорят, шестого и седьмого мая выбили из Праги эсэсовцев. А теперь чехи спасителей своих нашим особистам сдают. Вот и озлились на всех.
– Куда ж они путь держат, власовцы эти?
– Хрен их знает? Вроде, в Испанию или в Лихтенштейн. Оттуда их смершевцам не выдадут.
– Ну и хренота однако пошла!..
– А грузовики, что по ночам сшибают легковушки, они – венгерские. Хортисты орудуют…
– В Венгрию из Германии тоже кое-кто пробирается2. А потом дальше, транзитом, в Южную Америку…
– В госпиталях полно народу побитого. Их так и называют: «с Пятого Украинского фронта»…
Подобные разговоры относились к числу строго запрещённых. Но за ними, несомненно, стояли какие-то реальные факты, обсуждать которые нам не разрешалось.
– Всё это исключительная прерогатива работников СМЕРШа, ваше дело – сторона. А за распространение неподтверждённых слухов сами знаете что бывает!
Как не знать! И, тем не менее, мы продолжали обмениваться «неподтверждённой информацией» о каждом новом ЧэПэ. Чем дальше, тем чаще они происходили.
Когда в первые годы афганской войны на могилах павших солдат родственникам запрещалось упоминать о причине гибели их близких, я вспомнил «прерогативу СМЕРШа». Самой этой организации давно не существовало, а вот «прерогативы» были унаследованы.
Для меня лично подтверждение бередящих нас слухов оказалось более чем убедительным. На пустом ночном шоссе огромный грузовик, ослепив фарами наш хлипкий «козлик»1, врезал бампером по его правому переднему колесу. Приём, судя по последствиям, был хорошо отработан – от мощного встречного удара «козёл», взлетев, перевернулся в воздухе, и рухнул в нескольких метрах от шоссе. Короткая автоматная очередь завершила эту стремительную акцию, словно многоточие поставила.
Удар пришёлся в основном по мне – я сидел справа от водителя; остальные, по счастью, отделались незначительными ушибами. От меня же оно в ту ночь отвернулось, из-за чего пришлось разделить судьбу других «бойцов невидимого Пятого Украинского фронта».
Правда, один из моих спутников с перепугу уполз куда-то, его долго не могли докричаться. Подумал было – уж не повторит ли он таинственную судьбу капитана Заборовского?
Но нет, отозвался всё же.
– А пёс их знает – остановятся и добьют всех, – оправдывался этот шустрый пластун. – Стреляли ведь, гады!..
Верно, стреляли, но досталось только мне – грузовик, не сбавляя скорости, унёсся в темноту ночного шоссе…
* * *
До тех пор, пока солдат лежит в госпитале, война для него продолжается. Даже, если для всех остальных она давно уже закончилась.1
Наряду с этим бытует ещё и декларативное утверждение о том, что если остаётся непохороненным хотя бы один солдат, войну нельзя считать завершённой. Чистой воды риторика, поскольку приняв эти слова всерьёз, надо будет смириться с бесспорным фактом: все имевшие место на нашей планете войны продолжаются до сегодня. Ибо, где только со времён óно не белеют кости оставленных на полях былых сражений солдат.
Нет нужды далеко ходить – только в «котле» под Вязьмой остались непогребёнными, по разным оценкам, около миллиона «окруженцев». Другими словами, только там десятки армий продолжают числиться в пропавших без вести. И не сыскать их уже в лесах и болотах. А мы продолжаем твердить: никто не забыт, ничто не забыто, баюкая свою совесть…
Но в отношении госпиталей и лежащих в них солдат приведенное выше соображение верно. Поэтому для меня лично война окончилась летом сорок шестого года, когда я вышел из ворот последнего госпиталя.
В полученном свидетельстве значилось, что я являюсь «лейтенантом в отставке». Звучало забавно – в отставку обычно выходят полковники или генералы, а не зелёные лейтенанты. Куда менее забавно выглядела заключительная часть свидетельства, утверждавшая меня в невесёлом статусе инвалида Великой Отечественной войны второй группы. В двадцать один год подобное воспринимается болезненно. Тут необходимо сразу выработать в себе внутреннее пренебрежение к нему. Не замечать его, не принимать во внимание, не делать никаких скидок в связи с ним. В этом отношении на первых порах мне помог пример «попрыгунчиков». Впрочем – всё по порядку…
Большой, с тележное колесо, зеркальный рефлектор нависал над операционным столом. Я лежал, невольно наблюдая за тем, что творит со мной главный врач госпиталя, «майор с гадюками», по фамилии Скульский.
Рефлектор дробил изображение, в нём отражался не один главврач, а с полдюжины. Это усиливало неприязнь к нему.
Скульский озабоченно копался пальцами в моём развороченном колене. Совсем, как близорукая дама, выискивающая в портмоне завалившуюся за подкладку мелочь.
Это была вторая по счёту операция. Во время первой Скульский сломал иглу, которой после изъятия пули, сшивал разлетевшуюся на куски коленную чашечку; и то ли не нашёл обломок, то ли нашёл лишь часть, чёрт его разберёт? Началось послеоперационное воспаление, температура у меня подскочила до сорока градусов, пришлось снимать гипс и начинать всё сызнова.
Ассистировавшая Скульскому женщина-врач, увидев, что стало с моей ногой, молча отошла от операционного стола к окну и закурила.
– Опять напороли…
Сказано было тихо, сквозь зубы, чтобы я не услышал.
– Извольте вернуться на рабочее место, товарищ капитан медицинской службы! – приказал ей главврач. – Не терплю всякие дамские штучки…
Повторная операция, как и первая, делалась под местным наркозом. Его хватало до момента, когда Скульский добирался до костей и начинал в них копаться.1
Чтоб не заорать от нестерпимой боли, я хватал в стоявшую рядом медсестру Клашу и не отпускал её до окончания операции. В награду за мою терпеливость, «гадючий майор» говорил, стаскивая с рук окровавленные перчатки:
– Вкатите ему полтора кубика морфия…
Я отцеплялся от Клаши, и она делала мне спасительный укол.
– Надо соглашаться на ампутацию! – доносился до меня сквозь наваливающуюся блаженную дрёму отвратительный голос Скульского. – Ещё немного и будет поздно…
Незаурядным полостником был этот майор. Вытащил с того света командира противотанкового дивизиона Николая Дудко, которому из автомата всадили в живот полдюжины пуль1. Трижды Скульский вываливал на операционный стол его внутренности, штопал их, как дырявые носки, и укладывал обратно. Заштопал ведь все до последнего, выкарабкался друг мой Коля. В доказательство тому – наша с ним фотография, сделанная спустя полгода в тамбовском госпитале.
Но вот ортопедом Скульский был никудышным – перекалечил немало подвернувшихся под его скальпель пациентов. Не в вину ему это будет сказано – никто же не требует от скрипача-виртуоза, чтобы тот столь же совершенно играл на фортепьяно.
Если на то пошло, и голос у майора был вовсе не отвратительный. Обычный тенорок. И внешность обычная. Его упорное желание оттяпать мне ногу имело оправдание: опасался возможной гангрены, справедливо считая, что лучше ампутировать ногу по колено, чем, упустив время, по самый пах. Добра желал мне человек, а я ему, вместо благодарности, свой «вальтер» демонстрировал.
У Скульского имелись все основания доверять мне. В том смысле, что оставшись без ноги, я непременно пустил бы в ход пистолет – в госпиталях «Пятого Украинского» нравы «ранбольных» отличались, скажем так, своеобразием. Никакой воинской дисциплиной не пахло и пахнуть не могло. Большинству лежавших в них терять было нечего. А значит, и бояться тоже.
Как уж искали этот мой «вальтер»! Вколют, бывало, дозу морфия, увезут в операционную, а в палате всю постель переворошат. Заодно и меня с ног до головы ощупают – нет никакого пистолета! Вернут на место, подождут, пока очухаюсь от укола, и по новой примутся талдычить о «прогрессирующей гангрене».
– Не дурите, лейтенант! Запросто ведь загнётесь, а нам ответ держать придётся… Отдайте пистолет комиссару госпиталя.
– Какой пистолет? – спрашивал я. – Вот этот, что ли?
– Псих! – Скульский испуганно отскакивал от моей койки. – Отверни ствол в сторону!..
Раздражённо глянув на сопровождающих его ординаторов и медсестёр, спрашивал:
– Вы тщательно искали?
– Да, товарищ майор.
– Так он что – Кио?..
Вас, к сожалению, давно нет в живых, доктор Скульский. А хотелось бы попросить прощения за доставленные мною неприятности. За себя извиниться и за капитана Тарадея с соседней койки...
Его тоже сшиб ночной грузовик. Сплющил в лепешку пустую коляску мотоцикла, зажав в стальные тиски правую ногу. Левую, от удара о бетонное ограждение, переломило в нескольких местах. Для верности всадили в него две пули.
Непонятно, как он остался живым, но остался. Хотя и не был уверен, что это произойдёт. Полушутя просил врачей:
– Если отдам концы, вы уже не поленитесь, снимите гипс. Не хотелось бы лежать в этом коконе…
Кто бы мог заподозрить такого строгого к себе и к окружающим человека не первой молодости, политработника, перебитого всего, переломленного, загипсованного по самое горло, в сговоре со мной? Это ему я тайком передавал «вальтер» перед очередным шмоном. Тарадей незаметно засовывал пистолет под свой гипсовый панцирь. Очень надёжное место.
Соучастников у меня было несколько. Дело прошлое, можно иных и рассекретить. Например, Клашу.
– Что там говорят врачи? – спрашивал я её.
– Порядок в артиллерии, держись и дальше! Покуда лишь подозрения на гангрену. Перестраховывается майор… Знаешь, как некоторые считают: отрезать и – в Союз, на долéчку, так оно спокойнее получится. Вон у нас половина третьего этажа «попрыгунчиков». А ведь кого-то из них можно было и отстоять…
«Попрыгунчиками» называли одноногих, в основном обкорнатых «по задницу», как любил выражаться Скульский, угрожая мне тяжелыми последствиями из-за «глупого упрямства».
Молодые, спортивные ребята, они если и брали костыли, то лишь для демонстрации своего рода акробатических номеров. Крутили на них нечто вроде «солнца». Или, намазав подошву чернилами, вскидывали вверх тело и метили потолки в палате. В умывалку, в столовую, в процедурные «попрыгунчики» отправлялись без костылей. Прыгали на одной ноге, легко и непринужденно, передвигаясь по коридорам быстрее всех остальных – скачки-то у них получались полутораметровые.
В Тамбовском госпитале, куда мы попали позже, заведующая нашего отделения, милейшая женщина, называла их ласково:
– Мои бесхвостые кенгуру…
Кстати, по специальности она была гинекологом – не хватало врачей в захудалом Тамбове того времени. Замечу попутно, что не хватало в нём многого. Лошадей, к примеру, вовсе не было, и по этой причине тамбовские извозчики запрягали в свои плетёные сани-кузовки коров. Не единожды мы с Колей Дудко возвращались на столь экзотическом виде городского транспорта с дружеских посиделок в ресторане с неблагозвучным названием «Цна».1 Резво бежали коровки, не хуже иных рысаков.
– Неужели они ещё и доятся? – спрашивал Николай.
– Какие уж там с тягла надои?..
Те, кто предпочитал не тратиться на коровьих извозчиков, возвращались в госпиталь пешком. Бывшая больница, где он размещался, стояла на отшибе, до неё надо было метров пятьдесят идти по заваленному сырым мартовским снегом пустырю.
Для какого-то из «перегрузившихся» гуляк этот последний рубеж оказывался непреодолимым. Тогда из госпиталя выходила команда, состоящая из сестёр, санитарок и даже врачей. Шли со сложенными носилками на плечах, собирали на пустыре «павших», выносили их, словно с поля боя.
Это я к теме о госпитальных нравах той поры.
Помнится, ещё в Будапештском госпитале, «попрыгунчики» умудрились утащить из охраняемого винного склада бочку рислинга. Катили её несколько кварталов, отбиваясь от охраны костылями. Подняли по лестнице на свой третий этаж, и два дня бражничали, допуская к себе только санитарок, приносивших еду. Совместные попытки Скульского и комиссара госпиталя призвать их к порядку результатов не дали.
– Мы не в состоянии как-то повлиять на этих ребят, товарищ майор, – упавшим голосом твердил комиссар, добрейшей души человек.
– Но в состоянии незамедлительно отправить в Союз, к чёртовой матери! – кипятился Скульский. – Пусть там с ними нянчатся! А у нас и без этих забулдыг забот по горло.
– Они не забулдыги, – заступался за «попрыгунчиков» комиссар, – а несчастные люди. Совсем молодые, по большей части одинокие. Что их ждёт в Союзе?
– Меня это не касается! Это – по вашей части…
Снова
Мысли мои,
Созывая на вече,
Бьёт в груди,
Надрывается,
Сердца набат.
Снова вижу:
Один
Посреди человечества
Плачет пьяно и страшно
Безногий солдат.
Это память моя…
Через годы и дали
С той прошедшей войны
Возвращается он.
На груди у калеки
Рыдают медали!
Он мне спать не даёт,
Тот серебряный стон…1
«Попрыгунчики» преподали мне зримые уроки физической стойкости и предостерегли на своём примере от душевной слабости, которая многих их них в дальнейшем разрушила…
Постоянная острая боль в раздувшемся колене, похожем на тугой футбольный мяч со шнуровкой из косых операционных стежков, не отпускала ни днём ни ночью. Единственным спасением от неё был морфий. Клаша только ещё обламывала кончик ампулы, а боль начинала стихать.
– Плохо это, – качал головой капитан Тарадей. – Привыкать начинаешь к нему. Он, учти, пострашней водки будет! Лучше уж ногу отдать, чем к нему пристраститься.
– Так ведь боль какая! – подключалась к разговору сердобольная Клаша. – Сколько можно терпеть?.. Вот, поглядите, как он терпел, когда главврач кости ему дёргал.
Отогнув ворот халата, она показала округлую грудь, всю в тёмно-синих пятнах. То были следы от моих, вцепившихся в неё пальцев…
«В Союз, к чёртовой матери» нас отправляли в санитарном поезде; в последний момент Клаша сунула в мой чемодан коробку с ампулами морфия.
– Только когда сильно припрёт, используй, – предупредила она. – А так не надо, слышь, не надо! Прилипчив он больно.
Поезд тронулся, и капитан Тарадей сказал мне:
– Если уважаешь меня, выбрось в окно коробку, что Клаша дала. Видел я, видел… Как офицер офицера, прошу: выкинь! И «вальтер» тоже. Нервишки у всех нас ни к хренам не годятся, чего доброго, наделаешь бед по горячке.
Я не сумел отказать ему.
Выбрасывал ампулы по одной, чтоб разбились, а пистолет разобрал на части и отправил следом. До чего же жалко было расставаться с ним!..
Чтобы быть до конца откровенным, признаюсь, подумал: коль сильно «припрёт», как сказала Клаша, подниму шум, и сделают укол, дабы утихомирился. По неопытности не ведал того, что в аптеках санпоездов ни морфия, ни его заменителей нет. Не положены. Шуми, сколько влезет, ничего не добьёшься.
А вот Тарадей знал о том – не впервой ему было путешествовать в этих белых поездах. И оберёг меня таким образом.
Что двигало им? Ну станет одним морфинистом больше, эка невидаль! Или одним дебоширом, открывшим по дури стрельбу.
Покалеченному, замурованному в гипс, до чужих ли судеб бывшему политработнику Тарадею, сорока пять лет от роду?
Костерили политруков, радовались, когда пришёл конец их всевластию, издевались над ними, приехавшими на «переучку» в Подольское артучилище, всё закономерно, всё объяснимо.
Но был ведь и капитан Тарадей, и тот же госпитальный комиссар, смастеривший для меня из фанеры подобие переносного мольберта.
Два-три раза в месяц комиссар накалывал на него чистый лист ватмана и говорил мне:
– Приступай, лейтенант, к творческому процессу! Отвлекайся, это помогает. Да и остальные от твоей стенгазеты поулыбаются, тоже, считай, лекарство…
Я доставал из тумбочки коробку фаберовских карандашей, купленных в Лодзи, и приступал к работе над очередным номером «Уточки». Был единственным её автором и художником-оформителем. Рисовал шаржи со стихотворными подтекстовками, писал маленькие полуфельетоны-полуанекдоты на темы госпитальной жизни, придумывал дурацкие по содержанию письма от несуществующих респондентов. Забавлялся, в общем, как мог, отгоняя этим от себя боль и невесёлые мысли.
Творчество было полностью свободным от цензуры, комиссар ни во что не вмешивался.
– Выдумывай чего захочешь. Лишь бы люди смеялись. В госпитале с весельем всегда недостача…
Все номера имели одинаковое общее оформление: в левом верхнем углу красовалась медицинская утка с соответствующим её предназначению содержимым, а в правом верхнем – постоянный эпиграф:
Никак мне не дождаться утки,
Не пúсал я вторые сутки!
Но наконец-то Клаша мчится,
Авось успею помочиться!
Это четверостишие выглядело вполне невинным по сравнению с остальными текстами. По совести говоря, они были откровенно неприличными, и поэтому имели гарантированный успех у читателей.
Чтобы не обижать Клашу, в каждом выпуске упоминалось новое имя, другой медсестры или санитарки.
Больше всего от меня доставалось Скульскому. Например, в рубрике «Вести из операционной» сообщалось, что у раненого в правую ногу пациента Скульский по ошибке оттяпал левую, здоровую. Никуда не деться, пришлось ему лечить оставшуюся. Когда вылечил, то стало очевидным: не оттяпай он у пациента по оплошке здоровую ногу, тот даже не хромал бы.
В другом выпуске майору Скульскому от лица женского персонала госпиталя высказывалось соболезнование по случаю полученной им «военной травмы», повредившей причинное место. И всё из-за того, что лейтенант Астахов «неосторожно обращался с трофейным оружием», а именно с пистолетом системы «вальтер».
И тому подобные шуточки весьма безобразного содержания.
Надо отдать должное Скульскому – он реагировал на мои насмешливые выпады достойно, как человек, обладающий чувством юмора.
– Ничего, ничего! – приговаривал главврач, знакомясь со свежим номером «Уточки». – Я, товарищ сочинитель, отыграюсь на операционном столе… А вообще-то вы – похабник. Это единственное, что мне нравится в вас…
«Уточку» поочередно вывешивали только в офицерских палатах. Комиссар объяснял такое ограничение тем, что рядовой и сержантский состав не должен знакомиться с критикой в адрес старших по званию – это противоречит армейским установлениям.
– Ты там по главврачу проезжаешься, – говорил он мне.– Или вот взять рассказик «Гипсовый Ромео». Звонцов-то – полковник! Чего солдаты о нём подумают?
– Как будто весь госпиталь не знает о той истории? – возразил я.
– Одно дело знают понаслышке, ты же рассказал про всё в юмористическом плане. Есть разница? Ещё какая! Звонцов ничего, смеётся, а рядовым и сержантам над ним смеяться не положено…
История, о которой вспомнил комиссар, типична для госпитального быта, поэтому, возможно, стоит коротко поведать о ней.
Полковник Звонцов, молодой, лет тридцати, был тяжело ранен в бедро и в колено.
Скульский не вполне удачно прооперировав его, решил для верности наложить гипсовую повязку на ногу и на весь корпус до самых подмышек.
Хоть и медленно, неуклюже, но Звонцов ходил, подтягивая за собой закованную в гипс ногу. Даже умудрялся сидеть, примостившись бочком на стуле или на краешке кровати. Но перейти из лежачего положения в вертикальное без посторонней помощи не мог – для этого надо прогнуться, а как прогнёшься в проклятом гипсовом чехле?
Всё началось с госпитального романа, возникшего между Звонцовым и Клашей. Событие нередкое, но неизменно осложняемое тем, что вокруг всегда сотни глаз, и от них влюблённым нигде не укрыться.
Сообразительная Клаша нашла выход: с площадки третьего этажа пологий марш вёл на заброшенную мансарду, превращённую госпитальным завхозом в склад сломанных кроватей, отслуживших своё тюфяков и прочего хлама. Там и ворковала парочка.
Поставив своего ненаглядного на ноги, Клаша исчезала с мансарды – её ждали неотложные дела, а Звонцов попозже самостоятельно сползал вниз и отправлялся к себе в палату.
Всё шло отлично вплоть до того дня, когда замурованный «Ромео», пробираясь к выходу из мансарды, не грохнулся, зацепившись ногой о валявшуюся на полу рухлядь.
Встать даже не пытался, понимая, что бесполезно. Так и лежал – не звать же на помощь!
Обременённая множеством хлопот, Клаша спохватилась только под вечер. Обнаружив «пропажу», она, презрев обычную конспиративность, поспешила к мансарде. Из-за такой неосмотрительности место их свиданий было рассекречено, и эта история получила огласку.
Бессердечный Скульский распорядился навесить на двери мансарды замок. Разлучил влюблённых!
Правда, разлука длилась недолго – Звонцов был отправлен в Союз. И взял с собой Клашу…
«Отработавшие» своё номера «Уточки» комиссар аккуратно скатывал в трубки и забирал себе.
– Буду хранить на память.
Много бы дал, чтоб сейчас, если не вернуть, то хоть просмотреть два десятка выпущенных мною «стенных газет», как называл их комиссар. Они становились, своего рода, самовыражением, помогавшем мне держаться, не падать духом. И пройти почти без потерь через испытание госпиталем.
(Продолжение следует)
1 Сержант намекал на упорное соперничество маршалов Жукова и Конева и даже подсиживание в борьбе за право первыми овладеть столицей Третьего рейха.
Эти «гонки за пальмой первенства» не являлись большим секретом, о них порой говорили воткрытую, особенно в штабах. Известно, что Жуков даже приказал генералу Катукову по возможности препятствовать продвижению войск Первого Украинского фронта к Берлину. Тот стал возражать против такого распоряжения и поплатился за это маршальским званием.
«Подождёт!» – сказал про него Жуков. Ждать Михаилу Ефимовичу пришлось целых одиннадцать лет.
Это опять – к размышлениям об изнанке Великой войны.
2 «Пражская операция – последняя военная операция Великой Отечественной войны, 9-11 мая 1945 года» (из статьи в Военной энциклопедии).
1 Левобережная часть венгерской столицы. Правобережная – Буда, пострадала меньше.
1 Супруга Ванды Львовны – драматурга Корнейчука тоже, на мой взгляд, далеко не Мольера, Сталин увенчивал своими премиями пять раз (1941, 1942, 1943, 1949 и 1951 годы), но после кончины державного театрала вряд ли какой из театров согласился бы включить в свой репертуар «Платона Кречета» или «В степях Украины».
К слову – небольшая, но характерная деталь: моя одесская тётушка Лёля до войны перепечатывала на машинке, а заодно и правила ранние творения академика, лауреата, депутата Верховного Совета СССР и т.д. и т.п. – кем только не был Корнейчук.
В сорок шестом году она столкнулась с трудностями при возвращении в Одессу и обратилась к нему за содействием. Александр Евдокимович не посчитал нужным ответить на полученное от неё письмо. Бессердечность и типичное свинство, присущее той категории людей, о которых в России испокон веку было принято говорить: «Из грязи да в князи».
2 По этой схеме коммунистами устраивались все политические перевороты, начиная с Октябрьского и кончая им подобными «революциями» последующих времён.
1 В 1968 году, во время «Пражской весны» в открытую было объявлено, что Яну Масарику в феврале сорок восьмого года «помогли» выброситься из окна агенты советских спецслужб. Об этом даже сообщалось в центральном органе КПЧ, газете «Руде право».
2 Не так давно он вернулся на родину; его встретили с почестями и даже предложили стать во главе правительства новой, уже несоциалистической Болгарии. Были и те, кто предлагал восстановить в стране монархическое правление.
3 Военный диктатор Венгрии.
1 Перец, фаршированный мясом со специями (венг.).
2 Имеются в виду, так называемые, «крысиные тропы» – маршруты, по которым эсэсовцы уходили от преследования после падения Третьего рейха. На «тропах», через каждые пятьдесят километров устраивали тайные «шлюзы» (die Schleuse) – пункты подпитки и отдыха. Такую благотворительную поддержку осуществляло нелегальное общество «Молчаливая помощь» («Stille Hiefe»). Одной из его активисток являлась дочь Гиммлера.
1 Армейский легковой автомобиль, открытый или с брезентовым верхом.
1 Есть люди, их сегодня осталось совсем немного, для которых война продолжается и поныне. На госпитальном жаргоне они зовутся «самоварами». Это те, кто лишился на поле боя и рук, и ног. Кого-то в своё время не забрали домой близкие, у других никого на белом свете не было.
Десятки лет лежали они в специальных госпиталях, расположенных вдали от глаз людских. Врачи уверяли, что общение противопоказано такого рода пациентам. Спорить с этим не вправе, но меня не покидает мысль, что «самоваров» просто прятали, как прячут нечто очень страшное, с коим непонятно как поступить. Единственное – ждать, пока это страшное исчезнет само по себе. Исчезнет последний солдат, для которого Великая Отечественная война всё ещё продолжается.
Долгое время тема госпиталей для «самоваров» оставалась полностью закрытой. Пожалуй, впервые в нашей литературе о них подробно рассказано в повести «Рисунки на тихой воде» (Евг. Астахов. Собрание избранной прозы. Том VI. 2001 год).
1 Скульский так и не извлёк конец сломавшейся иглы. Куда-то тот запропастился, оставшись мне на память о «гадючьем майоре». Прошло лет двадцать, и иглу обнаружил рентгенолог, определив, как «постороннее тело размером 12 миллиметров».
1 В сопроводительных документах Дудко причина ранения определялась, как «результат неосторожного обращения с трофейным оружием». Сколь небрежно не обращайся с автоматом, даже спьяну, пустить из него очередь в собственный живот мудрёно. Тем паче – с расстояния, и учитывая то, что трофейного автомата у Николая не было.
Использовался и другой вариант «конспиративной записи»: «военная травма». Под этим предполагалось всё, что угодно – главное, не упоминать слово «ранение».
1 Река, на которой стоит Тамбов.
1 Игорь Таяновский. «Фамильная земля». Книга поэм.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
[an error occurred while processing this directive]