22 августа 2010 16:24
Автор: Роберт Музиль (1880-1942)
Португалка
Ро́берт Му́зиль (нем. Robert Musil; 6 ноября 1880, Клагенфурт – 15 апреля 1942, Женева)— австрийский драматург и эссеист.
Автор циклов рассказов «Соединения», «Три женщины», прозаического сборника «Прижизненное наследие», драмы «Мечтатели» и комической пьесы «Винценц и подруга значительных мужей», двух романов «Душевные смуты воспитанника Тёрлеса» и «Человек без свойств» (оставшегося незаконченным), а также многочисленных эссе, речей, театральных и литературно-критических статей.
Музей писателя находится в городе Клагенфурт, где он родился и прожил первый год жизни. Умер 15 апреля 1942 года в Женеве. Наследие Музиля содержится в отделе рукописей Австрийской национальной библиотеки.
(Википедия)
В одних грамотах они именовались делле Катене, в других – господа фон Кеттен. Когда-то они пришли с севера и расположились у южных порогов; они пользовались, исходя из ситуации, своим немецким или уэльским происхождением, но принадлежности к кому бы то ни было, кроме самих себя, не чувствовали.
У большой дороги, ведущей через Бреннер в Италию, между Бриксеном и Триентом, на почти одиноко стоящей отвесной стене, возвышался их укреплённый замок. В пятистах футах под ним буйствовала маленькая дикая речушка. Она бесновалась так, что, высунувши голову из окна, нельзя было расслышать голоса церковного колокола, звонившего тут же неподалёку. Сквозь завесу дикого шума в замок Катене извне не проникал ни один звук. Но взгляд упирался в это невообразимое буйство, с лёгкостью преодолевал его натиск и, поражённый, блуждал в глубине окрестностей.
Внимательными и хваткими считались все господа фон Кеттен. Ничто в округе, могущее быть им полезным, не ускользало от них. И были они жестоки, как ножи, которые через мгновенье глубоко вонзятся в тело.
Они никогда не краснели от негодования и не розовели от радости. В негодовании были они темны, а в радости отливали золотом: прекрасно и редкостно. На протяжении столетий их фамильное сходство проявлялось в том, что в их каштановых бородах и волосах рано проявлялась проседь, и что умирали они все на шестидесятом году жизни. Да ещё в том, что та недюжинная сила, которую они иногда выказывали, крылась не в их среднего роста худощавых телах, а, казалось, исходила прямо изо лбов и глаз.
Но всё это были разговоры запуганных слуг и соседей. Они присваивали себе всё, что плохо лежало. И действовали при этом, когда как придётся: иногда брали честью, иногда насилием, иногда хитростью, но всегда спокойно и неумолимо. Их короткая жизнь проходила без спешки, и заканчивалась, не познав немощи, в одночасье, как только они исполняли всё, что начертала им судьба.
В роду Кеттенов соблюдался обычай не родниться с местной аристократией – они брали жён издалека. Брали богатых, чтобы быть независимыми как в выборе врагов, так и в выборе союзников. Фон Кеттену, который двенадцать лет назад женился на португалке, шёл тогда тридцатый год. Свадьба была на чужбине, и очень молодая женщина уже должна была скоро родить, когда звенящий колокольчиками обоз со свитой и прислугой, лошадьми, вьючными животными и собаками пересёк границу владений Катене. Путешествие длиною в год напоминало оплодотворение пчелиной матки во время брачного полёта. Все фон Кеттены были блистательными кавалерами, но проявляли это качество лишь в год своего сватовства: иначе как бы они смогли завоевать прекрасных женщин на чужбине, где они не имели такого веса, как дома. Они, правда, и сами не понимали, когда они настоящие: в одном только этом году или во все остальное время.
Их жёны были красивы – ведь они хотели иметь красивых сыновей. Когда обоз, в своём пёстром убранстве и с развевающимися цветными перьями вымпелов, смотревшийся из замка огромной бабочкой, показался на дороге, навстречу ему выехал гонец с какой-то важной вестью. Фон Кеттен принял посланца и изменился в лице. Нагнав свою жену, он поскакал с ней рядом, словно отказываясь торопиться. Он был мрачнее тучи. Когда за поворотом дороги перед ними вдруг вырос замок, до которого оставалось всего четверть часа пути, он прервал напряжённое молчание. Он захотел вдруг, что бы женщина уехала назад. Обоз остановился. Португалка настаивала и просила ехать дальше, но после того, как услышала в чём дело, подумала, что, скорее всего, муж прав – самое время вернуться.
Епископы Триента были могущественны, и имперский верховный суд принял их сторону: со времён прадедов фон Кеттены враждовали с ними из-за клочка земли. Временами проходили судебные разбирательства, и претензии часто перерастали в кровавые междоусобицы, но каждый раз фон Кеттены уступали превосходству противника. Тот самый взгляд, от которого не ускользало ничего, что может быть полезным, здесь напрасно пытался ухватить хоть что-то. Но их гордость упорно, поколениями, ждала своего часа: отец передавал эстафету сыну, а тот – дальше.
Настала очередь ещё одного фон Кеттена свести счёты с церковью, и он испугался, что чуть было не упустил этот час. Могущественная группировка аристократии восстала против епископа: было принято решение напасть на него и взять его в плен. Фон Кеттен, как только прошёл слух, что он снова дома, должен был разыграть козырную карту в этой игре. Рыцарь, отсутствовавший целый год, не знал, насколько силён епископ, но одно он понимал чётко: это может стать серьёзным испытанием с сомнительным исходом. И если Триент не удалось с самого начала захватить врасплох, то далеко не на каждого из восставших можно положиться, поэтому печальный конец вполне вероятен.
Он рассердился на свою красавицу-жену: это из-за неё он почти пропустил удобный случай. Кеттен приотстал от неё на голову коня. Она всё так же нравилась ему, и была такой же загадочной, как те бесчисленные жемчужные ожерелья, которыми она владела. Благородный господин скакал рядом с ней и думал: когда он брал нанизанные на нитки перлы в пригоршню, они казались ему такими хрупкими. Их можно было раздавить, как горошины, но они непостижимо надёжно и весомо покоились в его жилистой руке.
Волшебство было отодвинуто новостью на задний план точно так же, как по-мальчишески голые первые солнечные дни теснят невнятные зимние сны.
Впереди были годы, которые он должен прожить в седле. Жене и ребёнку места в них не было. Между тем лошади были уже у подножия отвесной скалы, на которой стоял замок, и португалка, выслушав объяснения до конца, заявила, что всё-таки хочет остаться.
Замок дико устремлялся вверх. На груди скалы то там, то здесь, чахли деревца, словно одиночные волосы. Лесистые горы то вздымались вверх, то низвергались вниз так, что человек, видевший только морские волны, не смог бы описать их дикость. Воздух был наполнен стылой пряностью, и всё выглядело так, словно кони скачут прямо в большой растрескавшийся горшок, выкрашенный в неестественный для него зелёный цвет.
В лесах водились олени, медведи, кабаны, волки, возможно даже единороги.
Дальше в глубине обитали дикие козы и орлы. Таинственные ущелья давали приют драконам. Звериные тропы неделями уводили сквозь лесную чащу в высокогорье, туда, где наверху начиналось царство духов. Демоны бесчинствовали там ураганами и развлекались с облаками. Туда, вверх, не поднимался ни один христианин. Если кто и осмеливался на восхождение из дерзости, то последствия были роковыми – об этом сказывали тихими голосами батрачки в заснеженных светёлках, а батраки польщённо молчали и пожимали плечами: ведь жизнь мужчины полна опасностей, такое может произойти с каждым.
Из всего невероятного, что услышала португалка, самой удивительным было то, что никому не довелось достичь подножия радуги, а так же то, что ещё никто не смог заглянуть за огромную каменную стену: сразу за ней поднималась следующая стена, и лощина между ними была натянута, как платок, полный камней. Они были огромные, величиной с дом, и даже мелкая галька под ногами была размером с голову. Это был мир, который, собственно, миром не являлся.
Дома она часто видела во сне страну, откуда происходил мужчина, которого она любила, и представляла она эту землю, не отделяя её от сущности мужа. Его же сущность женщина составляла из того, что он рассказывал о своей родине. Уставшая от моря, цвета павлиньего пера, она ожидала увидеть страну, полную антагонизмов, как, скажем, тетива и стрела лука. Но когда загадочное перестало быть им, она нашла эту страну сверх всех ожиданий безобразной, и хотела было обратиться в бегство.
Замок был словно составленным из курятников. Камень, нагромождённый на скалу, головокружительные стены, на которых проступала плесень. Трухлое дерево и отсыревшие брёвна: орудия крестьянского и ратного труда, несколько дрог. Она понимала: коль уж она здесь, то это и есть её место. Возможно, всё, что она видела, было совсем не уродливым, а даже прекрасным, как и обычаи мужчин, к которым нужно просто привыкнуть.
Когда фон Кеттен увидел свою жену, скачущую в гору, он не стал её останавливать. Он не благодарил её. Это было нечто, что не являлось ни противлением, ни уступкой. Что-то влекло его, словно бедную потерянную душу, и вынуждало скакать за ней в беспомощном молчании.
Двумя днями позже он снова сидел в седле.
И одиннадцать лет спустя тоже. Внезапное нападение на Триент, несерьёзно подготовленное, не удалось, и, уже в самом начале, они потеряли более трети отряда, а вместе с ним и более половины мужества. Фон Кеттен, раненый на обратном пути, не сразу вернулся домой. Два дня лежал он, спрятанный в крестьянской хижине, а потом поскакал по замкам собирать сопротивление. Он опоздал к разработке и подготовке операции и, потерпев поражение, впился в неудачу, повис на ней, как собака на ухе быка. Он объяснял рыцарям, что их всех ждёт, если епископ предпримет ответный удар прежде, чем они сомкнут свои ряды. Он подгонял нерадивых и скупых, вытрясал с них деньги, стягивал подкрепление, вооружал его. Аристократия выбрала его предводителем.
По началу раны его так кровоточили, что ему приходилось дважды в день менять повязку. Но он скакал на коне, собирал сведения, несколько недель подряд слишком поздно возвращался, а одним днём вообще куда-то пропал, рыцарь и сам не знал, думал ли он всё это время об очаровательной португалке, которая жила в страхе за него.
Только через пять дней после ранения он посетил жену и вдруг остался на целый день. Она смотрела на него, ничего не спрашивая, но изучающе, как будто наблюдала за полётом стрелы: попадет ли та в цель.
Он призвал всех своих людей, кого только смог, вплоть до последнего мальчишки, и готовил замок к обороне: отдавал приказы и наводил порядок. Днём ржали лошади, громко переговаривались слуги, таскающие брёвна, кругом стоял скрежет металла и грохот камней. Ночью он скакал дальше. Рыцарь был любезен и нежен с женой, как с благородным созданием, которым восхищаются, но смотрел при этом так пристально, будто сквозь забрало, хотя он и не носил шлема. Когда настало время прощаться, португалка, в чисто женском порыве, попросила разрешения хотя бы сейчас обмыть его рану и наложить свежую повязку, но муж не позволил. Он, улыбаясь, попрощался поспешнее, чем всегда. Она тоже улыбнулась в ответ.
После прекращения боевых действий, противник повёл себя, как только мог жёстко, как и следовало непреклонному аристократу, носящему епископское платье. Одеяние, так похожее на женское, наложило отпечаток и на его манеру вести дела – уступчиво, двурушно, цепко. Богатство и далеко простирающиеся владения медленно и последовательно давали почувствовать силу своего могущества: если жертва не имела положения и влияния, её прижимали до тех пор, пока не удавалось связать её обязательствами и склонить к пособничеству. Такой способ борьбы определял тактику: сворачивались, когда сопротивление обострялось и наносили повторные удары, если угадывали ослабевших.
Всякое бывало: иногда штурмовали какой-то замок, который отчаянно сопротивлялся, из-за чего долго не удавалось снять осаду, и тогда, захватив его, устраивали жесточайшую бойню побеждённых. В другой раз неделями квартировали в селеньях, где ровным счётом ничего не происходило, разве что у крестьянина угоняли корову или резали парочку кур. Из недель складывались лета и зимы, а они, в свою очередь, в годы. Две силы боролись друг с другом: одна дикая и воинственная, но слабая, другая, словно мягкое, ленивое, но страшно тяжёлое тело, которому время ссудило свой вес.
Фон Кеттен знал это хорошо. Он постарался удержать разгневанных и ослабленных рыцарей от внезапно принятого ими решения бросить свои последние силы на атаку. Он с нетерпением ждал перемены: когда противник допустит оплошность или произойдёт что-то невероятное, что может подарить только случайность. Ждал его дед, ждал его отец, а когда долго ждут, то может произойти даже то, что происходит очень редко.
Он ждал одиннадцать лет. Одиннадцать лет скакал он между войсками и родовыми гнёздами аристократии, чтобы не дать угаснуть сопротивлению. В сотнях столкновений снискал себе славу отчаянного храбреца, а чтобы подогреть вспыльчивых товарищей и предупредить упрёки в робости поведения, допускал иногда кровавые стычки. В тактике он не уступал епископу. Часто он был легко ранен, но никогда не оставался дома дольше суток. Шрамы и кочевая жизнь покрыли его рубцами. Он опасался долго быть дома, так же как усталый человек побаивается садиться.
Беспокойные взнузданные лошади, мужской смех, свет факелов. Столб костра, словно ствол золотой пыли между мерцающими деревьями.
Запах дождя.
Ругательства.
Хвастливые рыцари.
Собаки, обнюхивающие раненых.
Задранные бабьи юбки и перепуганные крестьяне. Всё это было в эти годы его забавой. Стройным и изящным оставался фон Кеттен в центре всего этого. В его каштановых волосах начала пробиваться седина, а его лицо не знало возраста. Он вынужден был отвечать на грубые шутки, и делал это по-мужски, но без оживления в глазах. Рыцарь умел чертыхаться как последний пастух, когда не хватало выдержки, но никогда не кричал. Его слово было тихим и кратким, солдаты боялись его, внешне раздражение никак не проявлялось, но он незримо его источал, и лицо его темнело.
В схватке он забывал себя, и отдавался экстазу насилия: он упивался танцем боя, кровь пьянила его. Фон Кеттен не раздумывал, что делал, но делал всегда то, что нужно. Солдаты боготворили его за это. Уже ходили легенды, что из ненависти к епископу он выписал себе чёрта, которого и посещает тайно, а тот пребывает в обличии красавицы-чужестранки в его замке. Фон Кеттен не рассердился, когда впервые это услышал, наоборот, его лицо от радости стало цвета тёмного золота, но он лишь улыбнулся. Частенько, сидя у костра или у открытой крестьянской печи, он думал ещё об одном дне бродячей жизни, и что сам он подобен негнущейся, намокшей под дождём коже, которая в тепле становится мягкой.
О епископе в Триенте он думал как о художнике в своём деле, возлежащем в чистой постели и окружённом учёным духовенством, в то время как он, фон Кеттен, кружит вокруг него волком.
Он тоже мог всё это иметь. Он назначил капеллана, чтобы тот вёл духовные беседы; писаря, чтобы тот читал вслух, да весёлую камеристку. Бывали дни, когда он принимал путешествующих школяров и учёных мужей, чтобы развлечься умными разговорами с ними. Издалека доставлялись изысканные ковры и ткани, чтобы обвешивать ими стены, а также был выписан заморский повар, чтобы яствами скрасить скитания. Только всё это не заменяло домашний очаг.
Целый год в чужих краях он произносил убедительные речи. Игра и лесть, так же как любой добротно сработанный одушевлённый или неодушевлённый предмет, будь то сталь или крепкое вино, лошадь или бьющий ключ, имеют дух. Имел его и Катене. Он был вдали от дома, и настоящей его сутью было то самое нечто, куда можно неделями скакать, так его и не достигнув. Иногда он говорил и случайные необдуманные слова, но только тогда, когда кони отдыхали в конюшне. Он приезжал ночью, а утром уже скакал дальше, если не оставался вместе со звонарями к заутрене.
Он был обычным, как вещь, которую долго носишь при себе: когда смеёшься – смеётся и она, когда идёшь – идёт и она, когда ощупываешь себя рукой – чувствуешь её, но если однажды поднимешь её высоко вверх и посмотришь на неё – она вдруг станет чужой и незнакомой. Если бы он хоть раз задержался подольше, он стал бы тем, кем он на самом деле и был. Но он не мог припомнить, чтобы он хотя бы раз сказал жене, что я, де, такой, а хочу быть другим. Нет, он только рассказывал ей об охоте, о приключениях и о делах, которыми он занимался. Но и она никогда не спрашивала, как свойственно молодицам, что он о том или ином думает, и никогда не говорила о том, какой бы она хотела быть, когда войдет в зрелый возраст. Она молча раскрывалась, как роза: такая же яркая, какой она была всегда.
Красавица стояла на церковных ступенях, словно ставши на камень, с которого вскакивают на коня, чтобы умчаться из этой жизни. Он едва знал своих двоих сыновей, которых она ему родила, но оба ребёнка страстно любили своего далёкого отца, о котором они были наслышаны с момента своего рождения. Чарующими были воспоминания о вечере, в который появился на свет второй сын. Когда фон Кеттен появился, на ней было светло-серое платье с тёмно-серыми цветами; чёрная коса была заплетена на ночь, а красивый нос уткнулся в гладкую желтизну освещённой книги с загадочными рисунками.
Это было чудо. Она сидела в своей богатой накидке и юбке, ниспадающей бесчисленными ручьями складок, создание, только из себя вытекающее и в себя же впадающее, как в колодце струя. А что кроме чуда или волшебства может освободить струю и заставить совсем вытечь из зыбкого бытия, несущего самоё себя? Женщину захотелось обнять, чтобы внезапно натолкнуться на попытку магического противодействия, но произошло не так. Или нежность ещё более зловеща?
Он тихо вошёл. Она смотрела на него, как смотрят на старое пальто, которое сначала долго носили, потом оно так же долго где-то лежало, и стало несколько чужим. Теперь его нашли и опять накидывают на себя. Военная хитрость, политическая ложь, злость и убийство казались ему естественными. Ведь одно действие происходит после того, как произошло другое. Епископ рассчитывает на своё золото, а военачальник на силу сопротивления аристократии. Команды чёткие – жизнь светла и осязаема. Получить удар копьём под сдвинувшийся железный воротник так же просто, как указать пальцем на что-то и сказать: вот это!
Он не находил радости в порядке, домашнем очаге, растущем состоянии. Другая, мирная жизнь была ему просто незнакома, как луна, но в глубине души он всё-таки любил её. Фон Кеттен долгие годы ссорился из-за чужого добра, те не менее, страстно желал мира, но не ради выигрыша – он неосознанно тосковал по нему. Силой Катене были их головы, в которых вызревали идеи, воплощаемые потом в действия. Утром, вскакивая в седло, рыцарь каждый раз подсознательно испытывал счастье быть непобеждённым, когда же вечером покидал его, вся мрачная безысходность пережитого тут же наваливалась на него. Как будто бы он целый день напрягал все силы, чтобы создать прекрасное – то, чего не может быть, и чему он даже не смог бы подыскать названия.
Епископ, старый лис, мог молиться, когда Катене его прижимал, Кеттену же оставалось только скакать через цветущие посевы и чувствовать своенравное волнение коня под собой, выбивая железной поступью расположение к себе. Но ему нравилось, что было именно так, и что можно было жить и, не задумываясь, сеять смерть. Отрицалось и изгонялось нечто, что прокрадывалось к огню, если на него смотреть, уставившись, и тут же исчезало, если, стряхнув с себя оцепенение мечтаний, подняться и обернуться. Когда фон Кеттен думал о епископе, которому он изрядно насолил, ему иногда казалось, что он всё больше спутывает нити, и что только чудо может это клубок распутать.
Его жена, если она не сидела со своими книгами с картинками, брала с собой управляющего крепостью и скакала с ним по лесам. Лес открывался, но душа при этом словно отшатывалась. Женщина пробивалась сквозь чащу, перебиралась через каменья, наблюдала зверей и их следы. Домой она не приносила ничего, кроме ощущения преодолённых трудностей и удовлетворённого любопытства. Да ещё тех маленьких ужасов зелёного зеркала, о которых она знала из рассказов, ещё до приезда в страну. Когда входишь в него – оно тут же смыкается за твоей спиной и что если их, эти ужасы, вынести из леса, то они тут же потеряют всю свою притягательную силу. Между тем она без особого напряжения поддерживала порядок в замке. Неужели эти два сына, ни один из которых не видел моря, были её сыновьями? Иногда ей казалось, что это волчата.
Однажды ей принесли из леса маленького волчонка. Она растила его. Между ним и большими собаками без обмена сигналами царила терпимость и свобода действий. Когда он шёл через двор, они вставали и наблюдали за нм, но не лаяли и не рычали. Он смотрел вперёд, а когда косился в их сторону, почти не замедлял хода и не настораживался, чтобы не дать себе их заметить. Он всегда следовал за хозяйкой без внешнего проявления любви и доверия, и часто смотрел на неё своим пристальным взглядом. Она любила этого волка за его коричневую шерсть, поджарость, молчаливую дикость и силу взгляда – всё это напоминало ей мужа.
И вот настал долгожданный момент: епископ заболел и умер. Капитул оказался без хозяина. Фон Кеттен продал всё имущество, взял заклад за недвижимость, на все деньги снарядил собственную маленькую армию, а потом начал вести переговоры. Капитул был поставлен перед выбором: продолжать старую ссору с новой вооружённой армией, пока новый глава возьмёт бразды правления в свои руки, или просто завершить дело, к чему церковники и склонились. По-другому не получалось. Фон Кеттен, как последний, оружием бряцавший, почти всю добычу прибрал к рукам сам, а его слабые и робкие союзники получили от священного собора возмещение убытков.
Так закончилась тяжба, в четвёртом поколении игравшая роль перегородки в большой комнате, которую каждое утро, собираясь за столом к завтраку, как бы замечали и не замечали перед собой. Без неё даже чего-то недоставало. До сих пор так было в жизни всех Кеттенов. Этому Катене выпало снести стену и навести порядок, то есть выполнить работу ремесленника, но никак не господина.
По пути домой его ужалила какая-то мушка, рука мгновенно опухла, и он почувствовал сильную усталость. Он завернул в таверну какой-то бедной деревни. Пока он сидел за грязным деревянным столом, его одолела дремота. Он склонил голову на немытую столешницу, а когда ближе к вечеру проснулся, у него поднялась температура. При необходимости он бы поскакал дальше, но ему было не к спеху. Утром, когда он хотел вскочить на коня, он упал от слабости. Рука и плечо опухли, он втиснулся в доспехи, но потом приказал их расшнуровать. Пока латы снимали, у него начался сильный озноб. Его мускулы дрожали и „вытанцовывали“ так, что он не мог свести руки вместе. Наполовину расстёгнутые железные части дребезжали, словно оторванный водосточный жёлоб в бурю. Он чувствовал, что покачивается, и раздражённо посмеивался над этим лязганьем. Ноги его были слабы, как у ребёнка.
Он послал одного посла к жене, другого к цирюльнику, а третьего к одному знаменитому врачу. Цирюльник, который прибыл первым, назначил горячие компрессы с лечебными травами и попросил разрешения пустить кровь. Кеттен был очень нетерпелив, он хотел скорее домой и позволял резать себя до тех пор, пока раны не составили половину от числа старых, полученных в боях. Боль была нестерпимой. Ему наложили повязки, пропитанные травяными настоями, и повезли домой. Насильственное вмешательство могло в равной мере привести к смерти, но оно мобилизовало все защитные силы организма и, казалось, приостановило развитие болезни. У больного, по прибытии на место, был жар, но новые гнойные язвы больше не появлялись. Как огонь палит траву на большом участке, так и его неделями сжигала температура. В этом ежедневном огне больной плавился, но вместе с тем из него вытапливались и испарялись дурные соки, наполнявшие его. Даже известный врач не сумел об этом рассказать больше, а португалка, в конце концов, начертала тайные знаки на двери и кровати. Когда от рыцаря осталось не более чем кучка горячей белой золы в форме человеческого тела, температура сильно упала, хотя и не совсем.
Пережив страшные боли, ему казалось, что он побывал в пекле. Он много спал или лежал с открытыми глазами с отсутствующим видом, но когда сознание возвращалось к нему, ему приходило в голову, что бессильное, по-детски тёплое тело ему совсем не принадлежит. Впрочем, так же, как и душа, побеспокоенная вздохом. Рыцарь, несомненно, был уже покойником, но всё это время словно ждал сигнала, чтобы вернуться назад. Какая-то часть его существа умерла раньше и рассеялась в разные стороны, как завершившееся шествие паломников. Он никогда не думал, что смерть может быть такой умиротворённой. Стояла кровать, а на ней лежали кости. Его жена склонилась над ним, а он, из любопытства, для разнообразия, наблюдал за выражением её лица, полного внимания. То, что он так любил, уносилось куда-то вдаль, далеко вперёд. Сам фон Кеттен и его полночная волшебница отделялись от него и едва заметно удалялись. Он ещё видел их, и ему хотелось их догнать. Он не понимал, то ли он был уже с ними, то ли ещё оставался здесь. Всё лежало в одной огромной милосердной руке. Она была мягкой, словно колыбель, но, в то же время, отпускала положенное уверенно, без колебаний и лишнего шума вокруг отпущенного. Должно быть, это был Бог. Да он в этом и не сомневался, но не это волновало его – он выжидал. Рыцарь не отвечал на улыбку и нежные слова склонившейся над ним жены. Потом наступил день, когда он вдруг понял, что если он не соберёт всю волю, чтобы выжить, то этот день станет для него последним.
Это и был тот самый вечер, когда спала температура.
Он почувствовал, что выздоравливает, и повелел ежедневно выносить себя на маленькое зелёное пятно на носу скалы, которое, казалось, повисает в воздухе без всякой поддержки. Запелёнутый, он лежал на солнце не зная, спит он или бодрствует.
Однажды, когда он проснулся, рядом с ним стоял волк. Фон Кеттен глянул в пристально смотревшие на него глаза и не смог шевельнуться. Он не мог сказать, как долго это длилось, потом он увидел: рядом с ним стоит его жена, а волк сидит у её ног.
Он снова закрыл глаза, словно и не просыпался. Но когда его понесли назад в постель, он приказал подать ему арбалет и удивился, что от слабости не смог его натянуть. Тогда он позвал жестом слугу и приказал: волк! Слуга медлил, хозяин начал сердиться как ребёнок, и к вечеру волчья шкура уже висела во дворе замка.
Когда португалка увидела её и узнала от слуги, что произошло, кровь застыла в её жилах. Она подошла к постели. Он лежал бледный как стена и впервые смотрел ей в глаза. Она засмеялась и сказала:
– Из шкуры волка я прикажу сшить себе чепец, и буду ночами пить твою кровь.
Ему не сразу удалось прогнать со двора священника, который сказал ему однажды, что епископ, которого капеллан соборовал, может помолиться богу, а это опасно для Кеттена – португалка вступилась и попросила подождать, пока святой отец найдёт себе другое пристанище. Фон Кеттен уступил. Он был всё ещё слаб и много спал на своей полянке. Однажды, лёжа на солнце, больной проснулся. Рядом с женой стоял друг юности, который приехал её навестить. Здесь, на севере, они казались похожими друг на друга. Португалец, выказывая благородные манеры, поприветствовал хозяина и заговорил с ним. Судя по выражению лица молодого человека, он был сама галантность, а фон Кеттен вынужден был лежать в траве как собака, и ему было очень неловко. Он снова впал в забытьё.
Когда он проснулся в очередной раз, они были снова втроём. Он вдруг заметил: его мягкая войлочная шапка, которая всегда плотно прилегала к голове, стала ему велика. Теперь она при каждом лёгком движении съезжала, задерживаясь только на ушах. Жена сказала:
– Боже мой, твоя голова стала меньше!
Первой его мыслью было, что его слишком коротко постригли, но он не мог вспомнить, когда. Он незаметно потрогал рукой волосы, но они оказались длиннее, чем обычно и неухожены с тех пор, как он заболел. Ему пришло в голову, что это шапка разносилась и стала просторней, но нет – она была почти новая. Да и как она могла разноситься, если всё время лежала в сундуке? Тогда он пошутил, что за годы общения с простыми ратниками, а не с благородными кавалерами, его череп, по всей видимости, усох. Он почувствовал, что шутка получилась неловкой, да и ответа на вопрос, как может уменьшиться череп, она не дала. Пусть кровь его не течёт с прежним напором, пусть высокая температура вытопила жир из кожи, и она стала тоньше, но как же быть с черепом? Иногда он делал вид, что поглаживает волосы или вытирает пот, а то вдруг незаметно отодвигал голову в тень, и, быстро, двумя пальцами, как циркулем, обмерял свою голову. Без сомненья, голова стала меньше, а если судить по объёму наполнявших её мыслей, то она была совсем маленькой, как две ореховые скорлупки, сложенные вместе.
Ему не хотелось быть подозрительным, но у него было неприятное предчувствие.
И ещё желание кое-что прояснить, когда он, делая вид, что спит, поворачивал голову к собеседникам. Он давно забыл чужой язык, за исключением некоторых слов, но однажды он понял сказанное:
– Ты не сделаешь то, что хочешь, а сделаешь то, что не хочешь.
Это было похоже на шутку, но интонация была напористой. Что он под этим подразумевал?
Теперь он проделывал это часто, как игру: далеко высовывался из окна, прямо в шум реки, такой же хаотичный, как сметаемое в кучу сено. Поначалу шум оглушал, потом способность слышать возвращалась, издалека выплывали разговоры жены с тем, другим.
Это были очень оживлённые беседы. По всей вероятности, им было хорошо вместе.
Как-то вечером они вышли погулять во двор, он пошёл за ними. Когда они проходили по крыльцу мимо факела, их тени упали на крону дерева. Он тут же стремительно наклонился вперёд: тени сами по себе слились в одну. В другое время на коне и со свитой попытался бы он выгнать жёлчь из сердца. Или же растворить её в вине.
Приглашённые капеллан и писарь объедались и пили так, что вино и пища не помещались в рот. Молодой рыцарь, смеясь, водил перед их носами кружкой, словно натравливал собак друг на друга. Вино, которое они лакали, прикрываясь схоластическим лоском убеждённых олухов, отвращало Катене. То по-немецки, то на церковной латыни они говорили о Тысячелетнем Рейхе, об очень сложных вопросах и о делах постельных. Один заезжий учёный муж-гуманитарий переводил с португальского. Он сказал, что молодой человек упал с коня и повредил ногу, и что теперь он её уже хорошо подлечил.
– Он упал с коня, когда мимо пробегал заяц, – добавил писарь.
– Он принял его за чудовище, – подхватил, непроизвольно улыбаясь, фон Кеттен, спокойно стоявший рядом.
– Но ведь не только он, но и конь тоже, – возражал капеллан крепости, – иначе бы он так не испугался. Видно, магистр даже в лошадиных повадках разбирается больше, чем господин фон Кеттен.
И пьяные засмеялись над Катене. Он посмотрел на них, подошёл поближе и ударил капеллана в лицо. Это был полный молодой крестьянин. Сначала он покраснел, потом побледнел, да так и остался сидеть. Молодой рыцарь, улыбаясь, встал и пошёл искать свою подругу.
– Почему Вы не ударили его кинжалом? – прошипел магистр, когда они остались одни.
– Он же силён, как два быка, – отвечал капеллан, – да к тому же в этой ситуации христианское вероучение есть мне утешение.
Он не знал, что в действительности фон Кеттен был ещё очень слаб: жизнь возвращалась в него медленно, он ещё не мог нащупать вторую ступеньку на лестнице своего выздоровления.
Чужестранец не уехал, а его подруга детства плохо поняла намёки своего господина. Одиннадцать лет ждала она супруга. Одиннадцать лет он был любимцем славы и её фантазий. И вот он ходил по двору, подточенный болезнью, и выглядел совсем обыденно. Много она об этом не раздумывала. Она так устала от этой, посулившей несказанное, страны, что из-за одной перекошенной физиономии не захотела выпроводить друга детства, который принёс с собой аромат родины и радость воспоминаний.
Ей не в чем было себя упрекнуть. Да, последние недели она была немного легкомысленна, но это шло ей на пользу, и она чувствовала, что иногда сияет, как много лет назад. Как-то одна гадалка на вопрос фон Кеттена ответила:
– Вы будете здоровы, когда совершите поступок.
Когда же он захотел узнать, какой поступок, она замолчала и попыталась уйти. Он не отставал и она, в конце концов, призналась, что увидеть этого не может. Он всегда понимал, что законы гостеприимства нарушать нельзя. В умении с достоинством проводить гостя, вместо того, чтобы откровенно избавиться от него, и есть искусство жизни. Это было не сложно тому, кто сам годами был незваным гостем у своих врагов. Медленное выздоровление позволяло ему даже в какой-то мере гордиться своей беспомощностью, и такое лукавство казалось ему ничуть не лучше, чем мальчишеское умничанье.
Он столкнулся с чем-то необычным. В тумане болезни, удерживающей его в своих объятьях, образ жены являлся ему таким же нежным, как раньше. И если его что и удивляло, так это внезапные, никак не связанные с разлукой, вспышки её любви. Он не мог сказать, был ли он печален или умиротворён в те дни, когда он был так близок к смерти. Он смотрел в глаза своей жене и не мог пошевелиться. Они были словно отшлифованные – он видел в них своё отражение, но дальше они его взгляд не пропускали. Ему было не по себе.
Должно ведь произойти чудо! Почему же до сих пор ничего не случилось? Нельзя заставить судьбу заговорить, если она молчит. Нужно просто покориться тому, что будет.
Однажды, когда португалка с компанией поднималась в гору, наверху, перед воротами, их поджидал маленький котёнок. Он вовсе не собирался прыгнуть на стену по-кошачьи, а стоял и, совсем по-человечески, поджидал, что его впустят в ворота. Котёнок выгнул спину в приветствии и без приглашения стал тереться о сапоги и юбки больших существ, которые удивились его появлению. Животное впустили, и, тем самым, приняли гостя. Уже на следующий день всем стало ясно: не котёнок появился у них, а ребёнок.
Изящный зверёк требовал к себе внимания: он не хотел довольствоваться подвалом и чердаком и ни на минуту не покидал общество людей. Хотя люди много занимались собой, и при дворе имелось много других, более благородных животных, котёнок, совершенно непостижимым образом, заставлял обратить внимание на себя. Казалось, именно для того, чтобы уйти от всех забот, люди опускали взоры и наблюдали за маленьким существом, которое совсем не отличалось вызывающим поведением. Наоборот, животное было несколько спокойнее, и, можно сказать, даже печальней и задумчивей, чем положено молоденькой кошечке. Она, как и положено кошке, играла, залезала на колени и старалась быть ласковой к людям, но можно было почувствовать, что она несколько не в себе. Это было как раз то, что обычным котятам не свойственно: то ли её некоторое отсутствие, то ли двойное присутствие, а может свечение, которое её окружало, и о котором никто не осмеливался заговорить.
Португалка нежно наклонилась к маленькому существу, которое лежало на спине у неё на коленях и маленькими коготками ловило её пальцы, словно играющий ребёнок. Её молодой друг, улыбаясь, склонился над кошечкой и коленями, а фон Кеттену эта рассеянная игра напомнила о его наполовину преодолённой болезни. Выздоравливающий рыцарь чувствовал: сейчас она вместе с её смертельной податливостью переселяется в маленькое тельце. Теперь она уже не только в нём, а где-то между ними.
Один слуга вдруг сказал:
– У неё, наверное, чесотка. Она запаршивела.
Фон Кеттен удивился, почему он сам этого не заметил, а слуга ещё раз повторил:
– Её нужно убрать.
Между тем кошечке уже дали имя из книжки сказок. Она стала ещё ласковее и терпеливее. Её болезнь была уже хорошо заметна. Она всё дольше лежала на коленях, и её коготки сжимались с нежностью и страхом. Она заглядывала в глаза то бледному Катене, то молодому португальцу, который сидел, наклонившись вперёд, и не отводил взгляда то ли от неё, то ли от колен, на которых она лежала. Кошка смотрела на них, словно хотела попросить прощения и сказать, что она страдает за всех.
Начиналось её мученичество. Однажды ночью началась рвота и продолжалась до утра. При дневном свете животное выглядело потускневшим, с помутившимися глазами, казалось, его долго били по голове. Может от переизбытка любви бедному изголодавшемуся существу дали слишком много еды?
Её больше не оставили в спальне, а отправили к дворовым людям. Через два дня парни пожаловались, что ей не становится лучше, и, вероятно, ночью выбросили её на улицу. Вслед за рвотой начался понос, её никуда не впускали.
Испытание было тяжёлым: едва видимый нимб и жуткие нечистоты. Брать ответственность на себя не хотелось, как и давать повод для насмешек над собой, и её, как сказали бы сегодня, решили доставить в родную общину. То есть отнести назад. Стало известно, что она пришла с крестьянского двора внизу у реки, что у подножия горы.
Совесть мучила всех. С ней передали кусок мяса, молока, и даже немного денег, чтобы крестьяне, привыкшие к грязи, поухаживали за больным котёнком. На всё это слуги только качали головами. Батрак, унёсший её, рассказывал, что она бежала за ним следом, когда он возвращался. Двумя днями позже она снова была у замка. Собаки обходили её, слуги боялись хозяев и не прогоняли её. Хозяева же, когда увидели её, поняли, что они не могут отказать животному умереть здесь. Она была совсем тощей и облезлой, но, похоже, рвотных позывов больше не было.
День прошёл в медленном, слабом хождении по чердаку. За кошечкой заботливо ухаживали. Когда с ней пытались поиграть кусочком бумажки на нитке, она приходила в рассеянное оживление, и её заносило от слабости. Такая неустойчивость свойственна человеку с его двумя ногами и легко этим объяснима, но, наблюдая за животным, в голову приходили мысли, что оно уподобляется человеку. Не смотря на то, что у котёнка было четыре ноги, на второй день он упал на бок. Чуть ли не с трепетом все смотрели на него. Ни один из трёх наших героев, принимающих участие в судьбе кошечки, не был избавлен от мыслей, что это почти отошедшее от всего земного существо пьёт из чаши его судьбы.
Рвота вместе с нечистотами возобновилась на третий день. И если даже батрак, стоявший около неё, не решался ничего сказать, то своим многозначительным молчанием он давал понять: её нужно уничтожить.
Португалец склонил голову, словно его искушали. Потом сказал подруге, что другого выхода нет. Ему казалось, что он объявил смертный приговор самому себе.
Вдруг все посмотрели на фон Кеттена – он был бледен как мел, постоял ещё немного и ушёл. Тогда португалка сказала батраку:
– Возьми её.
Тот забрал её в свою комнату, а на следующий день её уже не было. Никто ни о чём не спрашивал, но все знали, что она убита, и были придавлены чувством вины: что-то от них ушло. Только дети ничего не чувствовали и находили, что так и должно быть: батрак убил больную кошку, с которой нельзя больше играть.
Иногда дворовые собаки обнюхивали место в траве, освещённое солнцем. Шерсть их становилась дыбом, они выпрямлялись и косились в сторону. В один такой момент фон Кеттен встретил жену. Они стояли рядом и смотрели на собак, не проронив ни слова. Знак был именно здесь, но как его растолковать: что же должно произойти? Купол тишины навис над обоими.
„Если к вечеру она не отошлёт его обратно, я убью его“, – подумал супруг.
Прошёл полдник. Близился вечер. И ничего не происходило. Кеттен сидел серьёзный, его слегка знобило. Он вышел во двор, и долго там оставался, чтобы хоть как-то остыть.
Он играючи-легко принимал любые решения. Так было всегда, но не сейчас. Оседлать и взнуздать коня, выхватить меч – для него эта музыка всей его жизни не была благозвучной. Схватка казалась бессмысленной, чуждой ему суетой. Даже короткое движение ножа казалось ему бесконечно длинной, обжигающей дорогой, на которой можно высохнуть, словно под палящим солнцем.
Но и страдание не было его стезёй. Он чувствовал: если он сам себя из него не вырвет – он никогда не выздоровеет. Вспомнилась его давняя мечта: ещё мальчиком его подмывало вскарабкаться к замку по скале. Сама эта идея была бессмысленной и самоубийственной, но у него было какое-то странное чувство: либо будет приведён в исполнение Божий приговор, либо свершится чудо. Ему показалось, что совсем не он, а кошечка из потустороннего мира преодолеет этот путь.
Рыцарь засмеялся и затряс головой, чтобы почувствовать её на плечах. Он осознал себя уже там, внизу, на каменистом пути, который вел к горе. Далеко внизу, у реки, над каменными глыбами, между которыми бесновалась река, он обогнул скалу и полез между кустами вверх по стене. Луна указывала тёмными пятнами теней маленькие выемки там, где можно было зацепиться руками или втиснуться пальцами ног.
Вдруг под ногой обломился камень: удар по мышцам, потом в сердце. Кеттен замер. Камень, казалось, падал бесконечно. Наконец он плюхнулся в воду. Под ним, видимо, была уже третья часть его восхождения. Только тут он очнулся и понял, на что решился: внизу может оказаться только мёртвый, вверху – только нечистый.
Он ощупал стену около себя. Каждый раз, зацепившись, жизнь зависала на десяти ниточках пальцев. Пот выступил на лбу, тело горело, нервы окаменели, но у него было странное чувство, что в этой борьбе со смертью в его члены вливается сила и здоровье.
И невероятное удалось ему. Осталось обогнуть только один навес, и вот уже его рука проскользнула в окно. Он бы мог оказаться где угодно, но вынырнул именно у этого окна и точно знал, где он находится. Он взобрался на стену, посидел на подоконнике, потом свесил ноги в комнату. Отдышался, вместе с силой вернулась и злость. Свой кинжал, висевший на боку, он не потерял. Увидел: постель пустая. Подождал, пока лёгкие и сердце успокоятся. Ему становилось всё яснее: он в комнате один. Подошёл к постели. В эту ночь на ней никто не спал.
Фон Кеттен вышел в коридор и пошёл через двери, переходы и комнаты, в которых человек, впервые попавший сюда, без проводника непременно заблудится.
Наконец он оказался перед спальней своей жены. Ждал, прислушиваясь, но ни какого шёпота расслышать не смог. Прошмыгнул внутрь. Жена спокойно дышала во сне. Ощупал тёмные углы и стены и выскользнул из комнаты.
Он готов был запеть от радости, которая торжествовала над его недоверием. Он бродил по замку, словно искал приятного сюрприза, и пол в коридорах поскрипывал под его ногами. Во дворе его окликнул слуга: кто идёт. Он спросил о госте. Слуга объяснил, что португалец уехал, как только взошла луна. Фон Кеттен уселся на штабель полуобтёсанных брёвен, и охрана удивилась, как долго он сидел. Вдруг ему пришло в голову, что если он сейчас вернётся в комнату жены, то её там не будет.
Он громко постучал и вошёл, молодая женщина вскочила. Она подумала, что видит его во сне. Он стоял перед ней одетым, словно собирался уезжать. Ни он, ни она ничего не спрашивали. Ей нечего было прятать, нечего было доказывать. Фон Кеттен отодвинул тяжёлый занавес перед окном, за которым висела завеса брызг, с которой рождались и умирали все Катене.
– Если Бог может стать человеком, точно так же он может стать и кошкой, – сказала португалка.
За богохульство он мог бы закрыть ей рот рукой, но они оба хорошо знали: сквозь эти стены наружу не проникнет ни один звук.
Перевод с немецкого Раисы Шиллимат (г. Оберхаузен, Германия)
•
Отправить свой коментарий к материалу »
[an error occurred while processing this directive]