04 июня 2008 12:41
Автор: Борис Кожин, Светлана Внукова (г.Самара)
Село Малый Толкай. Детский дом
Лето, июль – это время, когда тот, кто окончил учебное заведение, получает диплом. Так заведено у нас: обычно летом, обычно в июле. Так было 3 июля 1960 года, когда я окончил пединститут, историко-филологический факультет.
Как было дело? 30 мая у нас начались госэкзамены, длились весь июнь, а 3 июля нас всех собрали в корпусе на улице Максима Горького (там был истфил), собрали группу «г», 25 человек. Институт уже готовился к ремонту, мебель из аудиторий была вынесена и свалена в одной. И вот мы из этой мебельной кучи достали стулья, сели на них, вошел профессор Роткович и сказал, что ему поручено раздать нам дипломы. Выступление его было коротким, но начал он его словами, которые я никогда не забуду. «Здравствуйте, коллеги», – сказал он нам. Мы уже были его коллегами.
Вот так вот просто, безо всяких церемоний, быстренько, я думаю, минут за десять, ну, может быть, за пятнадцать, мы получили эти свои дипломы. Одного цвета, но на некоторых из них было написано «диплом с отличием». А значков никаких не было. Вот этих вот ромбиков знаменитых. Ромбики появились позже. Через год.
3 июля нам дали дипломы, а мы уже знали, где будем работать: распределение было раньше. О распределении несколько слов.
Всякий, кто оканчивал институт, любой, не обязательно наш, тогда получал распределение на работу. Распределение было перед госэкзаменами. Я хорошо помню день, когда мне надо было идти на распределение. Я даже назову точную дату: 9 мая 1960 года.
Это был рабочий день. В шестидесятом году никакого праздника по случаю Победы не было. К 20-летию Победы праздник вернут, я вам об этом рассказывал, а в шестидесятом году это был рядовой день.
Помню, что в институт мне надо было к девяти утра. И мама мне сказала: «Ты идешь на распределение? Чтобы я была спокойна, возьми, очень тебя прошу, самое трудное из предложенных тебе мест. У вас очень много девочек, пусть они поедут туда, где полегче».
Я сказал: «Можешь не волноваться».
Отправился в институт. Наши все уже были там, ждали, и я, помню, ходил среди них и говорил: «Ничего, ребята, ничего: стоим до победы». Хоть и не было официального праздника, но был День Победы, было 9 мая. 9 мая 1960 года решалась наша судьба.
Вызывали по одному. Осуществляла распределение специальная комиссия, и была она довольно большая. Возглавлял ее директор института (в институтах тогда были директора, ректоры были только в университетах) Водоватов Федор Яковлевич, прекраснейший человек. По правую руку от него сидела декан Лидия Ивановна Янкина. В комиссии были секретарь партбюро института, председатель профсоюзной организации...
Малотолкайский детский дом Подбельского района был первым из предложений. Сказали, что работать там надо воспитателем, что работа не из легких, что приравнивается к работе в колонии для несовершеннолетних, и год стажа учитывается как два. Я, не раздумывая, согласился.
Очень обрадовался тому, что я взял это назначение, заместитель заведующего облоно Рыков. Он был уверен, что эту вакансию закрыть будет очень тяжело. Рыков обрадовался, а Лидия Ивановна Янкина закричала, что я ненормальный. Что надо сначала подумать. Что у человека, который претендует на диплом с отличием, есть возможность остаться в вузе. Я сказал, что меня устраивает детский дом, и подписал назначение.
Куда еще распределяли? Вообще все распределения, с точки зрения сегодняшних выпускников вузов, я думаю, были ужасны. А для нас они были нормальны. Мы других и не ждали. И выпускники пединститутов, и выпускники мединститутов были готовы ехать, ну, например, в Якутию. В Якутию – это значит в один из самых отдаленных ее уголков. Очень далеко даже не от Куйбышева – от Якутска.
Распределение в Туву. В Туву, но это не значит, что в Кызыл. Ни в коем случае! Это значит – в один из самых удаленных уголков Тувы, а Тува – это у истоков Енисея. Читинская область. Это значит – самый удаленный уголок Читинской области. Вот такими были, как правило, распределения.
Многие бились за «свободный диплом». Что такое «свободный диплом»? Это диплом без назначения, диплом, позволяющий человеку самому искать себе работу. Получить свободный диплом было почти невозможно. Чтобы получить свободный диплом, надо было быть инвалидом. Желательно второй группы. Или беременной женщиной. Или ухаживающим за умирающей матерью. Нет, не за больной. За больной может ухаживать ваш отец. Погиб на фронте? Есть медицинские учреждения, они ее вылечат. Вылечат, а вы будете работать в Туве, в Якутии... И люди уезжали.
Тем, кто уезжал очень далеко, давали подъемные. Очень небольшие какие-то деньги. Помню, ребята получают подъемные, а на стенке весит огромное объявление: «Студенты, желающие поехать в Чехословакию, в Болгарию и Венгрию, должны прийти в профком и подать заявление на приобретение турпутевки». Год, напомню, шестидесятый, уже «оттепель», уже выезжают… Мы предлагаем тем, кто получал подъемные, получить их, пойти в профком, купить путевки и уехать в Венгрию. «Все лучше, чем Тува и Якутия», – говорили мы.
Тува, Якутия, Читинская область... У меня – Куйбышевская. Куйбышевская область, Подбельский район. Мне еще повезло. В географическом смысле, во всяком случае.
Чтоб больше к этому не возвращаться, скажу сразу: Подбельского района нет, и давно. Сегодня это Похвистневский район. Где находится село Малый Толкай? В 1960-м году для того, чтобы добраться до Малого Толкая, надо было сесть на поезд, доехать, минуя Кинель, Кротовку, Муханово (сегодня – город Отрадный), до станции Подбельская (она в 120 километрах от Куйбышева), а потом еще 10 километров в сторону от Подбельска на попутной машине или пешком по обычной грунтовой дороге. Не около десяти, а ровно десять. До мостика от Подбельска – пять, а потом еще – пять. Десять! Собственными ногами отмерил. И не раз, и не два.
1 августа 1960 года я должен был по закону явиться по месту назначения. Но я в это время работал в пионерском лагере, и в третью, августовскую, смену тоже должен бы быть там. Ну и решил с директором детского дома попробовать договориться. Ну, чтобы он мне позволил задержаться до конца августа. Решил поехать, договориться, ну и заодно посмотреть, что за детдом, где находится, и, если удастся (каникулы все-таки), познакомиться с кем-то из сотрудников.
Поехал. Через Кротовку, через Муханово... В Подбельске был часов в 11 утра, но обнаружилось, что все попутные машины, с молокозавода, скажем, уже ушли. Решил было идти пешком (погода прекрасная стояла, да и десять километров для человека двадцати двух лет не расстояние)... «Одну минуточку! – сказали мне. – Вот машина. «Полезайте в кузов, – сказал водитель грузовика, – и я вас за десять рублей довезу».
Десять рублей деньги по тем временам не маленькие. Добавив еще два рубля, можно было купить брюки и китайскую рубашку фабрики «Дружба». Отличные брюки и роскошную крахмальную рубашку китайского производства. Но я согласился отдать эти десять рублей за десять километров, а вы не забудьте про этот червонец, потому что мы к нему еще вернемся.
Доехали мы моментально – десять километров всего. Отыскал детдом, вошел и понял, что двигаться дальше не могу, потому что прилип. В детдоме покрасили полы, но такой плохой краской, что двигаться по выкрашенным полам было невозможно, хотя все сроки высыхания прошли, и уборщица разрешила мне углубиться в детдом. Хотела прийти мне на помощь, но и сама прилипла. Я спросил: «А не скажете, директор детдома здесь?» На что мне ответили: «Они обедают». – «А они придут?» – спросил я. – «Придут», – был ответ. «Тогда я подожду», – сказал я, хотя ничего другого мне и не оставалось, потому что прилип я, как мне тогда казалось, навсегда. Сказал, и в это время открывается дверь, входит директор детдома и бросается ко мне с криком: «Боря, здравствуй!» – «Ты меня, наверное, не узнал, – продолжает, видя мое недоумение. – Я – Коля, Николай Николаевич Костин. Я в прошлом году окончил пединститут». Я не запомнил его в институте, в чем чистосердечно признался. Но он все равно отклеил меня, и мы вошли к нему в кабинет.
Николай Николаевич Костин. Родился и вырос в Малом Толкае. В Малом Толкае же получил диплом педагогического училища, оно было здесь прежде, а потом в трех-этажном здании училища открыли детдом.
Окончил училище, потом педагогический институт, вернулся домой и стал в детдоме директором.
Малый Толкай – мордовское село. И Коля, Николай Николаевич Костин, – мордвин.
«Село наше, – сказал он мне, – большое, три с половиной приблизительно тысячи человек. Большое: есть Нижний конец, детдом – в Нижнем, есть Верхний. Кроме тебя в Толкай приехали еще две выпускницы этого года – Голышева Люда и Иванова Зоя. Зоя немецкий будет преподавать, Люда – математику. Они в школу получили назначение».
Выяснив, что я получил назначение в детдом, Коля сказал: «Слушай, давай с тобой поговорим откровенно. По закону тебе здесь работать три года. И месяца два – три ты здесь, действительно, думаю, проработаешь, а больше нет. Это очень тяжелая работа. Адова. Просто адова».
Я сказал: «Коля, я проработаю год. Один учебный год я здесь проработаю обязательно, а там видно будет. Год я проработаю обязательно, но давай договоримся вот о чем. По закону я должен приступить к работе с первого августа. Но я работаю в пионерлагере. Позволь мне приехать в конце августа».
«Приезжай 28-го, – сказал Николай Николаевич, – все равно сейчас детей никого нет, они все в пионерских лагерях».
И вот 28 августа я снова приехал в Малый Толкай. Приехал и пошел, а уже темнело, в Дом культуры. То есть никакого Дома культуры в Малом Толкае на тот момент не было. Сгорел за год до этого. Сгорел, и очагом культуры сделали телятник. Отремонтировали и стали там показывать кино и устраивать танцы. И вот не успел я в телятник этот войти, как сразу увидел Люду Голышеву и Зою Иванову. Они сказали, что здесь уже целую неделю, сказали, что живут у Ларёвны (так в Малом Толкае звали женщину с отчеством «Ларионовна») и пригласили к себе на чай. Познакомился я с Ларёвной, выпил у нее чаю и вернулся в детдом, в отведенную мне комнату.
Николай Николаевич Костин, директор детского дома, сказал, что жить я буду в изоляторе. Точнее, в комнате, что у изолятора, за стеклянной стеной. Комната метров десяти.
Сказал, что мне в ней постелют, а утром оформим документы.
Утром в моей трудовой книжке появилась первая запись: «29 августа, воспитатель Подбельского детского дома Куйбышевской области». И утром же мне сказали, что работать я буду в старшей группе. Что у меня в основном будут старшие ребята – восьмой, девятый и десятый классы, но группа вообще сборная, и будет несколько человек из пятого или шестого.
Для детского дома это условно: возраст и класс. Человек может учиться в пятом и шестом классе, но это не значит, что ему 11 или 12 лет. Это же особый контингент. Они могли учиться в одном классе по два, по три года. Им может быть тринадцать-четырнадцать лет, а учатся они в пятом или шестом.
Вот такие мне достались ребята. Тридцать с лишним человек. Но воспитатель у них был не один. Вторым воспитателем в этой группе был Кудашкин Михаил Семенович. Кудашкин был старше меня. Мордвин из Малого Толкая, он только что вернулся домой, отслужив в армии несколько лет. У него тоже было педагогическое образование. Как и директор детдома, Кудашкин окончил Малотолкайское педагогическое училище. Женат был, у него было двое детей...
Пока оформляли мои документы, я решил пойти в школу. Она была рядом. Буквально в десяти шагах, и учились в ней и сельские дети, и наши, детдомовские. Иду, а навстречу женщина. Говорит, что директор школы, что фамилия ее Игаева, и предлагает не возвращаться в детдом.
В деревне слухи распространяются быстро. Она уже знает, что в детдом приехал выпускник истфила, и даже имя мое уже знает, и говорит: «Борис Александрович, в школе некому работать. Совсем некому. У нас историю в пятых классах преподает музрук. В старших классах – мой муж, его зовут, как и вас, – Борис Александрович, а в трех пятых некому. Музрук, баянист, учебник прочитает и идет на урок. И так уже не первый год. Соглашайтесь, и я поеду в Подбельск, в районо, и договорюсь, чтобы ни в каком детдоме вы не работали.
«Но я, – говорю, – хотел бы воспитателем поработать». – «Вы просто не знаете, что это за работа. Ну, хорошо, оставайтесь в детдоме. Но дайте слово, что будете совмещать. Дайте!»
Я начал понимать, куда я на самом деле попал.
«Сейчас лето, сейчас тебе в изоляторе будет тепло, а к зиме, – сказал Костин, – тебе дадут дрова. Печка в комнате есть, тебе дадут дрова, так что и зимой у тебя, наверное, будет тепло».
Он сделал правильно, сказав «наверное». В этой комнате тепло было только летом. Зимой там всегда было минус два.
Это сегодня у меня на голове нет волос. А тогда у меня на ней была пышная шевелюра, и это было очень неудобно, потому что волосы каждую зимнюю ночь примерзали к кровати. Я никогда в этой комнате зимой не снимал зимнего пальто. Я так в нем и спал.
Нет, дрова мне действительно дали. И дали очень много. Но они были совершенно сырые, и топить ими печь было совершенно невозможно. Но к топке мы еще вернемся. А пока о моей первой встрече с воспитанниками.
Дело воспитателя, одна из главных его работ, – это подготовка с ребятами домашних заданий. Я пришел в комнату, которая была у моей группы, они все были в ней, и сказал: «Здравствуйте, ребята».
Как и директор школы, они уже обо мне знали. Я им сказал: «Ребята, здравствуйте». Один из них тут же сказал: «Прирежу». Спокойно так сказал и вынул нож.
На меня это, могу сказать вам совершенную правду, не произвело никакого впечатления.
Тот, который пообещал меня прирезать, учился в шестом классе, а лет ему было тринадцать-четырнадцать и учиться он должен был, пожалуй, в седьмом.
«Как тебя зовут?» – спросил я его. «Олег», – сказал он, и в руках у него вдруг оказалось несколько ножей и много всяких отмычек.
«Прирежу», – снова спокойно сказал он. «Обязательно, – сказал я, – но только сначала мы все-таки сделаем уроки». «Нет, – сказал он и тут же провел со мной разъяснительную беседу. – Вы знаете, куда вы приехали? Нас здесь били, мы написали письмо и всех уволили. Уволили и сейчас набирают новых. И если вы нам не понравитесь, то мы снова напишем письмо. Мы напишем и вас тоже уволят».
Им было весело. Им было очень весело в этот момент. Но вы, знаете, – мне тоже было весело. Я нисколько не волновался. Мне почему-то нравился такой прием. Почему-то мне спина говорила, что с этой компанией я полажу. Сумею поладить. Они будут слушаться и будут делать уроки. И никто меня никогда не прирежет. Они хорошие на самом деле ребята. Да и напарник у меня замечательный – Михаил Семенович Кудашкин. Красавец, могучего телосложения, просто могучего, несколько лет отслуживший в Морфлоте, если не ошибаюсь, Северном.
И вы, думаете, спина меня обманула? Думаете, они не сели делать уроки? Сели, и Олег спрятал свои ножи и свои отмычки. «Зачем тебе их столько?» – спросил я его. «А я, когда вырасту, буду медвежатником», – сказал он мне спокойно.
...У них у всех, почти у всех, были, как я обнаружил чуть позже, родители. Мы как-то привыкли, что если детдомовец, то значит сирота. Ничего подобного! Я был удивлен необыкновенно, узнав, что это не так. Из десяти воспитанников Малотолкайского детского дома у восьмерых были родители. У восьмерых! Это были дети с очень изломанными судьбами. И я это должен был понять как можно скорее. Желательно – сразу.
На следующий буквально день они меня окружили, кто-то ковырял в носу, и я пошутил: «Не ковыряй в носу, мать умрет». И подумал: «Боже мой, с кем я шучу!» Они прочли это мое смятение и расхохотались. И начали меня утешать: «Не переживайте вы так. Вот у этого и у этой матери давно умерли. У нас живы, но так давно нас бросили, что это все равно что их нет. Бросили. Давным-давно. Нету их. Нет».
Итак, я назначен воспитателем детского дома. И работаю воспитателем детского дома. Но не только. Директор школы меня все-таки уговорила взять три пятых класса. Взял. И вел там историю Египта. В сентябре в пятых классах всегда был «Египет».
Веду историю в пятых классах, и вдруг директор мне говорит: «Борис Александрович, а вы не хотите прийти на урок ко мне. Я в 9-м и в 10-м преподаю литературу, а там ваши – из детдома – ребята».
«Обязательно приду», – сказал я, и на следующий день был у нее на уроках в девятом и в десятом классах, где было полно моих ребят.
Пришел по ее приглашению раз, пришел два. Преподавала она прекрасно, но когда я пришел в третий раз, сказала, что, если я соглашусь, только, если я соглашусь ее заменить, то она тогда сумеет взять путевку – в Старую Рачейку. У нее очень, очень больны ноги, но так как некому работать, ей не дадут этой путевки, а она до следующего лета не доработает, так ноги болят. Но если я соглашусь взять на время ее лечения эти ее классы, то у нее получится выбить путевку.
Путевка, «Старая Рачейка» – это не пять и не двадцать пять дней, а, скажем, три-четыре месяца, но я не смог ей отказать. Не смог, и оказался еще и учителем девятого и десятого классов (этих классов там было по одному).
Группа в детском доме, три пятых класса, девятый и десятый… Я понял, что свободного времени у меня не будет. Но делать нечего: получив мое согласие, директор моментально добилась путевки и уехала на курорт под Сызрань.
Преподаю. В 9-м у меня Тургенев, «Записки охотника». В 10-м у меня Маяковский, «Облако в штанах», в пятых классах у меня Египет… Проходит месяц, буквально месяц, ко мне в этот мой изолятор является председатель колхоза. Пришел и сказал, что хочет со мной серьезно поговорить.
Колхоз в Малом Толкае был очень хороший, председатель был одним из самых уважаемых в округе людей. Так вот, он пришел, сказал, что по просьбе колхозников, по просьбе всего села открывает вечернюю школу. Но в этой школе некому преподавать историю.
Без истории школы не откроют, а преподавать ее, кроме Кожина, некому.
«Вы имеете право отказаться, – сказал председатель колхоза, – но тогда они никогда не получат полноценных аттестатов. Эти взрослые уже люди. Не получат – у них будет по истории прочерк».
Я стал преподавать и в вечерней школе.
Когда я взялся преподавать еще и в вечерней школе, то понял, что мне нужно устроить все так, чтобы уроки по истории были после отбоя в детском доме.
Когда у меня начинался рабочий день? И не только у меня, а и у Кудашкина? Подъем в детском доме был в семь часов утра. Я обязательно должен был быть на подъеме. Обязательно – на завтраке, я должен был всех их обязательно проводить в школу. Я на ногах был с шести утра. Сначала я был в детском доме, потом в общей школе, потом бежал опять в детдом. А потом я должен был быть в вечерней школе.
Отбой в детдоме в десять. Это не значит, что они уснут в десять, но, по крайней мере, в половине одиннадцатого я могу уже в вечерней вести уроки. Я договорился – в половине одиннадцатого. В половине одиннадцатого я веду уроки в пятом и седьмом, а также в восьмом классах.
Это я так сказал: в пятом и седьмом. А вообще пятый и седьмой в вечерней школе – это все вместе – в одной комнате. Два ряда парт – пятый, два ряда – седьмой. Пока повторяет домашнее задание пятый, седьмому я объясняю новый материал. Потом новый материал объясняю пятому, а седьмой занимается самостоятельно.
В час ночи, в 12 ночи по Москве, вместе с гимном (в селе на улице висел репродуктор) я возвращался домой. В изолятор, где температура у меня зимой была минус два… А утром все сначала: подъем в детском доме, занятия в общей школе, отбой в детском доме, вечерняя…
Получилось, что у меня учится весь Малый Толкай. Буквально весь. Учатся дети – из села и из детского дома, учатся шоферы, работники почты, доярки, скотники… Все, за исключением очень старых людей.
У меня учился весь Малый Толкай. Буквально весь. И это, конечно, была гонка.
Однажды мне ребята в детдоме сказали: «Нет, Борис Александрович, вы все-таки городской житель и сельским, наверное, никогда не станете. По нашему селу, кроме вас, никто не ходит так быстро. Ну еще только Людмила Николаевна и Зоя Александровна. Но самое интересное смотреть, как вы дорогу переходите. Машин у нас, можно сказать, нет, а вы все равно останавливаетесь и налево смотрите. Потом доходите до середины и смотрите направо. Перейдете дорогу – и опять бегом».
Насчет машин они были правы – редко какая пройдет по селу, и, конечно, смешно было со стороны смотреть на эти наши переходы улиц. Что касается бега, то это тоже, конечно, городская привычка – в селе так быстро, как в городе, не ходят. Но, с другой стороны, у нас и в селе был сумасшедший ритм жизни. Мы очень много работали. Очень. Ну вот, скажем, я.
Скажем, вечерняя школа. Скажем, к 11 часам вечера прихожу на урок в восьмой класс. А потом мне идти в пятый и седьмой. Я пришел в восьмой класс, а у них – посевная, они в три часа ночи пришли домой с посевной, с трудом уснули, с трудом проснулись, пошли на работу, а после работы – в вечернюю школу, где я им должен рассказывать про буржуазную революцию в Англии и про Кромвеля. И вот я вот этим вот классным журналом начинаю стучать по столу: «Встали – сели, встали – сели, встали – сели». И они встают и садятся, встают и садятся, встают и садятся. «Проснулись? – спрашиваю я их. – Продолжаем: Кромвель...»
Они прекрасно понимали, что я и сам занят не меньше. И что у них посевная проходит, а у меня не бывает непосевных. У меня не бывает неуборочной. Я занят целыми днями. Буквально целыми. Зарплата? Никакая не зарплата.
Когда я приехал в детдом, мне сразу сказали, что моя зарплата, а это был 1960-й год, будет шестьсот пятьдесят рублей. При этом добавили: «Борис Александрович, вы имеете право питаться в детдоме. У вас за это будут вычитать 250 рублей в месяц».
«Прекрасно, – подумал я. – Готовить не надо. Садись и ешь». Еда была, не было, как выяснилось почти моментально, времени на еду. Поесть я не успевал – меня все время дергали. Ребята придумали, как меня накормить. Они запирали меня в столовой, выставляли караул на улице и говорили всем, у кого в этот момент возникала во мне нужда – воспитателям из других групп, учителям из школы: «Оставьте его в покое. Поест и придет».
Итак, 650 рублей. А в 1961-м году – хрущевская реформа, и 650 рублей превращаются в 65. Принципиально, впрочем, ничего не меняется: и 65 и 650 – это одинаково низкая зарплата. У всех сельских преподавателей зарплата была низкой, ниже, чем у городских. Почему? Потому, что считалось, что у сельских преподавателей, у меня, например, есть хозяйство. Например, корова, например, куры, например, свиньи.
Малый Толкай хохотал: «Борису Александровичу не хватает только еще свиней, кур и коров завести».
В детдоме мне платили 65 рублей. И я хорошо помню мою зарплату в вечерней школе, где я в пятом, седьмом и восьмом классах вел историю.
18 рублей после реформы. Ну и какая-то такая же приблизительно мелочь за 9-й и 10-й классы в общей школе. При этом гонка, страшная гонка с самого раннего утра.
Вставал я в шесть, поскольку в семь утра мне необходимо было быть у ребят на подъеме. Вставал я в шесть, потому еще, что в изоляторе, где жил, умыться мне было негде, и надо было бежать умываться в основной корпус детского дома. Я брал с собой зубной порошок, я брал с собой зубную щетку, обматывался полотенцем, накидывал пиджак и бежал умываться. Потом бежал подымать детей. Потом у ребят была влажная уборка комнат – ребята мыли полы, потом я их вел на завтрак, потом те, которые позавтракали первыми, брали мой чемоданчик с книжками и тетрадками (тогда в моде были такие чемоданчики) и несли в школу – они отлично знали, в каком классе у меня урок. Приходили и радостно сообщали одноклассникам, что чемоданчик Бориса Александровича уже тут, а сам он еще в детдоме – не все еще позавтракали.
Прибегал я. Прибегал, снимал свой пиджак, вешал его на стул и обнаруживал на себе полотенце, щетку, зубной порошок и мыльницу. Складывал все это на стол (они не смеялись, они все прекрасно понимали) и начинал урок. Урок заканчивался, они брали мой чемоданчик, брали полотенце, щетку, порошок, мыльницу, напоминали мне, что следующий урок у меня в пятом (мое расписание они знали лучше меня) и несли все это в пятый. А я застревал где-нибудь на всю почти перемену: кто-нибудь обязательно что-нибудь спрашивал, или я у кого-то что-то выяснял.
А потом долго соображал, в какой из классов ушел мой чемоданчик. Ловил кого-нибудь из детдомовцев: «В каком у меня урок?» Мне повторяли: в пятом. И я бежал в пятый. Там, где у меня была Древняя история. Где я рассказывал про Нил, где я рассказывал про фараонов... А следующий урок у меня был в 9-м классе. В 9-м классе, я вам уже докладывал, в это время – Тургенев. Я туда влетал и спрашивал: «Когда были написаны «Записки охотника?» Мне отвечали, я переходил в десятый и спрашивал, в каком году было написано «Облако в штанах» (в десятом у меня был ранний Маяковский). «В 1915-м, – говорили мне». А я все время только одно держал в голове: как бы не перепутать уроки. И однажды все-таки ошибся. Я спросил в девятом классе: «Когда было написано «Облако в штанах»? Мне тут же напомнили, что я в девятом классе, а не в десятом и надо задавать вопросы про «Записки охотника». Как бы мне не спросить про «Облако в штанах» в пятом, где у меня Египет и государства Междуречья. Про Нил закончил, теперь – Тигр и Евфрат...
Вот так приходилось работать. Это была настоящая работа. Это была работа на износ. Но ведь и лет-то мне было немного. И у меня не было семьи. У меня не было детей... То есть дети-то у меня как раз были. Уйма детей. И я их всех считал своими. Я считал их своими, и вот эту свою сумасшедшую работу воспринимал как должное. Нет, для меня это была даже не работа. Это была моя жизнь.
А вот теперь к десяти рублям, которые я заплатил шоферу, когда в первый раз добирался от Подбельска до села Малый Толкай.
Я пришел в вечернюю школу на урок истории в восьмом классе. Иду по коридору, а навстречу мне бежит Людмила Николаевна Голышева (вместе с Зоей Александровной Ивановой она тоже, конечно же, работала в вечерней). Подбегает и говорит: «Слушай, я сейчас к тебе подведу одного ученика твоего из восьмого класса, пожалуйста, не откажи ему». Подходят, он мне говорит: «Борис Александрович, вы помните в августе кто вас привез в Малый Толкай?» – «Нет, – говорю. – Машина была грузовой, и я ехал в кузове». – «Это я вас вез». – «Спасибо, – говорю, – тебе большое». – «Борис Александрович, я стеснялся к вам подойти, а подойти хочу уже давно.
Возьмите у меня десять рублей обратно». – «А почему ты их возвращаешь?» – спрашиваю я его. А рядом стоит Люда Голышева, которая говорит: «Слушай, не морочь голову, возьми у него десять рублей. Он давно за мной ходит и просит, чтоб я подвела его к тебе. Мне он пять рублей уже отдал. Он за неделю до тебя меня привез за пять рублей. Пришел на урок и отдал. И сказал, что с тебя взял десять, а там красная цена – рубль. Ну, в крайнем случае – два. Сказал, что не знал, что везет учителя». – «Если б знал, – вмешался тот в разговор, – что вы учитель, разве б взял. А так гляжу: хорошо одет. Дай, думаю, спрошу десять».
Я взял десять рублей. Он стал благодарить. Сказал, что ночи не спит. Как узнал, что я – учитель, да еще воспитатель в детдоме, так и спать перестал. «Все, – говорит, – ношу и ношу с собой эти деньги, а подойти к вам стесняюсь».
Отношение к учителю в Малом Толкае в 1960 году. В Малом Толкае ко всем учителям относились с большим уважением. Как и ко всем врачам. Но мы – Людмила Николаевна Голышева, Зоя Александровна Иванова и я – были у них на особом счету. Они нам объяснили. «Вы же из города, – говорили они, – из города специально приехали к нам, чтобы учить нас, чтобы мы стали умнее. Вы же могли в городе работать, а приехали в мордовское село. Как мы к вам после этого должны относиться?»
Вот это вот их отношение стало одной из причин, по которой я, как ни странно звучит, уехал из Малого Толкая. Одной из главных причин.
Сгорел Дом культуры, я вам уже об этом говорил. Сгорел Дом культуры, в телятнике, в одном из телятников, сбили скамейки, пробили дыру в стене, поставили проектор, и телятник стал кинотеатром. Места там не были нумерованы. Люди просто приходили и садились на свободные скамейки. Киномеханика звали Леша. Я хорошо его помню. Всякий раз, встречая меня на улице, а встречались мы с ним часто, он сообщал мне, обязательно сообщал, хотя сам вешал афиши, и они висели кругом, какой фильм сегодня идет. «Леш, – спрашивал я его, – а фильм-то хороший?» – «Хороший, – говорил он, – восемь частей». Говорил, что очень хороший и что мне обязательно надо его посмотреть. Говорил, например, что привез «Мичмана Панина», или «Простую историю» с Мордюковой (Мордюкову Леша очень любил).
У меня не было свободного времени, ну просто ни минуты. А тут обнаружилось целых полтора часа, и я решил посмотреть картину, что в этот день показывал Леша.
Я опаздывал – фильм уже начался и шел, наверное, минут десять. Но я все равно решил войти. Подумал, войду и, если не будет свободных мест, постою. Ну пусть не весь фильм, а немного. Немного посмотрю и уйду. Не тут-то было! Не успел я открыть дверь, как моментально зажегся свет, киномеханик Леша сказал: «Борис Александрович, найдите себе место», а все при этом встали. Почему все встали? Потому что вошел учитель. Их так учили: если входит учитель, надо вставать. Не имеет значения, что не урок. Пусть кинотеатр (назовем так этот телятник), но вошел учитель!
Они встали потому, что вошел учитель, и потому, что каждый хотел, чтобы я сел возле него. «Борис Александрович! – кричали мне из разных углов телятника, – садитесь со мной! Борис Александрович, вот тут свободное место!» Человек десять-пятнадцать не просто поднялись, а встали вдоль стенки, освободив свои места для меня.
«Что вы делаете, – говорил я им, – сядьте!» А Леша в это время кричал из будки киномеханика: «Ищите, ищите место для Бориса Александровича!»
Я сел на ближайшую ко мне скамейку. Неделю со мной не разговаривало все село. Неделю! Я провинился. Я не с тем сел. Хотели, чтобы я сел с одним, а я сел с другим.
«Борис Александрович, вы сели?» – «Сел, Лешенька, сел!»
Только тут потух свет, и сеанс продолжился. Я дал себе зарок больше в кинотеатр этот не ходить, и не ходил. В Малом Толкае я в кино не ходил больше ни разу. Думаете, я один так страдал? Точно такое же, абсолютно такое же отношение было к Людмиле Николаевне Голышевой, точно так же в Малом Толкае относились к Зое Александровне Ивановой. «Это учителя, и непростые. Они приехали к нам из города, учить нас, мордву».
Мордва. Они все хорошо говорят по-русски. Прекрасно говорят. Совершенно не путают ни род, ни падеж. Со мной они всегда говорили по-русски. И с Людимилой Николаевной Голышевой, и с Зоей Александровной Ивановой. Между собой они говорили на мордовском.
Два наречия в мордовском языке – эрзя и мокша. Мокша – очень похоже на финский язык. Финны хорошо понимают мордву, которая говорит на мокше. Саранск, столица Мордовии, говорит на эрзя. И в Малом Толкае тоже все говорят на эрзя. Однажды и я понял, что мне обязательно надо научиться хоть немножко говорить на эрзя. И вот почему. У меня никаких проблем с общением там не было. Они все, как я уже говорил, отлично владели русским. Но дело в том, что когда я на уроке вызывал кого-нибудь к доске отвечать и тот рассказывал мне, скажем, про Куликовскую битву, а дат не знал, то ему их подсказывали, и именно на мордовском. Отвернутся от доски и будто с соседом общаются, а сами дату по-мордовски подсказывают. Хитрость я раскусил сразу и для начала решил выучить счет. Пришел в учительскую и попросил преподавателей научить. Они моментально поняли, зачем: «Эти негодяи подсказывают на мордовском?»
Счет я в результате знал по-мордовски отлично. И, ловя ребят на подсказках, говорил им, что с мордовским у меня вообще нет никаких проблем. Они умирали от хохота. Я, конечно же, преувеличивал, но кое-что я все-таки знал по-мордовски и кроме чисел. Кое-что помню до сих пор, хотя прошла уже бездна, бездна лет. Например, «кислое молоко» на эрзя будет «чапамлоус». «Ламбалоус» – это «обычное молоко». «Аеряве» по-мордовски будет «не надо». «Мон тон вичектан» – «я тебя люблю».
Или, скажем, вот такая шутка. Меня ей сразу научили. Сразу, как только я приехал в Малый Толкай. «Мон мерян, по крайней мере, покш начальникень жена», – говорит женщина. Что это значит по-русски? Я говорю: «по крайней мере, я – жена большого начальника». «Мон» – это «я», «мерян» – говорю, «покш» – большой, остальные слова вам и без перевода понятны.
Я однажды на Троицком базаре, уловив, что те, кто торгует молоком, говорят по-мордовски, спросил: «Сколько стоит чапамлоус?» Молоко мне уступили за бесценок. Так радовались, и все спрашивали, откуда знаю мордовский. Сказал, что работал в Малом Толкае.
Работал я в Малом Толкае много, но работать мне там было легко. Мне жить там было трудно. Я уже начал объяснять, почему, и вот вам еще пример.
В селе три с половиной тысячи жителей. И каждый когда-нибудь родился. А положено ж отмечать дни рождения. Они все считали необходимым приглашать на них меня. И Людмилу Николаевну, и Зою Константиновну. И врача. Обязательно. Они специально приходили в детдом узнать, не будет ли у меня командировки в город в этот день. И если таковая намечалась, просили перенести. Они приходили и говорили, что и такого-то числа меня нельзя никуда отпускать из детдома, потому что в этот день у них будет свадьба. Уже приглашены все, и не только из Малого Толкая, и уже сварен самогон, фляги самогона, и за мной обязательно приедут. На чем? На тройке. Зачем? Чтобы перевезти из детдома в дом, где играют свадьбу. Неважно, что детдом и дом, где играют свадьбу – соседние дома, все равно – на тройке. А посадят обязательно рядом с родителями. Или жениха, или невесты. Обязательно! А как же – учитель!
Придут в детдом, все это скажут, а потом при каждой встрече будут напоминать о том, что такого-то свадьба, что самогон уже сварен, и чтобы я был готов – за мной приедут на тройке, и сидеть на свадьбе я буду рядом с родителями.
И я действительно буду сидеть с родителями, но пить буду не самогон. Ни в коем случае! Они этого не допускали. Для учителя обязательно – хорошая водка, хорошее вино, обязательно – лучшая посуда и два человека, которые ухаживают только за учителем.
А что такое свадьба в деревне? Это обязательно драка. Они напьются этого своего самогона и обязательно кто-нибудь кому-нибудь скажет: «А пойдем выйдем». Выйдут и дерутся. Страшно дерутся. Кто разнимает? Кожин Борис Александрович, Людмила Николаевна Голышева, Зоя Александровна Иванова, врач, который в Малом Толкае работает, хотя мог бы работать, по представлению малотолкайцев, в городе. Очень просят: «Пойдите, только вы можете их унять». Драки страшные, но разнимаются очень просто. Просто выходишь к дерущимся и говоришь: «Больше к вам не приду». Драка прекращается моментально.
Банями, замучили просто банями. У каждого топится, и каждый, встречая, говорит: «Борис Александрович, приходите к нам сегодня в баню. У нас баня сегодня, она у нас по-белому топится». Потом опять все село неделю с тобой не разговаривает. Почему? А потому, что пошел к этому в баню, а к этому не пошел. И к этому, и к этому, и к этому тоже не пошел. И не дай бог дважды сходить к одному. Две недели не будут разговаривать.
И вот надо же было случиться, что в это время проходили выборы. Выборы в местные органы власти. Меня тут же попросили прийти в сельсовет. Я пришел, а там говорят: «Борис Александрович, дайте слово, что вы согласитесь». Я сказал: «Смотря о чем пойдет речь». «Будут, – сказали мне в сельсовете, – выборы. А у нас они постоянно срываются. И сейчас, если вы не поможете, сорвутся». – «Как это срываются?» – не понял я. «А очень просто, – говорят мне. – Вот сейчас, например, возьмут и не выберут председателя сельсовета.
Человек он хороший, но кому-то не дал теса, кому-то землю под огороды дал не ту, какую хотели, на работу кого-то не принял. Они все сговорятся – родственники, знакомые обиженных – и на выборы не придут. А так как у нас все другу другу если не родственники, то знакомые, то выборы и сорвутся. Борис Александрович, вся надежда на вас. Пройдите по дворам, уговорите их не срывать выборы. Ну, сами ведь знаете, лучшего председателя нам не найти».
Человек, действительно, был хороший, да и просили очень – я пошел по домам.
Хозяева так радовались, что я к ним пришел! Стали звать в баню: «У нас как раз топится», приглашать за стол: «Как раз сели ужинать».
Я сказал, что пришел не мыться и не ужинать, а просить их выборы не срывать, просить прийти и проголосовать. «Нет, – сказали в одном доме, – мы за него голосовать не будем, он такому-то тесу не дал». «Не будем, – сказали в другом, – он маленькую зарплату такому-то положил. «Нет, нет и нет, – сказали в третьем, – он этому в этом месте землю под огороды дал, а этому в том». «Ну мало ли, по каким причинам это произошло, может, у него земли больше не было, а человек-то хороший», – уговаривал я их. «Неплохой, – соглашались они, но на выборы не пойдем, мы уже договорились не ходить». Я продолжал уговаривать, они стали ругать сельсоветчиков. Дескать, знали, кого послать, дескать, знали, что Кожину люди отказать не сумеют. «Ну ладно, – сдавались в конце концов. – Пойдем на выборы, но только если вы помоетесь в нашей бане, если поужинаете с нами. А если нет, тогда не пойдем».
Вот так проходили выборы в местные советы в селе Малый Толкай в 1961 году. А потом наступила Пасха.
Когда наступила Пасха, они очень просили, чтобы я обязательно пришел к ним и взял ну немножечко, ну, скажем, с ведро яиц. Всего только с ведро. Я сказал, что не возьму. «А ведь мы тогда проголосовали, как вы просили. А вы не берете». – «Ну не нужно мне ведро яиц. Не нужно!» – говорил я. «Ну тогда возьмите у нас хотя бы штук пять куличей». Я сказал: «Ну зачем мне пять куличей?!» – «Домой отвезете». – «Но я не собираюсь сейчас ехать в город». – «Ну, съедите потихонечку здесь».
Мне стоило невероятных усилий, невероятных, уйти от них, не взяв ведро яиц и дюжину куличей. И, конечно же, они со мной, ушедшим от них без всех этих продуктов, не разговаривали потом. Они страшно, страшно обижались на меня за это.
Но однажды я сам пришел к ним за яйцами. Бабушка... У меня еще тогда жива была бабушка, попросила привезти из Малого Толкая десятка два яиц. Я пришел в одну из изб и сказал, что мне бы нужно десятка два яиц. «Ни в коем случае, – сказала хозяйка. – Два десятка – ни в коем случае. Возьмите сто яиц, причем без каких бы то ни было денег». На таких условиях брать яйца я отказался. Она тут же сообщила об этом всем в окрестных домах. «Ходит, – сказала она соседям, – просит два десятка яиц и еще хочет за них заплатить». Они все высыпали к калиткам с ведрами яиц, и пока я шел, каждая, буквально каждая требовала, чтобы я немедленно ведро это у нее взял, а о деньгах чтоб даже не заикался.
На другой день в другом конце села я все-таки отыскал одну старушку, которая согласилась не дать, а продать мне полсотни яиц, но очень долго думала, сколько же за них взять. Думала, думала, потом сказала: «Ну если уж вам обязательно надо за деньги, давайте как за котенка – пятьдесят копеек за десяток. Но только никому, слышите, никому не говорите, что я эти деньги взяла».
Я привез яйца бабушке и сказал, чтоб больше она меня о таких вещах не просила. Я ничего не могу купить в Малом Толкае. Купить я там не могу ничего. Она и не просила. До тех пор, пока из города не исчезла мука.
«Может, у вас в магазине есть? – робко спросила бабушка. – Привези килограмма четыре-пять».
Мы пришли с Мишей Кудашкиным в магазин и очень сильно расстроили продавщицу. Невозможно расстроили. Тем, что мне вдруг хоть что-то понадобилось, а этого в магазине как раз и нет. Порасстраивалась продавщица, порасстраивалась, а потом велела идти нам с Мишей на хлебокомбинат. Сказала, что там мука есть, и Кожину Борису Александровичу дадут ее обязательно.
Мы пришли на хлебокомбинат, они тут же все встали. Встали, потому что все учились в вечерней школе, я был их учителем, а когда входил учитель, причем куда бы он ни входил, в Малом Толкае вставали все обязательно. Я сказал, что мне надо муки. Килограмма четыре-пять. Они сказали, что пять – ни в коем случае. Только мешок.
Я сказал, что мне не нужен мешок муки, да и денег у меня на мешок нет. Тут же к нам вышел директор хлебокомбината, сказал, что обязательно только мешок, а деньги – 41 копейка килограмм – можно принести с зарплаты. Они подождут до 20 числа (учителям зарплата давалась один раз в месяц и только 20-го). И Михаил Семенович Кудашкин их всех поддержал. Сказал, что правы, что если уж покупать, то мешок. Он его возьмет под мышку, отнесет к себе домой. «А потом потихоньку ты, – сказал мне Михаил Семенович, – перевезешь муку в город». Взял (а был он здоровенный, как я уже говорил, детина) мешок под мышку, принес домой, и потом я несколько месяцев возил муку, которую они мне всучили, в город.
Ну скажите, так можно жить? Я так жить не мог. Мне так жить было очень, очень тяжело.
Рассказывая о детдоме, я должен поведать вот еще о ком. Они приезжали в детский дом часто. Приезжали постоянно. Это шефы детского дома. Потрясающие совершенно люди. Кто они такие? Прежде чем ответить на этот вопрос, надо сказать о том, что в советское время был такой порядок: промышленные предприятия городов, в данном случае города Куйбышева, обязательно должны были шефствовать над сельскими районами. Над Подбельским районом шефствовал завод, который назывался тогда «Почтовый ящик 76». Сегодня это завод «Металлист».
Что значит быть шефом сельского района? Это значит оказывать району помощь. Деньгами, людьми, строительными материалами. Это значит ремонтировать, скажем, коровники, присылать своих людей на уборку урожая, особое внимание уделяя детским учреждениям подшефного сельского района: детскому саду, школе и уж тем более – детскому дому.
У Малотолкайского детского дома были великолепные шефы. К детям они относились чудесно. Но не потому, что их заставляли. Они любили этих детей. Директор завода, его замы, инженеры, рабочие... Им нравилось бывать в детском доме. И если кто-то звонил из детского дома на завод, трубку брали немедленно, даже если шло совещание. А если кого-то не было на месте, кто нужен был дет-скому дому, ну, скажем, директора завода, или секретаря парткома, или председателя профсоюзной организации, руководителя комсомольской организации, их находили, им о звонке сообщали, и они перезванивали. Любая, любая просьба детдома исполнялась, и исполнялась почти моментально. О чем бы ни шла речь. О деньгах, ремонте или, скажем, подарках.
В Малотолкайском детском доме мы с Кудашкиным Михаилом Семеновичем придумали День именинника. В доме около трехсот воспитанников, и на каждый месяц выпадало по нескольку дней рождения. Пять, десять, двадцать. Празд-новались в один день. Мы с ребятами готовились к этому дню и всегда приглашали шефов. Что значит приехали шефы? А приехали шефы – это подарки. Перед тем как приехать, шефы обязательно спрашивали, какого возраста именинники, чем увлекаются. И если решали привезти в качестве подарков книги, то привозили целую библиотеку. Ну, скажем, каждому имениннику по хорошей книге, а заодно – для библиотеки детского дома штук пятьдесят книг. Заодно. Или, скажем, именинникам – велосипеды или фотоаппараты (подарки были очень дорогие), а всем ребятам – электрические фонарики. По окончании школы ребята тоже получали от шефов подарки. И весь садовый, и весь огородный инвентарь были от шефов. И все майки, и все трусы. И все это всегда привозили главные люди завода. Или сам директор, или его замы, или парторг, или председатель профсоюзной организации. Чаще приезжали несколько человек сразу. И никогда не торопились: общались с ребятами, сидели с ними за праздничным столом.
А кто ремонтировал детский дом? Ремонтный цех Почтового ящика 76. Приезжала огромная бригада строителей, столяров, маляров, плотников. Они жили в детдоме и ремонтировали его в течение месяца-двух. И все строительные материалы, весь инструмент, все присылалось вот этими шефами.
Но сказать спасибо надо не только Почтовому ящику 76. В пятидесятые–шестидесятые годы к детям из детских домов, особенно сельских, у всех было особое отношение. Скажем, если ты привозил ребенка из сельского детского дома в больницу (чаще всего в областную имени Калинина, рядом с Покровской церковью она тогда была), то для тебя никаких очередей не существовало. Я сам привозил ребят из детдома в областную больницу Калинина. Я привозил, помню, Тамару Пельцер, привозил Ваню Жарехина, Колю Балашова. Они у меня дома ночевали, потом я их вел к врачу. Прием моментальный. Моментальный – достаточно было сказать, что дети из сельского детского дома.
Вот такое было отношение. Да иначе и нельзя к ним относиться. Это же дети, и дети с очень трудной, изломанной судьбой.
Когда я пришел в детдом, то в первые же дни был... мы вместе с Мишей Кудашкиным были необыкновенно удивлены, мы были просто шокированы: многие ребята не понимали нормальной речи, тихого разговора, обычного спокойного требования к ним. Понимали только крик, только скандал, словно просили, чтобы их ударили. Потом я понял, в чем дело. Дело было в том, что их били с самого раннего детства. Били в Доме ребенка, в дошкольном детском доме… Всегда. Их били в три года, их били в два года, и они привыкли к тому, что их бьют. Вещь совершенно недопустимая, но это было так.
Макаренко. «Педагогическая поэма». Кто не читал «Педагогическую поэму»? Думаю, что читали «Педагогическую поэму» многие, и все, кто читал, наверняка помнят, как Макаренко (одна из самых ярких сцен «Педагогической поэмы») ударил Задорнова. Одного из первых своих воспитанников. Ударил и потом долго мучился этим, и подробно об этих своих мучениях рассказывал в «Педагогической поэме».
Пройдет много лет после того, как я уеду из Малотолкайского детского дома. Уеду, буду работать в городе. В одной школе, в другой... Окажусь в киноотделе института «Оргэнергострой», что на Самарской площади. Сейчас там нет уже института, а прежде был. И был в нем киноотдел. Киностудия Министерства энергетики и электрификациии СССР. Большая, хорошо оснащенная киностудия, снимавшая фильмы об энергостроительстве в нашей стране; технико-пропагандистские, учебные, документальные фильмы. Я там проработал семь лет, и однажды мы там делали фильм о строительстве Балаковской ГЭС. Консультантом у нас был Павел Петрович Архангельский. Архангельский работал в научно-исследовательском секторе института «Оргэнергострой», был главным специалистом НИСа. Пожилой уже человек, он приходил к нам на шестой этаж после своего рабочего дня, и мы работали над картиной.
И однажды так получилось, что примерно в это же время к нам пришел диктор Куйбышевского радио Борис Гинзбург, – мы должны были его записать еще для одной картины, которую тогда делали. Гинзбург вышел в коридор покурить и позвал меня – мы друзья старые. Позвал и спросил: «Ты знаешь, кто у тебя в монтажной?» – «Конечно, – говорю, – Архангельский Павел Петрович, мы делаем картину о Балаковской ГЭС, и он нас консультирует». – «Это, – говорит Гинзбург, – Задорнов из «Педагогической поэмы». Он у нас был на радио. Архангельский его настоящая фамилия, фамилию Задорнов дал ему Макаренко».
Гинзбург ушел, я вернулся в монтажную и говорю: «Павел Петрович, вы читали «Педагогическую поэму»?» Он улыбнулся и сказал: «Читал, Борис Александрович». – «Подробно, теперь, – говорю, – мне обо всем подробно, пожалуйста, а картиной о Балаковской ГЭС мы займемся завтра». – «Борис Александрович, у меня очень мало времени...» – «Павел Петрович, про «Педагогическую поэму». – «Борис Александрович, а кто у вас кактусы в киноотделе выращивает?» – «Павел Петрович, пожалуйста, про Макаренко». И Архангельский сдался.
Он сказал, что окончил Харьковский энергетический институт. Сказал, что будет всегда молиться на «Антона», так он называл Макаренко. «Это он, – говорил Архангельский, – сделал меня человеком». Сказал, что в свое время весь Харьков его, Архангельского, Павла Архангельского, боялся. «Я был тем еще бандитом! – сказал он, человек, который за несколько минут до этого выяснял про кактусы. Он кактусом нашим был заворожен. Он кактусы коллекционировал, вот этот главный бандит Харькова. Коллекционировал и обещал экономисту нашему принести в обмен другой, не менее, по его словам, замечательный. Он говорил: «Борис Александрович, я вам все расскажу, но дайте сначала решу с кактусом – вдруг Лариса (так звали экономиста) уйдет. Мне этот кактус очень нужен, очень...»
А когда наступил декабрь, к нам в киноотдел вдруг пришли с телевидения, сказали, что готовят всесоюзный «Огонек» ко Дню энергетика (День энергетика 22 декабря, и «Огонек» будет транслироваться из Куйбышева) и спросили, не знаю ли я, кого можно было бы пригласить на передачу. Я назвал несколько человек, но посоветовал прежде всего встретиться с Павлом Петровичем Архангельским. «Он будет отказываться, – говорил я, – от участия в передаче. Не обращайте внимания».
Передача шла на весь Советский Союз, и Павел Петрович рассказывал про Макаренко. Говорил, что цены нет этому человеку, и вел перекличку. «Карабанов (так звали еще одного из героев «Педагогической поэмы»), – кричал Архангельский, – вот я где! Ты меня видишь?»
Он рассказывал про Макаренко, но и про кактусы он тоже рассказывал.
Потом он уехал в Подмосковье, жил там, и сейчас его уже нет, Павла Петровича Архангельского. Задорнова...
Но снова в Малый Толкай. В Малый Толкай начала шестидесятых.
Детский дом, в который я поступил работать, оказался детской республикой. Это я понял сразу: детский дом – это детская секретная республика. Своя схема и система жизни у этих ребят.
У меня в группе был Коля Маркелов. Он учился в десятом классе, и именно он, по сути, был хозяином дет-ского дома. Все дети подчинялись Коле Маркелову беспрекословно, исполняя все его указания. Все. Беспрекословно. Неукоснительно. Тут же.
Коля – хозяин всего детского дома, но у него есть помощник. Тоже парень из старшей детдомовской группы – Саша Сидоренко. Саша верховодил младшими. Но подчинялся Коле Маркелову. Мы с Мишей Кудашкиным это поняли сразу.
Коля Маркелов был человеком спокойным, неразговорчивым, с хорошими руками и технически очень сообразительным. У нас был телевизор в детдоме, очень большой, с выносным экраном. Если что-нибудь случалось с этим телевизором, чинил его Коля Маркелов. У него была уйма инструментов. Инструменты лежали в тумбочке, которая стояла возле его постели, и никто к этой тумбочке не имел права подходить.
Он мог починить что угодно. И делал это по нашей просьбе. И если возникали проблемы с детьми, можно было попросить Колю Маркелова, и Коля Маркелов разрешал проблему лучше, чем любой воспитатель. Он был высокого роста, плотный… Он говорил, что всегда жил в детских домах. Он прошел их все. И он мне рассказывал, что его били, когда он был ребенком. Именно это озлобило Колю. Но он привык к этому. К тому, что его били. Привык, как это ни страшно. Многие из детдомовцев привыкли, и не считали это чем-то из ряда вон выходящим.
Били ли воспитанники детского дома друг друга? Били. Драки в Малотолкайском детском доме были. Нет, надо сказать иначе. Драк не было. Были расправы с провинившимися по указанию Маркелова и Сидоренко. Вот этих двух людей, один из которых руководил всем детским домом, был таким премьер-министром теневого кабинета, а второй был его заместителем, контролировавшим малышей. Были и другие замы.
Так вот, одна из таких расправ случилась в первых же числах сентября. Не успел начаться учебный год, как прибежал Михаил Семенович Кудашкин и говорит: «Они в саду (в детдоме был сад) мальчишку из младшей группы подвесили за ноги к яблоне, избили, я нашел его на дорожке, он полз мне навстречу».
Что произошло? А вот что.
Шефы, о которых я рассказывал, в мехмастерскую детдома для уроков труда привезли роскошный в огромном количестве инструмент. Так этот мальчишка из младших, из пятого, по-моему, класса, пока все были на каникулах – кто в пионерских лагерях, кто у родственников – инструмент из мастерской выкрал, вышел с ним на дорогу и продал. За бесценок. За деньги, на которые он потом купил несколько пачек сигарет. И вот когда они все вернулись и узнали о краже, то было принято решение наказать мальчишку, и он был наказан.
По распоряжению Коли Маркелова была учинена вот эта расправа. Вот этот суд Линча. Подвесили мальчишку за ноги к яблоне и стали бить ремнями (в школьную мальчишечью форму тогда входили широкие такие кожаные ремни). Обмотали голову полотенцем и били. Зачем они ему обмотали голову полотенцем? А затем, что приказания бить по голове не было. Приказание было по голове не бить. А поскольку уже темнело, то и обмотали голову белым полотенцем, чтобы случайно по ней, по голове, не ударить.
«Он оставил без уроков труда детдом, – говорил нам Коля Маркелов, которого мы призвали к ответу. – Да и не будет с ним ничего. С месяц полежит и оклемается – голова у него цела, по голове мы не били, за это по голове не бьют».
Своя конституция, свой уголовный кодекс, свой гражданский кодекс.
«Коля, – говорил я Маркелову, – но он же еще глупый!» – «А вот за глупость и получил».
Дрались ли в детдоме девчонки? Девчонки между собой не дрались. Девчонки нас с Кудашкиным изводили. И с ними, между прочим, тяжелее, чем с мальчишками. Нервы они нам с Кудашкиным мотали как следует.
Они, например, могли сообщить, что в школу не пойдут, потому что у них критические дни. Причем сразу у всех. Ну, скажем, сразу у десятерых или у пятерых. Контрольная по математике – у них у всех критические дни. Контрольная по немецкому языку? Сочинение? То же самое. Они думали, что мы будем очень стесняться. Но они меня плохо знали. Я сказал, что буду проверять. Одни умирали от хохота. Но были и такие, которые говорили: «Да, критические дни, и вы не имеете права проверять». А мы говорили, что имеем. «Стяну с вас простыни и проверю, – говорил я им. – Вы меня плохо знаете, девочки. Стяну, проверю, и вы пойдете в школу и будете учиться, потому что это все вранье про критические дни. Дело не в критических днях, а в контрольной по математике».
«А потому что, – шли они на попятную, – стало тяжело учиться. Вот приехали вы, Борис Александрович, приехала Людмила Николаевна, приехала Зоя Александровна, и учиться стало очень тяжело. И мы в десятом классе учиться не будем, мы пойдем работать на Почтовый ящик 76». – «Только через мой труп, девочки, – говорил я им, – только через мой труп вы не окончите десятый класс. Окончите как милые. И не надо натягивать на себя простыни, я их все равно стяну и проверю».
Я нисколько не шутил, они видели это. И говорили: «Ладно-ладно, мы встаем». Вставали и шли на занятия.
Да, нервы они нам, конечно, мотали здорово. Но при всем при этом они нас любили. Мы их любили, и они нас. Хотя мы и голос на них повышали. Бывало, и по морде съездишь иному. Надо признать, бывало и такое. Но они в конце концов поняли, что мы-то нервничаем в таких случаях больше них, казним себя и переживаем. Вот это они, в конце концов, поняли и старались, ну, как могли, конечно, до крайности дело не доводить.
Был такой приказ директора детдома: при детях не курить. Только два человека входили в число тех, кого не касалось распоряжение: Кудашкин и Кожин. А я решил в детдоме бросить курить. Сказал себе: «В институте курил, а в детдоме не буду». В детдоме-то я по-настоящему и закурил. Я боролся как мог с желанием закурить, но ситуации постоянно возникали такие, что я то и дело лез в карман за сигаретой. Они знали о моем решении бросить курить, и сигарета в моих руках была для них сигналом: нервничает. И шли на попятную, пытались ситуацию сгладить. Потом, правда, вновь выкидывали какие-нибудь номера.
Вот, скажем, тот же Сидоренко. Бежит пионервожатая и жалуется (меня находили где угодно): «С Сидоренко сладу нет!» – «Что случилось?» – «Пришел без пионерского галстука. Да еще откуда-то притащил трюмо, пускает учителям в глаза «зайчиков», уроки все сорваны, а мне он сказал, что галстук вовсе носить не будет, потому что это ошейник, и чтобы я не смотрела на него глазами Зои Космодемьянской перед повешением».
Иду разбираться. Бросаю свои уроки и иду. Выясняется: действительно – без галстука и действительно пускает «зайчиков». Трюмо никакого нет, конечно, но осколок зеркала здоровенный. Говорю: «Надень пионерский галстук и выброси эту махину. Зачем она тебе? Взял бы, дурень, у Алки Журанкиной маленькое зеркало и пускал бы в свое удовольствие на досуге. Нет, ты принес «трюмо», начал учителям в глаза светить. Свои уроки сорвал, мои сорвал...» – «Вот сами справиться не могут, – начал оправдываться Сидоренко, – и бегут за вами. Или за Михаилом Семеновичем. Сказала б она мне спокойно, я бы надел. Нет, начала рассказывать, что галстук цвета крови пролетариата...»
Часто спрашивают: «А убегали из детского дома?» Из детского дома не убегали. Из трехсот воспитанников Малотолкайского детского дома не убегал никто. Кроме одного мальчика. Вот он убегал исправно. Один. Маленький, классе в третьем, мальчик, не помню, к сожалению, как зовут.
Убегал он из детдома постоянно, убегал весело, находили его моментально.
Куда он бежал? Он бежал в город. Ему нужен был вокзал. На вокзале он всегда садился на один и тот же поезд. Он хотел побывать в Москве и всегда садился на московский.
Как он добирался до города? Электричкой. Зайцем. Переходил из вагона в вагон, если начиналась проверка билетов. Или говорил контролерам, что мама в другом вагоне. По той же схеме ехал и до Москвы. Садился в московский и переходил из вагона в вагон до тех самых пор, пока не оказывался в руках железнодорожной милиции, которая его моментально возвращала в детдом. Его уже все в милиции знали, и знали, в каком поезде искать, и до Москвы он, таким образом, не добирался.
Он весело от нас убегал, милиция его весело нам возвращала, но однажды он добрался-таки до Казанского вокзала в Москве.
«Как тебе удалось?» – спросил я, когда его уже с Казанского возвратили. Он рассказал. У него было два рубля. Огромные для маленького детдомовского мальчика деньги. Но он не потратил из них ни копейки. Подсел к каким-то пассажирам, и они его кормили тем, что ели сами. А он их развлекал. У него была уйма интересных для них рассказов. Контролерам пассажиры сказали, что мальчик с ними, так он и добрался до Казанского вокзала. Сошел с поезда и решил поесть в привокзальном буфете. На те два рубля, что у него были. В буфете его и взяли.
«Подробно расскажи, – попросил я, когда его возвратили. – Обо всем расскажи подробно». Он подробно и рассказал.
Он очень хотел увидеть Москву. Очень. Больше он ничего в своей жизни увидеть не хотел. Он был заворожен словом «Москва», и ему нужно было до нее во что бы то ни стало добраться. Ему нужно было добраться до Красной площади. Он хотел ее увидеть и считал, что у него нет другой возможности это сделать.
Однажды на детсовете, был в детдоме такой орган самоуправления, я предложил: «Давайте свозим его в Москву. Он больше убегать не будет. Пройдется по Москве, на Красной площади постоит... Он прекрасный ребенок, он хороший человек, но очень хочет побывать в Москве, потому и бежит». У мальчика была одна, но пламенная страсть, я жалел его очень, но мне так и не удалось выполнить свою, я считал, очень важную задачу. Сделать так, чтобы он побывал в Москве. Я не сумел свозить его в Москву. Однажды он сбежал в очередной раз и его не нашли в московском поезде. Тут уже всполошилась вся железнодорожная милиция. Они знали его хорошо и всегда снимали с московского поезда. А тут не нашли. И объявили такой уже всеобщий шмон. Знаете, где обнаружили? На поезде Владивосток – Харьков. Он сменил маршрут. Он решил добраться если не до Москвы, то хотя бы до Харькова. «Почему Харьков? Что такое Харьков?» – спросил я, когда его вернули, все-таки вернули на этот раз. Он не знал, что такое Харьков. Он был маленький, очень маленький мальчик, что такое Харьков он не знал. Он просто поменял поезд. «Раз меня снимают и снимают с московского, сяду на харьковский», – решил он. И сел.
О чем вот эта история? О побегах? Нет, о мечте. О мечте ребенка. Не такой уж и великой мечте. Маленький мальчик, сирота (у него родителей не было), мечтал побывать в Москве, и это ему не удалось. И я ему в этом не помог. Жалею. До сих пор жалею, что так и не помог этому мальчику. Сегодня он взрослый, совсем взрослый человек – в шестидесятом ему было девять-десять. Не знаю, где он. Что с ним. Может, прочтет газету, вспомнит как было дело...
А так из детдома они не убегали. Им нравилось жить в детском доме. Очень многим. Просто нравилось.
Они все были очень хорошими людьми, воспитанники Малотолкайского детского дома. Прекрасными, только со сломанными судьбами. Со сломанными совершенно жизнями. Ну, скажем, такая вещь.
Все письма, которые приходят ребятам, воспитателям полагалось читать. Конверты они должны были получать распечатанными. Знали это и относились к этому спокойно. Но мы с Кудашкиным решили, что неудобно. Взрослые в нашей группе ребята – неудобно. Но потом я понял, что письма-то надо читать. Вот только один случай. Страшный, на мой взгляд.
Ребята не бегали на почту за письмами. Это дело воспитателя. Пойдешь, возьмешь, принесешь в детдом, раздашь ребятам... И вот как-то я побежал на почту, взял эту пачку и одно из писем все-таки распечатал. Письмо от родителей одного из детдомовцев. Милое такое письмецо. Из Ялты или из Сочи, я уже не помню. В конверт была вложена фотография: мужчина и женщина на фоне новой машины. А в тексте сообщалось, что они с папой купили новую машину, поехали на ней на юг и очень хорошо отдыхают.
Ребенку я письмо, конечно, не отдал. Но я им, родителям этим, письмо написал (на конверте был обратный адрес). Я написал, что они, видимо, не понимают, что прислали ребенку яд, который убил бы его. Но это, написал я, не только аморальный поступок, то, что они совершают, а чистое уголовное преступление. Написал: нам известно, что документы, по которым их сын попал в детский дом, подтасованы (тогда часто по фиктивным документам от детей отказывались; доказывали, что больны и не в состоянии детей содержать и воспитывать). Но, с другой стороны, они правильно сделали, что отказались от своего ребенка: к таким, как они, детей близко нельзя подпускать. И если они не оставят ребенка в покое, написал я, у них будут огромные неприятности. «Оставьте, – писал я – ребенка в покое. Он не ваш, он – наш». Фотографию разорвал на две части, вложил в конверт и решил впредь вскрывать уже все конверты. Абсолютно все. Потому что были и другие, не менее страшные истории.
Никогда не забуду ту, что случилась с восьмиклассницей Валей Полежаевой.
Вечером перед сном всегда, таков был порядок, дежуря, воспитатели обходили палаты. И вот в одно из таких своих дежурств я, обходя палаты, зашел к девчонкам-старшеклассницам. Валя уткнулась в подушку и рыдает. Одиннадцать вечера, она плачет и не может остановиться.
«Что, Валечка, случилось? Не хочешь говорить. Ну, давай поговорим завтра в школе, а сейчас успокойся...» – «Я в школу не пойду», – и опять в слезы. Слово за слово, выясняю, что произошло.
Матери у Вали не было. Она умерла. А перед этим с отцом разошлась. И воспитывали Валю две сестры матери, очень уже пожилые женщины. Они были много старше Валиной матери, были больны, и в конце концов отдали девочку в детский дом. Валя жила в Малотолкайском детском доме, но состояла с тетками в переписке. И надо же им было сделать одну страшную вещь. Они ей прислали газету «Красная звезда», вырезку из газеты с фотографией майора Энской части. Прислали, доложили, что это и есть ее, Вали, отец.
«Ты должна с ним связаться, съездить к нему», – внушали пятнадцатилетней девочке эти две пожилые женщины, прислав вместе с вырезкой для сравнения фотографию из семейного альбома.
И она решила ехать. Сказала нам с Кудашкиным, что деньги у нее есть и что она поедет.
Откуда у них были деньги? Дело в том, что многие из них имели наследство. Деньги лежали на их имя в сберкассе, они знали о них и после ухода из детдома эти деньги получали.
«Возьму деньги со сберкнижки, – сказала нам с Кудашкиным Валя, – и съезжу». А этого делать ни в коем случае нельзя. И я ей сказал: «Валечка, ты съездишь, но сначала я напишу ему письмо. Я ему напишу, и если он тебя ждет, то, пожалуйста, поезжай. Но сначала – письмо. Что, если ты ему не нужна?» – «Нет, – рыдала Валя, – я ему нужна, мне тети написали, что, наверное, нужна».
И все-таки мы ее уговорили подождать. И я сел писать письмо. Для начала в «Красную звезду». Надо же было узнать, о какой воинской части речь.
Я написал главному редактору «Красной звезды» и объяснил ситуацию. Он сообщил адрес части, и мы написали ее командиру. Подробно.
И пришел ответ. Нам сообщали, что мы ошибаемся: у такого-то нет никакой дочери в Куйбышевской области. Он женат и двое его детей при нем.
Я ей сказал: «Валя, вот у нас есть ответ. И куда ты поедешь?»
Предположим, что это он. Предположим, он обманул командование, что маловероятно, но, предположим, обманул. Ну и кому ты там нужна? Там другие дети, там жена...»
С месяц ушло на то, чтобы ее успокоить. С месяц!
Прошло года два, я уже не работал в детдоме, вдруг на Льва Толстого меня окликают, поворачиваюсь – Валя. Она поступила в полиграфическое училище (оно находилось на углу Льва Толстого и Молодогвардейской), была на последнем курсе, и мы с ней долго разговаривали. «В Иваново хочешь?» – спросил я ее (Энская часть располагалась в Иваново). – «Нет, – сказала она, – не хочу в Иваново».
Конечно, она поняла, потом она поняла, какой глупостью был тот ее порыв. Но ведь месяц, месяц потом приходила в себя. А до этого неделю ночей не спала, билась в истерике.
Ну разве это не трагедия? А вот еще одна.
Мать посадили на несколько лет в тюрьму, а ребенка забрали в детдом. Материнских прав женщину не лишали, просто она сидела в тюрьме, а на воле не было людей, у которых мог бы остаться ее ребенок. И он оказался в детдоме. Сначала поместили ребенка в дошкольный детдом, девочке было четыре года, потом ее перевели в наш. И вот она уже учится в первом классе, а мать возвращается из заключения и приезжает в детдом. Она хочет забрать ребенка и имеет на это полное право. Мать хочет забрать ребенка, а ребенок ей говорит: «Вы кто?» – «Твоя мама», – отвечает девочке женщина, ребенок – в слезы и жмется к воспитательнице. И не хочет разговаривать с этой незнакомой ей женщиной и убегает прочь... И та спрашивает у воспитательницы: «Что мне делать?» И воспитательница дает ей очень толковый совет.
(Это я видел такое в первый раз, а воспитательница детдома с таким сталкивалась часто!) Она говорит: «Вам придется часто приходить к ней и «приручать» ее. Вы должны приходить сюда с игрушками, с конфетами...» Она говорит: «А где я возьму деньги? Меня ж не берут на работу, я только из заключения». – «Ho иначе, – говорит воспитательница, – мы не отдадим ребенка. Мы не можем отдать девочку, если она не хочет. Только с ее согласия. Иначе убежит от вас. Тут же. Гулять? Вместе с нами. Поначалу – вместе с нами. Иначе она не пойдет. Вы видите, какая с ней случилась истерика?»
А вот вам третья история. По детдомовским документам его зовут Володя. И все его зовут Володя. И он откликается. Начинаем оформлять по окончании восьми классов в училище, и по документам обнаруживается, что он – Саша, Александр.
Кажется, что ерунда: ну, был Володя, станешь Сашей. А он нервничает. Говорит, что не будет откликаться на Сашу. Вы не представляете, сколько сил ушло на то, чтобы его успокоить.
Иногда с именами не было никаких проблем. И с возрастом. Была такая девочка, по-моему, фамилия ее Осипова. У нее в личном деле было написано, что нашли ее в Омске, на вокзале. Что при ней были пара сухих пеленок и записка, в которой было написано, как ее зовут и сколько ей месяцев.
Она знала, как она попала в детдом. Знала, что она родителями, скорее всего, матерью, подкинута. Но были и такие, которые сами убегали от родителей. Например, Олег Зубов, вот этот парень с отмычками, что обещал меня прирезать. Это был прекрасный человек, просто прекрасный. Мы подружились, и однажды он предложил научить меня прыгать с идущего поезда. Он сказал, что это очень легко. Он сказал, что именно так, спрыгнув с идущего поезда, он и ушел от отца.
К этому времени я уже знал о том, как он попал в детдом. Дело в том, что к нам приезжала одна пожилая женщина. Она была инспектором облоно по детским домам, хорошо знала историю Зубова и однажды при мне с ним разговаривала. Она задавала ему вопросы, вопросы, которые задают обычно взрослому человеку, и он отвечал ей на них, как взрослый, много повидавший и переживший человек. Они разговаривала с ним, как только и надо разговаривать с этими детьми. Она, например, спросила его: «Скажи, Олег, а ты все бываешь в Сызрани у Марии Ивановны (назовем так эту женщину)?» Он говорит: «Да, я к ней часто езжу. Меня отпускают». – «А отец с ней так и не живет?» – «Не живет, он совсем ее бросил. И я не знаю, где он. Как ушел от него тогда в поезде, так мы с ним больше и не встречались».
– «А был ли, – спрашивала инспектор, – отец с Марьей Ивановной расписан?» – «Нет, – говорил Олег. – Расписаны они не были, но она меня любит. И к отцу она хорошо относилась, а он ее бросил. Взял меня и повез не знаю куда. Ну, под Челябинском я с поезда и спрыгнул. И теперь часто к ней езжу. Побуду два-три дня и возвращаюсь. Она мне все чинит. Пальто вот купила...» – «А она одна? Замуж не вышла?» – «Нет, она не вышла замуж»...
Он понимал, что мы волнуемся, когда его отпускаем в Сызрань к этой женщине. И он нас успокаивал. Тот самый Зубов, который обещал меня прирезать, хотел, когда вырастет, стать медвежатником и виртуозно открывал замки. Как-то мы его об этом сами попросили. В одном из номеров тогдашней «Юности» был напечатан «Реквием» Рождественского, и мы с ними этот «Реквием» ставили. Журнал для репетиций брали в библиотеке. А тут как-то собрались репетировать, а библиотека закрыта.
Ну, он нам ее и открыл. Комнату мою, вот этот самый изолятор, открывал своими отмычками. Дело в том, что они очень хотели, видя вот эту мою загруженность, хоть чем-то мне помочь. Однажды подошли и сказали, что я сам больше топить свой изолятор не буду. Теперь топить его будут они. Я пошел к Коле. «Коля, – спрашиваю, – это ты распорядился?» – «Я, Борис Александрович». – «Коля, там топить невозможно: очень сырые дрова». – «Они будут топить. У меня уже расписание есть, кто когда будет сидеть у печки. Вы только ключ дайте, и все».
И они сидели у этой моей печки. Подчинение беспрекословное. Но они и сами хотели помочь. Натопить изолятор им не удавалось – вода ручьями текла из дров, но они все равно дежурили возле печки, сменяя друг друга. А потом решили произвести в изоляторе ремонт.
Отправляют меня в город в командировку. Во Дворец пионеров за методматериалами. Я собираюсь, они подходят ко мне, вот этот самый Зубов, который хотел меня прирезать, девочки, и говорят: «Борис Александрович, оставьте ключи. Мы, пока вас не будет (а отсутствовать я должен был дня два), покрасим полы, обои наклеим новые». Я говорю: «Этого не надо делать». – «Нет, мы так решили на детсовете». – «А я ключа не дам». – «Ну, я ж все равно, – засмеялся Зубов, – открою».
Я нисколько не боялся, что что-то может пропасть. Брать там было нечего, да они и никогда не возьмут. И все-таки я им сказал, что ключа не дам. А когда приехал, обнаружил, что комната все-таки отремонтирована. Ну, конечно, Олег открыл. Открыл, и они не только полы покрасили и обои наклеили новые, но и порядок навели. В том числе на моем столе. Они книги по литературе сложили в одну стопку, по истории – в другую, тетрадки как-то по-своему рассортировали. Короче, я ничего не мог на столе найти, хотя порядок там был идеальный.
Я сказал, чтоб больше этого не было никогда. Через месяц они мне сказали, что намерены снова отремонтировать мою комнату.
Я говорю: «Ребята, там полный порядок». – «Нет, нужен ремонт». Тут я им дал ключи. Я понял, что спорить с ними бесполезно. Вернулся. Полы покрашены очень хорошей краской. Не той, к которой я прилип, когда впервые вошел в детдом, не той, которую мы потом два месяца счищали. Хорошей. На стенах были новые обои. Всюду был идеальный порядок. Нетронутым оставался только мой стол. С их точки зрения, на нем был абсолютный бардак, но они его не тронули. Они сделали очень просто. Они открыли дверь и стол аккуратно вынесли на улицу. И внесли обратно, когда подсохли полы.
Вот так вели себя эти ребята. Они были прекрасные люди, но, повторюсь, с изломанными судьбами. Отсюда все то, что так не нравилось нам с Кудашкиным. С чем мы боролись, против чего протестовали.
Ну, вот вам пример. Они жили в палатах по пятнадцать-двадцать человек. И только девочки-десятиклассницы жили в комнатах аж впятером.
Каждый день кто-то из них по очереди в палате дежурил. Мыл полы. И вот, предположим, время дежурить Коле Маркелову. Прекрасно была в этот день убрана комната. Прекрасно! Но вы думаете, Коля имел к этому отношение? По его указанию мыл кто-то другой.
Мне это не нравилось. Я пришел к нему и сказал: «Коля, полы должен мыть ты». Он говорит: «Борис Александрович, главное, чтобы полы были вымыты». – «Нет, Коля, вот здесь ты перепутал. Чтобы были вымыты тобой». Он свое: «Нет, главное, чтобы были вымыты».
Мы с ним очень долго тогда говорили. Он мне много интересного рассказал. Вот тогда он мне сказал, что его, как и всех здесь, всю жизнь били. Что они понимают только крик, только удар. «Меня били всегда, – сказал мне Коля Маркелов. – Еще в Доме ребенка. И, конечно, я злой человек. Меня били, я понял, что убедить может только сила, поэтому я и создал здесь эту систему. И она, согласитесь, работает».
Нет, конечно, Коля говорил несколько иначе. Он не говорил, он скорее бурчал. Но смысл этого его бурчания был вот таким.
Мы говорили с ним долго, и, в конце концов, он сказал: «Ладно, раз вы с Михаилом Семеновичем так просите, я буду мыть полы сам».
Кудашкин, узнав об этом нашем с Маркеловым разговоре, предлагает: «Ты еще с девчонками поговори. Там такая же история».
А я вам уже говорил, что с девчонками трудней, чем с мальчишками. У одной такой трудной мать была глухонемая. Родительских прав мать была лишена. И, надо сказать, за дело: через себя она пропустила все село. Уйма мужчин прошла через постель этой женщины, и все это происходило на глазах у ребенка. Девочка прекрасно говорила с помощью жестов – она хорошо знала язык глухо-немых, но не было в жизни для нее большего пугала, чем ее собственная мать. Она ненавидела свою мать. Многие дети любили своих матерей, даже если те были пьяницы и относились к детям ужасно. А эта ненавидела. Она мне сама рассказывала, что всегда ела рядом с собакой – мать никогда не кормила ее за столом. До того, как попасть в детдом, девочка не знала, что такое постель. Она спала на полу, на каких-то тряпках – постель занимала мать с очередным своим сожителем.
От матери она ушла с удовольствием, и именно она руководила девочками. Была у девочек таким Колей Маркеловым. И за нее, как и за Колю, другие мыли полы. И у нас был и с ней по этому поводу разговор. И, как и Коля, она настаивала на том, что главное, чтобы полы были вымыты. И когда мы исчерпали уже все аргументы, а она продолжала стоять на своем, я сказал: «Завтра оформляем документы, и к маме «домой». – «Борис Александрович, – сказала она, – я буду каждый день мыть полы сама, только больше о ней никогда не говорите».
Любовь меж воспитанниками? Была и любовь. И мы, конечно, знали, кто из ребят кому из девочек симпатизирует. Да они особенно и не скрывали. Они могли остаться один на один. Могли попросить разрешения прогуляться вдвоем до станции. Пожалуйста! Мы нисколько не волновались. Прогуляются и вернутся. Вернутся вовремя, и ничего особенного не произойдет. И мы не ошибались.
Был такой Хоровинников в десятом классе... Его нет уже, погиб. Погиб на Камчатке. Так вот он любил Аллу Журанкину. Он ее просто очень любил, я это хорошо знал. Он ее любил, а она относилась к нему не так, как, по его убеждению, должна была относиться. Скромный, сильный парень. Очень сильный. У него была своя гиря, он постоянно ее поднимал и предлагал всем, кто хочет, попробовать. Потом Алла Журанкина уехала к своим дальним родственникам в Волгоград, а вот Коли-то нет Хоровинникова...
Что он погиб, я узнал от Михаила Семеновича Кудашкина. Его отец работал на Камчатке, и надо же было так случиться, чтобы Коля Хоровинников попал к нему в бригаду. Погиб Коля под снежным обвалом. Погибли несколько человек, в том числе погиб и Хоровинников. По документам он был из Малого Толкая, из детдома. В Малый Толкай и написали о его гибели.
«Ты знаешь, погиб Коля Хоровинников, – сказал мне Михаил Семенович Кудашкин при встрече – мы с ним поддерживали теплые отношения долгие годы. Он тоже уже умер. У него был рак. Он умер в больнице имени Калинина. Когда она была уже на новом месте. Я навещал его. И жена его, преподавательница биологии, Татьяна Николаевна, уже умерла. Трое сыновей остались. Старший – капитан первого ранга, его зовут Володя. Он служил в Черноморском флоте. Порт приписки – Одесса. И когда прилетал в Самару, то звонил, и мы с ним встречались...
Так вот, Коля Хоровинников умер. Как сложилась судьба других моих воспитанников? В Тольятти сейчас живет Вася Макаров. Врач, был народным депутатом России. Я ездил к нему на пятидесятилетие. Он родной брат Тамары Пельт-цер, о которой я упоминал. А Тамара Пельтцер вместе с Ниной Ереминой (ее фамилия сейчас Колесова) после школы попали на Почтовый ящик 76 и работали там очень долго. У них появились мужья, потом у них появились сыновья, потом у них появились внуки...
А вот еще одна девочка. Зоя Анчикова. Кнопка ее звали – она была невысокого роста. В детдоме она жила вместе с младшим братом. Потом я узнал, что Зоя Анчикова вышла замуж, уехала в Ленинград, у нее там родились близнецы, две дочери. А потом она с мужем своим разо-шлась – он пил, и осталась одна с двумя маленькими детьми. Ей надо было зарабатывать, она окончила курсы экскурсоводов, водила экскурсии по Ленинграду и несколько лет назад вдруг появилась на студии кинохроники с огромным букетом цветов. Выяснилось, что она окончила не только курсы экскурсоводов. Что сначала она окончила факультет иностранных языков (немецкое отделение) нашего пединститута, а потом и аспирантуру, стала кандидатом филологических наук/
«Сейчас, – сказала мне Зоя, – я заведую кафедрой в институте киноинженеров, в ЛИКИ. Но увольняюсь – меня пригласили в ЛГУ преподавать немецкий язык». Я сказал ей: «Зойка, какая же ты молодец! Кнопка, ты просто прелесть!» – «Я? А помните, прощаясь с нами в Малом Толкае, вы сказали: «А ты, Кнопка, учись». Я и училась. Мне два раза повторять не надо».
Я действительно, когда уезжал из детского дома, собрал их всех, чтоб попрощаться. Говорил: «Прощайте, ребята, бог даст, встретимся». Они говорили: «Обязательно, обязательно встретимся. Мы будем к вам приезжать». И держали слово. А еще я говорил каждому: «Ты иди после школы на завод, а тебе надо дальше учиться». Зоя Анчикова очень способна была к учебе. Я ей и сказал: «Учись».
Жалею, что не знаю, где Лиза Савельева. Очень красивая девочка, училась в девятом классе, когда я был в детдоме. У нее тоже история страшная. У нее мать сошла с ума и была здесь в психбольнице, и Лиза к ней ездила. Отпрашивалась у нас и ездила. Мать ее не узнавала. Мать была в таком состоянии, что не узнавала никого. Но Лиза к матери ездила регулярно. Съездит, посмотрит на мать и вернется с растерзанным сердцем. Съездит, посмотрит и возвращается.
Она была очень способным человеком, Лиза Савельева, и постоянно меня копировала. Мне говорили: «А можно Лиза Савельева за вас проведет урок?» Я говорил: «Пожалуйста». И она входила в класс, копируя меня. Она снимала часы, клала их на стол, снимала будто бы галстук, вешала его на шпингалет, снимала воображаемый пиджак, вешала его на спинку стула и всегда говорила одну и ту же фразу: «Ну, встаньте, дети мои. Как вы мне надоели! Как я от вас устаю!» А они кричали: «Вы нас любите!»
Потерял ее. Где она? Что с ней? Не знаю...
А вот Нина Еремина, это золотое создание природы, сейчас здесь, в Самаре. Я говорил: Колесова ее фамилия. Они вместе с Тамарой Пельтцер десятки лет проработали на Почтовом ящике 76, на заводе «Металлист». Обычными станочницами, но очень много лет. Награды за труд получили. В детдоме все воспитанники звали Нину Еремину мамой – она возглавляла детсовет. Сейчас они с Тамарой на пенсии уже. Они сорок четвертого-сорок пятого года рождения. Они все были моложе меня всего лишь на несколько лет, эти мои детдомовские воспитанники...
Миша Акользин не был детдомовцем. Он просто приехал жить в Малый Толкай из города и попал ко мне в десятый класс. Миша Акользин сегодня известный учитель в Самаре, известный турист. Организовал детский клуб «Эдельвейс» и с ним обошел всю нашу область. Мы однажды снимали фильм о школьниках, и там есть новелла о Мише Акользине. Он часто бывает у меня на студии кинохроники. Теперь его все зовут Михаил Алексеевич, и это мы с ним ездили в Тольятти к Васе Макарову...
Рассказывать о малотолкайском детском доме, о тех, с кем он меня свел, могу бесконечно. А ведь год только и был там. Только год…
Когда 9 мая 1960 года я получал назначение, и мне предложили в этот детдом поехать, и я согласился, заместитель заведующего облоно Рыков сказал: «Вы знаете, это тяжелая работа. Очень тяжелая. Но зато у вас стаж там будет другим. Там год идет за два, потому что работа в сельском детдоме приравнивается к работе в колонии для несовершеннолетних».
Год за два… Когда я туда приехал, мне тут же сообщили, что норма отменена. Что и в сельском детдоме теперь год идет за год. Год, ровно год я проработал в малотолкайском детдоме Подбельского района. Год, но был он со мной всю жизнь. И продолжает в этой моей жизни оставаться.
Мон тон вичектан. «Я тебя люблю» по-мордовски.
Малый Толкай, детский дом, мон тон вичектан.
«Волжская коммуна», 13, 14, 20, 21, 27, 28 июля
и 3, 4 августа 2006 г.
•
Отправить свой коментарий к материалу »
•
Версия для печати »
Комментарии: